Агамбен - Пилат и Иисус

Агамбен - Пилат и Иисус
Это обзор книги «Агамбен - Пилат и Иисус» Перейти к книге

Книга Джорджо Агамбена «Пилат и Иисус», впервые опубликованная по-итальянски в 2013 году и вышедшая в русском переводе Марии Лепиловой в 2014 году, представляет собой небольшой по объёму, но исключительно плотный философско-богословский трактат, построенный как медленное чтение евангельского повествования о суде римского наместника над Иисусом Христом. Формально перед читателем не историческое исследование в обычном смысле, не последовательный комментарий к Страстям Господним и не догматическое сочинение о природе искупления. Агамбен соединяет все эти измерения, подчиняя их собственному «археологическому» методу: он исследует не столько происхождение отдельных событий, сколько скрытые понятийные механизмы, благодаря которым эти события получили определённый смысл в западной религиозной, правовой и политической традиции. Центральным предметом книги становится не психологическая вина Пилата и даже не вопрос, мог ли прокуратор спасти Иисуса, а гораздо более фундаментальная проблема: почему решающая встреча человеческого и божественного, времени и вечности, закона и спасения должна была принять форму судебного процесса. Автор стремится понять, что происходит, когда земная власть получает возможность судить Того, Чьё Царство «не от мира сего», и почему имя языческого чиновника оказалось навсегда включено в христианский Символ веры. Внутреннее напряжение книги возникает из парадокса: процесс над Иисусом состоялся, казнь была исполнена, но полноценного судебного приговора, согласно интерпретации Агамбена, вынесено не было. Суд, призванный разрешить дело, сам оказывается неразрешимым, а исторический кризис встречи Пилата и Иисуса продолжается во всей последующей истории западного понимания права, власти и спасения.

Историко-богословский контекст этого исследования определяется прежде всего поздним этапом интеллектуальной работы Агамбена, когда его внимание особенно настойчиво сосредоточено на христианских понятиях «икономии», суда, закона, свидетельства и мессианского времени. Александр Скидан в помещённом в русское издание послесловии справедливо характеризует книгу как образец агамбеновского искусства комментария, в котором филологическая точность соединяется с теолого-политическим анализом. Автор берёт минимальный фрагмент текста, грамматическую форму или повторяющийся глагол и показывает, что в этой едва заметной детали может быть заключена целая метафизическая конструкция. Такой подход восходит одновременно к библейской экзегезе, правовой герменевтике, немецкой философии истории и беньяминовскому вниманию к «застывшим» моментам прошлого, которые внезапно открывают смысл настоящего. Художественное оформление издания поддерживает эту установку: мозаики Равенны, изображения Дуччо, Джотто и Домье не служат простым украшением, но визуально подчёркивают театральную и иконографическую природу суда, в котором один и тот же эпизод веками воспроизводится как неразрешённая встреча двух властей. Уже на обложке Пилат показан со спины, словно читателю предлагается занять место человека, который стоит перед тайной, но не способен повернуться к ней лицом.

Первый раздел трактата начинается с наблюдения, определяющего всю дальнейшую аргументацию: Понтий Пилат является единственным, кроме Иисуса и Девы Марии, историческим лицом, названным по имени в Символе веры. Агамбен напоминает, что имя Пилата отсутствовало в Никейском символе 325 года и вошло в расширенную формулу, связанную с Константинопольским собором 381 года. Обычно это объясняется необходимостью хронологически закрепить Страсти Христовы, засвидетельствовать, что распятие было не мифологемой, а событием, совершившимся в определённое время. Однако автор полагает, что значение Пилата невозможно свести к роли календарного указателя. Если воплощение есть вхождение бесконечного в историю, то суд становится моментом, когда это вхождение приобретает юридическую форму. В выразительной формулировке Агамбена суд над Иисусом оказывается «важнейшей точкой пересечения вечности с ходом истории». Здесь намечается главный вопрос: почему пересечение божественного и человеческого преобразуется именно в krisis, то есть в суд, различение и решение.

