Уильямс - Достоевский

Достоевский - Роуэн Уильямс
Автор этой книги о Достоевском — не просто ученый, работавший с русскими оригиналами его произведений, и не просто мыслитель. Автор — священнослужитель, да к тому же еще и предстоятель Англиканской церкви — Архиепископ Кентерберийский. Так что книга — результат интегрального опыта ученого-филолога, социального мыслителя и богослова. Однако же сказать новое и насущное слово о Достоевском — вещь нелегкая. О Достоевском написаны не то что томы — целые библиотеки. Однако собеседование русского писателя с миром — продолжается. И посему — требует от Mиpa всё новых и новых прочтений и откликов.
 

Роуэн Уильямс - Достоевский: язык, вера, повествование

Р. Уильямс ; [пер.
с англ. Н. М. Пальцева] — М.: Российская политическая энци
клопедия (РОССПЭН), 2013. — 295 с.
ISBN 978-5-8243-1556-1
 

Роуэн Уильямс - Достоевский: язык, вера, повествование - Содержание

Е. Б. Рашковский. Федор Достоевский — собеседник XXI века. Заметки на полях книги Роуэна Уильямса «Достоевский: язык, вера, повествование»
Предисловие
Введение
  • Глава 1. Христос против истины?
  • Глава 2. Бесы. Бытие-к-смерти
  • Глава 3. Последнее слово? Диалог и узнавание
  • Глава 4. Обмен крестами. Ответственность за всех
  • Глава 5. Святотатство и откровение. Разбитый образ
Заключение
Библиография
Указатель имен
 

Федор Достоевский — собеседник XXI века. Заметки на полях книги Роуэна Уильямса «Достоевский: язык, вера, повествование»

 
Williams R. Dostoyevsky. Language, Faith, and Fiction. — L.: Continuum, 2008. — XIII, 290 p
 
Если внимательно читать книгу Р. Уильямса, то можно отметить по крайней мере три трудности, с которыми не мог не столкнуться автор при работе над современным обобщением художественного наследия Достоевского.
 
И первая трудность — это трудность языка. Дело не просто в трудности русского языка как такового. Дело также и в том, что как бы в самое сердцевину нарратива Достоевского ворвалась сама живая стихия русской речи позапрошлого века — с ее инверсиями, варваризмами, просторечиями, игрой корнесловии, с характерной для бытовой речи усеченностью грамматических конструкций, с гротескными «словоерсами». А ведь наш автор работал с книгами Достоевского в оригинале...
 
Вторая трудность — множественность школ и стилистик англоязычных переводов Достоевского, приводящих к множеству несходных интерпретаций оригинала. Если угодно — трудность перевода как осмысления и истолкования. Характерный пример: само название романа «Бесы» воспроизводится англоязычными переводчиками и комментаторами по-разному: как «Devils» и как «Possessed». Нашему автору ближе первый вариант перевода: не «одержимые», но именно «дьяволы».
 
Третью трудность я определил бы как трудность дисциплинарную. После второго издания (1963) книги М. М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского» коренным образом изменилась сама познавательная перспектива изучения наследия великого писателя. Описанное Бахтиным «многоголосье» в произведениях Достоевского («многоголосье» не только в мыслях, речах и в самой сложности поступков взаимодействующих персонажей, но и «многоголосье» во внутренней речи и во внутренних мотивациях отдельных героев) исключает возможность однозначных и абсолютистских трактовок его произведений. Но это не всё. Изучение Достоевского не может быть «разобрано» по отдельным дисциплинам.
 
Более того, дисциплинарное «разнесение» оказывается почти что непреодолимой преградой между Достоевским и современной культурой. Достоевский, монополизированный филологами, психологами, философами, богословами, — уже не Достоевский, но, скорее, часть истории тех или иных академических дисциплин.
И мне думается, что одна из предпосылок ценности книги Р. Уильямса как раз и заключается в том, что автор всерьез осознал все эти три трудности и попытался пробиться к тому Достоевскому, который, оставаясь русским писателем и православным верующим, — объективно — оказывается «поверх барьеров» исследовательских дисциплин, стран и конфессий.
 

Роуэн Уильямс - Достоевский: язык, вера, повествование - Предисловие

 
Сегодняшний поток книг, антагонистичных по отношению к религиозной вере, в свое время станет занятным предметом какого-нибудь социологического анализа. В них упорно проводится такое представление о религии, которое (если к нему отнестись всерьез) попутно выбрасывает за борт целый ряд других мыслительных систем человечества, включая многое из того, что мы привычно воспринимаем как науку. Иными словами, религиозная вера трактуется в них едва ли не как одиночная аберрация в поле человеческого рацио — как набор беспочвенных суеверий, громоздящихся над самоочевидным, суеверий, основанных — в лучшем случае — на слабых и ложных аргументах. Как правило, их авторы игнорируют суть того, что говорят и делают верующие, и в равной мере не замечают более широкой проблемы, заключающейся в том, как складываются и срабатывают мыслительные и мировоззренческие системы.
 