Во втором разделе исследуется загадочная выразительность самого образа Пилата. Для простой хронологической привязки уместнее было бы назвать Тиберия, но церковное исповедание сохраняет имя провинциального правителя, чьё поведение евангелисты описывают с необычайной психологической конкретностью. Пилат удивляется молчанию обвиняемого, боится Его происхождения, раздражается, иронизирует, умывает руки, спорит о надписи на кресте и восклицает о своей власти распять или отпустить. В отличие от многих других персонажей евангельской истории он обладает узнаваемой речью и противоречивым характером. Именно поэтому Лафатер видел в нём соединение «неба, земли и ада», а Ницше считал его едва ли не единственным достойным уважения лицом Нового Завета. Агамбена интересует не историческая достоверность такого портрета сама по себе, а то, почему евангельское повествование вложило столько драматической энергии в фигуру судьи. Пилат становится не безличным орудием Промысла, а человеком, который сомневается, пытается разобраться и всё же участвует в смерти невиновного.

Третий раздел переводит исследование от канонических Евангелий к апокрифическому циклу о Пилате. В Евангелии Никодима судебная сцена разрастается: хоругви чудесным образом склоняются перед Иисусом, свидетели опровергают обвинения против Его рождения, Никодим выступает в защиту подсудимого, а Пилат почти открыто противостоит обвинителям. Продолжается и оборванный у Иоанна разговор об истине. Однако чем очевиднее расположение Пилата к Иисусу, тем загадочнее его окончательная уступка требованиям толпы. Апокриф пытается заполнить лакуны канонического рассказа, но тем самым лишь усиливает противоречие: человек, почти убеждённый в невиновности и даже сверхъестественном достоинстве обвиняемого, отдаёт Его на распятие.

В четвёртом и пятом разделах рассматриваются две противоположные легендарные судьбы Пилата. «Белая» легенда изображает его тайным христианином, который осознал божественную природу Иисуса, но уступил насилию обвинителей. Тертуллиан называл его «христианином в совести», а поздние повествования рассказывали о его обращении, мученической кончине и спасении. В эфиопской церковной традиции Пилат даже был причислен к святым, тогда как его жена Прокла почитается и в греческой традиции. Противоположная, «чёрная» легенда, согласующаяся с резкими характеристиками Филона Александрийского, представляет Пилата жестоким, трусливым и лживым правителем, виновным в сознательном убийстве праведника. С этой традицией связываются рассказы о Веронике, исцелении Тиберия образом Христа, самоубийстве Пилата и зловещих странствиях его одержимого демонами тела. Эти легенды кажутся взаимоисключающими, но обе выполняют одну функцию: пытаются объяснить непонятное поведение наместника, заполнить разрыв между признанием невиновности Иисуса и Его фактической передачей палачам. Агамбен не принимает ни оправдания, ни демонизации Пилата. Для него важно, что обе традиции свидетельствуют о невозможности окончательно определить место этого человека в истории спасения.

Шестой раздел возвращает повествование к ключевому понятию krisis. Греческое слово соединяет юридическое решение, медицинский перелом в развитии болезни и эсхатологический Судный день. Судебное кресло, bema, также приобретает двойной смысл: это место человеческого магистрата и образ будущего судилища Христова. Перед Пилатом поэтому сталкиваются два суда и два царства. Земной судья должен вынести решение о Царе вечном, а Тот, Кто в христианской вере явится Судией живых и мёртвых, стоит перед ним как обвиняемый. Агамбен цитирует шпенглеровское описание сцены, где «мир фактов и мир истин столкнулись здесь непосредственно», однако уточняет: перед нами не простая оппозиция циничного факта и религиозной истины. Оба участника процесса говорят об истине, власти и царстве, но принадлежат несовпадающим порядкам понимания.

Седьмой раздел, центральный и наиболее объёмный в книге, посвящён последовательному разбору повествования Евангелия от Иоанна. Агамбен различает семь сцен, организованных чередованием внутреннего пространства претории и внешнего пространства, где находятся обвинители. Пилат постоянно входит и выходит; его телесные перемещения превращаются в видимый знак колебания между двумя законами, двумя аудиториями и двумя представлениями о царстве. В первой внешней сцене обвинители не предъявляют ясного обвинения, а отвечают, что не предали бы Иисуса, если бы Он не был злодеем. Пилат предлагает им судить Его по собственному закону, но получает ответ, что им не позволено предавать смерти. Тем самым религиозное обвинение переводится в область римской юрисдикции, где притязание на царственность может быть истолковано как crimen maiestatis, преступление против императорского величия.

Во внутренней сцене начинается личный разговор Пилата с Иисусом. На вопрос «Ты Царь Иудейский?» Христос отвечает встречным вопросом: говорит ли Пилат от себя или повторяет слова других. Уже здесь судебное дознание меняет направление: обвиняемый словно исследует происхождение вопроса судьи. Когда Иисус говорит, что Его Царство «не от мира сего», Он, согласно Агамбену, не отрицает своего царственного достоинства, а утверждает иной источник власти. Царство не происходит из мира, но присутствует в мире; оно «не отсюда», хотя находится здесь. Поэтому Пилат логично заключает: «Итак, Ты Царь?» Ответ Иисуса переводит беседу от царства к свидетельству: Он пришёл в мир, чтобы свидетельствовать об истине.

Знаменитый вопрос «Что есть истина?» Агамбен отказывается понимать как скептическую шутку или издевательскую реплику римского аристократа. Контекстом разговора остаётся судебное разбирательство, и Пилат пытается установить, о какой именно истине свидетельствует подсудимый. Вопрос направлен не к отвлечённому определению истины вообще, а к конкретному содержанию притязания Иисуса. В апокрифическом Евангелии Никодима Христос отвечает: «Истина от небес», после чего Пилат спрашивает, нет ли истины на земле. Тем самым открывается не противостояние веры и неверия, а различие между истиной, устанавливаемой судом, и истиной, свидетельствуемой из иного источника. Земное судебное решение не способно совпасть с истиной небесного Царства.

Выйдя к обвинителям, Пилат объявляет, что не находит в Иисусе вины, но вместо оправдательного решения пытается воспользоваться пасхальной амнистией. Именно здесь Агамбен формулирует одну из главных мыслей книги: «Пилат постоянно пытается уйти от вынесения приговора». Если подсудимый невиновен, его следовало оправдать; если обстоятельства неясны, следовало продолжить расследование. Пилат не делает ни того ни другого. Он предлагает толпе выбрать между Иисусом и Вараввой, умывает руки, подвергает невиновного бичеванию, надеясь удовлетворить обвинителей ограниченным наказанием, и выводит Его в терновом венце со словами «Се, Человек!». Здесь судебное действие постепенно превращается в театральное представление: багряница, венец и насмешливое приветствие одновременно унижают Иисуса и парадоксально провозглашают Его царственность.

После заявления обвинителей, что Иисус сделал Себя Сыном Божиим, Пилат вновь входит в преторию и спрашивает: «Откуда Ты?» Агамбен связывает этот вопрос с прежними словами о Царстве, которое «не отсюда». Пилат уже не просто устанавливает политическую опасность обвиняемого; он пытается понять источник Его власти. Иисус отвечает, что Пилат не имел бы над Ним власти, если бы она не была дана свыше. Важность этой реплики состоит в признании реальности земной власти: Христос не говорит, что власть Пилата иллюзорна, но помещает её в зависимость от иного источника. Именно поэтому римский наместник не может быть сведен к пассивной кукле в заранее написанной драме.

Последняя сцена вновь происходит снаружи. Пилат выводит Иисуса, возникает грамматически неоднозначная фраза о сидении на судилище, первосвященники заявляют, что у них нет царя, кроме кесаря, и Пилат «предаёт» Иисуса на распятие. Агамбен подчёркивает, что евангелист не говорит о формальном осуждении. Наместник не произносит ясной формулы приговора, а передаёт обвиняемого тем, кто требует Его смерти. Надпись на кресте «Иисус Назарянин, Царь Иудейский» сохраняет ту же двусмысленность. Юридически она должна обозначать преступление, но фактически превращается в исповедание царского достоинства. Отказ Пилата изменить её, выраженный словами «Что я написал, то написал», контрастирует с его прежней неспособностью принять окончательное решение.

В восьмом разделе Агамбен обращается к навязчивому повторению глагола paradidomi — «предавать», «передавать». Иуда предаёт Иисуса первосвященникам, первосвященники предают Его Пилату, Пилат предаёт Его на распятие, а в конце Христос «предаёт дух». Обычное русское различие между предательством, передачей, преданием и традицией скрывает единство греческого и латинского словоупотребления. Поэтому центральное событие Страстей может быть понято как «предание» во всех значениях: измена, передача во власть другого, исполнение Промысла и учреждение традиции. Ссылаясь на Карла Барта, Агамбен сопоставляет земное предание Иисуса с небесным преданием Сына Отцом ради спасения мира. Отсюда возникает опасная мысль: действия Иуды, обвинителей и Пилата одновременно свободны и вписаны в икономию спасения.