Мыслительные системы, если угодно, жизненные философии (хотя этот термин тут же обнаруживает свою архаичность), срабатывают, побуждая нас ставить явления в связные, а не в произвольные ряды. Это, однако, предполагает способность видеть те или иные вещи в категориях других вещей; отсюда следует, что нужно раз и навсегда покончить с мыслью, будто существует один-единственный основной и очевидный способ видеть мир, доступный любому глупцу (мир, который лишь стараниями неких людей оказывается перенасыщен досужими сложностями), и осознать, что способность видеть мир и быть в силах говорить о том, с чем мы в нем сталкиваемся, — искусство, которым надо овладеть, и набор навыков, позволяющих связывать воедино и видеть одно событие или явление сквозь призму другого. На уровне самой обычной практической деятельности это воплощается в основанных на наблюдениях обобщениях по части тех или иных законов; на другом, но отнюдь не менее важном уровне, это вводит нас в царство метафор. А любому, кто полагает, что первое и второе жестко разграничены, стоит напомнить, что и сам «закон» — не более чем метафора в рамках естественного процесса...
 
Метафора вездесуща, в частности в научном дискурсе (генетический код, компьютерное моделирование мозговых процессов, не говоря уже о великолепных допущениях, имеющих место в теоретической физике); и сама ее вездесущность, думается, должна вооружить нас против идеи, будто существует язык, идеальный и стопроцентно применимый к специфике той или иной сферы науки. Нам не остается ничего другого, как оперировать словами, имеющими собственную историю и круг ассоциаций; сама наша способность видеть вещи в масштабе чего-то большего, нежели их непосредственное окружение, означает, что мы постоянно прибегаем к языку, не вполне адекватному по отношению к среде, в которой эти вещи побуждают нас видеть в них то, что выходит за пределы непосредственно наблюдаемого.
 
Все это говорится к тому, что ни один способ принимать и воспринимать окружающий мир не может не опираться на воображение — способность видеть и самовыражаться в мире и вне его, отрицающего какую-либо конечную определенность по части того, как он может быть описан. Любое, даже предельно редуцирующее представление о реальности неизбежно тяготеет к метафоре, зиждется на словах, которые кто-то некогда выучил и которыми некогда уже пользовался. Таким образом, не представляет особого труда заключить, что карта, рисующая интеллектуальный мир как поле битвы между враждующими картинами, удачно или неудачно найденными способами описания явлений, буквальной или более причудливой перспективой или даже естественным и сверхъестественным видением реальности, неадекватна и в конечном счете обречена на самоуничтожение, коль скоро речь идет о чем-то непостижимом. Как можно сдвинуть культурную дискуссию с мертвой точки, в которой религиозные перспективы мыслятся как плохие описания того, что может быть лучше описано в понятиях попроще?
 
Для этого придется исследовать суть того, что открывает ее адептам язык конкретной религиозной традиции — иными словами, понять, каковы его имажинативные ресурсы. Какими конкретными путями и способами формирует эта традиция восприятие верующих, когда они, находясь в обществе, сталкиваются (а это происходит постоянно, что бы на этот счет ни говорили критики веры) с политикой и искусством в формах, доступных и открытых для неверующих? Речь не идет — оставим это на долю поверхностных журналистских комментариев — об императивах, предположительно диктуемых их религией. Речь о том, в каких категориях верующие воспринимают явления и людей, каковы метафоры, открывающие дальнейшие перспективы в мире, обитаемом ими наравне с неверующими.
 
Немаловажно, что этот перечень ресурсов — в любой религиозной традиции — хаотически разнообразен и отнюдь не являет собой набор из нескольких главных заповедей или доктрин. Он соединяет в себе видимое и слышимое: не только то, что говорится, но и то, что поется и демонстрируется. Он включает обряды инициации, ритуалы, оставляющие семантические следы в неожиданных местах. Формирование конфессионального воображения есть нечто, что продолжает являться более или менее повседневным образом существования верующих, и стоит признать, что это неизмеримо более сложный процесс, нежели однообразный догматизм, к которому так часто сводят то, что заботит прибегающих к религиозному языку людей.
 

Роуэн Уильямс - Введение

 
Терроризм, надругательства над детьми, беглые отцы и распад семей, секуляризация и сексуализация культуры, будущее либеральной демократии, столкновение культур и природа национальной идентичности — многие из тревог, воспринимаемых нами как ключевые особенности начала двадцать первого столетия, несомненно присутствуют в творчестве Достоевского, в его письмах, его публицистике и прежде всего в его художественной прозе.
 
Мир, в который мы вступаем, становясь читателями его романов, — это мир, где вопрос о том, чем люди обязаны друг другу (вопрос, стоящий за этими критически острыми современными проблемами), остается болезненно и шокирующе открытым, очевидно не оставляющим места позиции, исходя из которой можно было бы выстроить внятную моральную конструкцию. И в то же время эти романы настойчиво и открыто побуждают нас задуматься о том, что могло бы быть, случись нам, персонажам и читателям, взглянуть на мир в другом свете — в свете веры.
 
Иными словами, романы вопрошают, в силах ли мы вообразить такую общность слов и чувств, в рамках которой, пусть бессознательно, мы отдавали бы отчет, чем каждый из нас обязан друг другу; в силах ли мы вообразить, что сознаем друг в друге такую духовную глубину и прочность, какую не под силу было бы разрушить сколь угодно страшному падению, страданию или опустошению. Однако, стремясь поставить нас перед лицом подобных вызовов, эти романы с неизбежностью приглашают нас представить себе эти пределы падений, страданий, опустошений.
 
 

Категории: 

Ваша оценка: от 1 до 10: 

Ваша оценка: Нет Average: 10 (8 votes)
Аватар пользователя ElectroVenik