Девятый раздел исследует paradosis как переданное учение. В Евангелиях человеческое «предание старцев» противопоставляется Божией заповеди, но в Страстях возникает иная, собственно христианская традиция — предание Иисуса распятию. Крест одновременно исполняет и упраздняет прежние предания. Десятый раздел, однако, разрушает возможность слишком лёгкого объяснения. Если Пилат всего лишь исполнитель Нового Завета, непонятны продолжительность процесса, попытки освободить Иисуса и признания Его невиновности. В отличие от Иуды, которому Христос говорит: «Что делаешь, делай скорее», с Пилатом Он ведёт долгий разговор. Поэтому «исторический krisis также и прежде всего является кризисом “традиции”»: история в лице сомневающегося судьи на мгновение приостанавливает икономию, отказывается быть прозрачным исполнением предвечного замысла.

В одиннадцатом разделе автор сопоставляет противоречивые юридические реконструкции процесса. Одни исследователи считают, что не была соблюдена почти ни одна римская судебная норма и Иисуса не осудили, а фактически убили. Другие напоминают о широкой принудительной власти провинциального наместника над негражданами. Агамбен не пытается окончательно разрешить историко-правовой спор. Для него существеннее то, что евангелисты преследовали теологические, а не протокольные задачи, поэтому юридическая неопределённость является не случайным недостатком источников, а частью самой структуры повествования.

Двенадцатый раздел формулирует герменевтическое правило книги: Пилат осуществляет теологическую функцию именно как исторический персонаж и остаётся историческим персонажем постольку, поскольку выполняет теологическую функцию. Нельзя сначала описать реального чиновника, а затем механически придать ему символический смысл; столь же неправомерно растворять его человеческие колебания в безличной икономии спасения. Историческое и теологическое, юридическое и эсхатологическое должны быть прочитаны в их наложении. Это одна из наиболее продуктивных установок Агамбена, позволяющая ему избежать как наивного историзма, так и аллегорического упрощения.

Тринадцатый раздел строится вокруг грамматической неоднозначности фразы ekathisen epi tou bematos. Традиционный перевод гласит, что Пилат вывел Иисуса и сел на судейское место. Однако возможно и переходное прочтение: Пилат посадил на судилище Иисуса. Такая версия подтверждается некоторыми раннехристианскими свидетельствами, где Христу в насмешку предлагают судить Израиль. Если на bema сидит не Пилат, а Иисус, вся сцена получает новый смысл: земной судья отказывается судить, тогда как обвиняемый символически занимает место Судии. Но и Христос не произносит приговора. Встречаются два суда, однако ни один не завершается решением.

Четырнадцатый раздел объясняет, почему Иисус не судит. Его учение включает заповедь «Не судите», а Евангелие от Иоанна утверждает, что Сын послан не судить мир, но спасти его. Агамбен доводит это различие до радикального противопоставления: суд и спасение несовместимы, поскольку суд фиксирует вину и завершает процесс, а спасение открывает возможность избавления. Отсюда новый вопрос: почему Тот, Кто пришёл спасти, должен подчиниться человеческому суду?

Пятнадцатый раздел обращается к «Монархии» Данте. Данте нуждается в законности суда Пилата, поскольку только полномочный судья, обладающий властью над всем человечеством, мог наложить наказание, искупляющее грех всего человеческого рода. Если Римская империя не имела законного всемирного господства, страдание Христа было бы не наказанием, а неправомерным насилием. Таким образом, легитимность Рима включается в икономию спасения. Шестнадцатый раздел показывает, что эта теолого-политическая конструкция не устраняет противоречия. Пилат должен одновременно быть свободным историческим деятелем и исполнителем Божиего замысла. В отличие от Христа, в Котором церковная догматика различает две природы и две воли, Пилат обладает только одной человеческой волей и вынужден искать справедливость без преимущества знания всей икономии.

В семнадцатом разделе Агамбен делает провокационный шаг, перенося вопрос о двух волях в этическую область. Он предупреждает, что ссылка на одну волю для оправдания действий другой может разрушить нравственную ответственность. Свидетельство Иисуса не должно пониматься так, будто человеческая природа лишь внешне выражает заранее гарантированную божественную истину. Пока Христос стоит перед Пилатом как человек, истинность свидетельства должна обнаружиться в истории. Его слова не загадочны в процедурном отношении: от подсудимого как раз ожидается истинное свидетельство. Загадочен сам предмет свидетельства — присутствие Царства, которое существует в мире, но происходит не из мира.

Восемнадцатый раздел вводит размышления Кьеркегора о «свидетеле истины». Свидетель удостоверяет истину не интеллектуальной гениальностью, а местом, из которого говорит, и готовностью претерпеть страдание. Агамбен принимает мысль о силе мученического свидетельства, но отказывается отделять его авторитет от содержания. Истина свидетельства не сводится к героизму свидетеля; однако она и не может быть доказана как обычный факт. В этом одновременно заключены её сила и слабость.

В девятнадцатом разделе все линии сходятся в финальном парадоксе. Пилат и Иисус стоят друг против друга не в двух изолированных вселенных, а в одном мире и в одной истории. Иисус должен засвидетельствовать близость нездешнего Царства, но с юридической точки зрения Его свидетельство завершается фарсом царских регалий. Пилат должен вынести приговор, но не выносит его. Христос приходит спасать, а не судить, но оказывается под судом. Автор заключает: «Правосудие и спасение нельзя совместить, каждый раз они по очереди исключают и признают друг друга». На Гаввафе не совершается в полноте ни суд, ни спасение; возникает вечное non liquet, состояние, в котором дело невозможно окончательно разрешить. Последняя формула книги предельно резка: «Существа, которых невозможно спасти, судят вечность: это и есть тот самый парадокс, который в конце, перед Пилатом, заставляет Иисуса замолчать». Крест здесь оказывается не только исполнением пророчества, но и знаком неустранимого разрыва между исторической потребностью в справедливом решении и спасением, которое не может быть произведено посредством судебного приговора.

Следующий за девятнадцатью разделами «Комментарий» не просто повторяет аргументацию, а радикализирует её правовые и историко-философские последствия. Агамбен утверждает, что процесс без приговора есть сочетание несочетаемого, поскольку процесс существует ради решения и в определённом смысле сам является формированием решения. Если не было приговора, распятие не может быть юридически названо наказанием: nulla poena sine judicio. Поэтому смерть Иисуса оказывается ещё позорнее обычной несправедливой казни — это казнь, следующая за процессом, который не завершился судебным актом. Параллель с кафкианским «Процессом» становится очевидной: Йозеф К. также умирает, не услышав окончательного приговора, и позор переживает казнённого.

Опираясь на Сальваторе Сатту, Агамбен рассматривает процесс как таинство западного права. Судебное решение не обязательно совпадает с истиной или справедливостью; оно прекращает бесконечное течение процесса властным актом. Однако в деле Иисуса этот акт отсутствует. Тайна процесса и тайна жизни на мгновение соприкасаются, но не совпадают. Евангельская сцена становится «священной драмой», в которой человеческое и божественное не сливаются, а застывают в разобщении. Отсюда автор переходит к критике политической теологии: если Пилат не вынес законного решения, нельзя без остатка включить Римскую империю и её судебную власть в икономию спасения. Земная власть не получает автоматического освящения от того, что участвовала в Страстях Христовых.

Особенно значим заключительный переход от евангельского процесса к современному состоянию кризиса. Первоначально krisis предполагает решающий момент, после которого болезнь, судебное дело или история получают исход. Современность, по Агамбену, превратила кризис в постоянное состояние. Процесс принятия решений продолжается бесконечно, но ни одно решение ничего окончательно не разрешает. Поэтому нерешительный Пилат непрестанно принимает частичные решения, тогда как решительному Иисусу нечего решать. Суд над Христом оказывается не просто событием прошлого, а аллегорией цивилизации, в которой кризис утратил свой последний день и превратился в форму управления временем.

Послесловие Александра Скидана «О предании» ценно тем, что помещает книгу в более широкий контекст агамбеновской мысли. Оно показывает, как этимологическая связь предательства, передачи и традиции выражает кризис самого механизма культурного наследования. Агамбен читает прошлое не как завершённую последовательность фактов, а как незакрытую возможность настоящего. В его работе филология становится разновидностью мессианской практики: точное соблюдение буквы позволяет обнаружить в давно известном тексте нечто, что прежняя традиция передала, не сумев до конца осмыслить. Скидан справедливо связывает этот метод с Беньямином и Хайдеггером, а также напоминает о биографически любопытном обстоятельстве: молодой Агамбен сыграл апостола Филиппа в «Евангелии от Матфея» Пьера Паоло Пазолини. Этот факт не объясняет философию книги, но делает особенно выразительной многолетнюю вовлечённость автора в евангельский сюжет.

Наибольшую пользу «Пилат и Иисус» принесёт читателям, уже обладающим некоторым знанием Нового Завета и готовым воспринимать библейский текст одновременно в филологическом, догматическом и правовом измерениях. Студенты богословия найдут здесь пример того, как отдельный глагол или грамматическая конструкция способны изменить понимание целой сцены. Библеистам будет интересна реконструкция пространственной драматургии Евангелия от Иоанна и сопоставление канонической традиции с апокрифами. Историки Церкви увидят, как образ Пилата развивался от раннехристианских апологий до средневековых легенд и современной литературы. Специалистам по философии права книга предлагает оригинальную постановку проблемы процесса без решения, а исследователям политической теологии — критику попыток непосредственно вывести легитимность имперской власти из истории спасения. Пастыри и проповедники также могут почерпнуть из неё глубокий материал о молчании Христа, человеческой ответственности и невозможности умыть руки перед лицом невиновного, хотя книга едва ли пригодна как непосредственное пособие для назидательной проповеди. Она слишком парадоксальна, плотна и сознательно уклоняется от готовых конфессиональных ответов. Для неподготовленного читателя многочисленные греческие и латинские термины, ссылки на римское право, Данте, Барта, Кьеркегора и Сатту могут оказаться серьёзным препятствием.

Сильнейшей стороной труда является редкое соединение масштаба вопроса и точности чтения. Агамбен не начинает с абстрактной теории власти, а позволяет ей возникнуть из повторяющегося слова, движения Пилата между преторией и площадью, грамматической неоднозначности глагола и отсутствующей формулы приговора. Такое чтение дисциплинирует богословское воображение: оно не позволяет удовлетвориться привычным моральным портретом «трусливого Пилата» и требует задуматься о самой структуре его власти. Особенно убедителен анализ paradidomi, демонстрирующий, как предательство, традиция, промыслительная передача Сына и предание духа образуют единое смысловое поле. Не менее значима критика превращения истории спасения в театр, где человеческая свобода лишь иллюзорно исполняет заранее распределённые роли. Агамбен сохраняет реальность Промысла как предмета богословской традиции, но напоминает, что исторический человек не обладает непосредственным доступом к его целому и потому остаётся ответственным за собственные решения.

Достоинством является и отказ от простого оправдания Пилата. Автор понимает его сомнения и признаёт серьёзность попыток установить истину, однако не превращает нерешительность в добродетель. Умывание рук не отменяет участия в насилии; отказ формально произнести приговор не освобождает от ответственности за передачу невиновного палачам. В этом отношении книга обладает значительной нравственной остротой: она показывает, что власть способна совершить величайшую несправедливость именно через уклонение от решения, делегирование насилия и замену суда административной передачей человека в чужие руки. Этот вывод имеет широкое значение далеко за пределами новозаветной экзегезы.

Вместе с тем основной тезис Агамбена нуждается в серьёзных уточнениях. Прежде всего, юридическое доказательство отсутствия приговора зависит от предположения, что евангельские формулировки должны соответствовать технической терминологии римского процесса. Сам автор признаёт, что евангелисты не составляли судебного протокола и преследовали богословские цели. Поэтому отсутствие специальной формулы condemnatio ещё не обязательно означает отсутствие реального властного решения. Передача Иисуса на распятие могла выступать повествовательным обозначением вынесенного распоряжения, даже если его канцелярская форма не сохранилась. В этом месте Агамбен временами превращает молчание текста в позитивное доказательство, а филологическую возможность — в философскую необходимость.

Грамматическая гипотеза о том, что Пилат посадил на судейское место Иисуса, а не сел сам, также чрезвычайно плодотворна символически, но остаётся спорной. Агамбен честно сообщает об альтернативных переводах, однако дальнейшая конструкция книги заметно выигрывает именно от нетрадиционного прочтения. Возникает опасность герменевтического круга: сначала выбирается вариант, наиболее соответствующий тезису о двух судах, после чего сам этот вариант используется как подтверждение тезиса.

С богословской точки зрения особенно уязвимо радикальное противопоставление суда и спасения. Евангелие от Иоанна действительно говорит, что Сын послан спасти мир, а не осудить его, но тот же корпус текстов связывает присутствие Христа с уже совершающимся судом: свет обнаруживает дела тьмы, слово Иисуса будет судить отвергающего Его, а Отцу угодно передать суд Сыну. В библейской перспективе спасение не просто исключает суд, но может совершаться через раскрытие истины, различение и осуждение греха. Крест одновременно спасает человека и являет суд над миром. Формула Агамбена «Правосудие и спасение нельзя совместить» философски эффектна, однако как догматическое утверждение она слишком категорична. Христианское богословие стремится не развести их навсегда, а показать их единство в правде и милости Божией.

Ещё более проблематичен краткий экскурс в христологию двух воль. Перенос догматического различения божественной и человеческой воли непосредственно в область моральной психологии создаёт впечатление, будто диофелитство предоставляет Христу два конкурирующих мотива и позволяет оправдывать одну волю другой. Между тем классическая христология говорит не о раздвоенном субъекте, а о едином Лице Сына, в Котором каждая природа действует согласно собственному способу бытия. Человеческая воля Христа не является внешним алиби божественной воли, но свободно и совершенно согласуется с ней. Агамбен использует догмат как философскую модель этической ответственности, однако почти не вступает в диалог с его внутренней богословской логикой. Поэтому его утверждение о возможной «лицемерности» теории двух воль звучит скорее как провокация, чем как доказанная критика.

Недостаточно разработан и исторический аспект. Рассматривая «белую» и «чёрную» легенды, автор фиксирует стремление поздних христиан оправдать римского наместника и перенести ответственность на иудеев, но не делает анти-иудейские последствия этой традиции отдельным предметом критического анализа. Для современной богословской рецензии это существенно: евангельское слово «иудеи», особенно в повествовании Иоанна, нельзя без оговорок превращать в обозначение целого народа. Речь идёт о конкретных группах руководителей и участников конфликта в условиях римской оккупации, тогда как окончательная власть казнить принадлежала римскому правителю. Более подробное внимание к этому вопросу сделало бы исследование исторически и этически ответственнее.

Наконец, афористическая сила заключительных формул иногда достигается ценой доказательности. Высказывание о том, что «существа, которых невозможно спасти, судят вечность», обладает почти поэтической мощью, но остаётся не вполне ясным богословским тезисом. Кто именно является «невозможным для спасения»? Означает ли это человеческий отказ от спасения, предел действия благодати или структурную неспособность мира принять нездешнее Царство? Агамбен сознательно оставляет парадокс открытым, однако читателю богословского клуба важно различать продуктивную апорию и положительное учение. Книга исключительно сильна как постановка вопроса, но значительно менее убедительна как завершённая сотериология.

В результате «Пилат и Иисус» следует оценивать не как альтернативное толкование Страстей, способное заменить церковную экзегезу, а как напряжённый философский комментарий, возвращающий привычному тексту его скандальную и тревожную новизну. Агамбен показывает, что Пилат присутствует в Символе веры не только как дата, но и как имя человеческой власти, поставленной перед Истиной и не сумевшей ни судить её, ни освободить. Он не был лишён знания, сострадания или юридических полномочий; ему недоставало способности превратить признанную невиновность в справедливое действие. Именно поэтому его история остаётся зеркалом всякой власти, которая бесконечно расследует, консультируется, делегирует и принимает промежуточные решения, но уклоняется от ответственности за окончательный результат. Богословская ценность книги заключена не в том, что она разрешает тайну суда над Христом, а в том, что она не позволяет читателю слишком быстро объявить её разрешённой. Перед молчащим Иисусом вопрос обращается уже не только к Пилату: способен ли человек, встретив истину, не просто спросить о ней, но поступить согласно тому, что он уже признал истинным.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!