Перед нами не полное автономное издание всех мемуаров Михаила Клеофаса Огинского, а белорусскоязычная публикация в журнале «ARCHE» за 2015 год, приуроченная к 250-летию со дня рождения автора. В нее вошла оставшаяся часть второго тома «Мемуаров о Польше и поляках», охватывающая события с 1795 по 1810 год и состоящая из шестой, седьмой и восьмой книг. Перевод с французского оригинала выполнен Ольгой Романович, редакционный комментарий подготовлен Александром Пашкевичем; после завершения мемуарного текста на странице 194 в журнальном номере следуют уже не связанные с ним исторические и литературные материалы. Поэтому рецензируемое произведение следует воспринимать одновременно как самостоятельный повествовательный цикл, посвященный пятнадцати годам европейской и польско-литовской истории, и как фрагмент более обширной автобиографической апологии Огинского. Это существенно и для богословского прочтения: перед нами не трактат по догматике, не церковно-историческое исследование и не духовная автобиография в строгом смысле слова, а политико-дипломатические воспоминания, в которых богословски значимые вопросы возникают внутри размышления о национальной катастрофе, верности родине, нравственной допустимости тайной борьбы, границах жертвенности, соотношении Провидения и человеческого действия, а также об опасности сакрализации государства, народа и политического вождя.
Историческая катастрофа, составляющая исходную точку повествования, — окончательная ликвидация Речи Посполитой после третьего раздела 1795 года. Огинский начинает эту часть своих воспоминаний тогда, когда прежнее государство уже перестало существовать, восстание Тадеуша Костюшко было подавлено, его участники рассеяны по Европе, а польско-литовские земли оказались под властью России, Пруссии и Австрии. Автор принадлежит к поколению, для которого государственность была не отвлеченным институтом, а формой личной, сословной, культурной и нравственной идентичности. Утрата страны переживается им почти как онтологическая утрата: человек лишается не только политических прав и имущества, но и привычного пространства долга, языка публичного действия, законной власти, перед которой можно было бы отвечать. Главная проблема мемуаров состоит поэтому не просто в поиске удачной дипломатической комбинации для восстановления Польши. Огинский пытается понять, каким образом народ, утративший государственную форму, может оставаться историческим субъектом и кто вправе говорить от его имени. Его метод соединяет непосредственное свидетельство, позднейший ретроспективный комментарий, выдержки из переписки, дипломатические инструкции, манифесты, записки, описания путешествий и психологические портреты государственных деятелей. Автор постоянно сопоставляет надежды, которыми жил в момент события, с тем, что узнал позднее, благодаря чему текст превращается не только в хронику, но и в суд памяти над собственными иллюзиями.
Богословский нерв книги обнаруживается именно в этом столкновении исторической воли с историческим бессилием. Огинский не создает последовательной теологии истории, однако его лексикон насыщен понятиями долга, совести, справедливости, добродетели, жертвы, призвания и Провидения. Политическое действие для него не сводится к технике приобретения власти: оно должно быть оправдано нравственной целью и готовностью действующего лица отвечать за последствия. Вместе с тем язык национальной борьбы постоянно приближается к языку веры. Отечество требует самоотречения, национальное единство представляется почти священным, освобождение уподобляется спасению, а исторические вожди наделяются провиденциальным предназначением. Именно здесь открывается главное поле для критического богословского чтения. Мемуары позволяют увидеть, как религиозные категории мигрируют в политическую область и как легко христианская надежда может быть подменена надеждой на Францию, Турцию, Наполеона или просвещенного монарха. В то же время Огинский достаточно трезв, чтобы постепенно разрушать собственные политические кумиры. Его повествование можно прочитать как длительное отрезвление: сначала автор верит в добрую волю революционной Франции, затем в возможность турецкой войны с Россией, потом в гений Бонапарта и, наконец, в конституционные намерения Александра I; но всякий раз реальность обнаруживает дистанцию между публичной риторикой великих держав и их действительными интересами.
Первая глава шестой книги вводит читателя в среду польской эмиграции в Венеции. Огинский встречает Петра Потоцкого, Станислава Солтыка, Францишка Дмоховского, Кароля Прозора и других участников прежней политической жизни, которые теперь вынуждены существовать как беженцы, конспираторы и просители при иностранных дворах. Французский представитель Лальман обещает им защиту и позволяет собираться, но уже здесь проявляется двойственность французской политики. Франция сочувствует полякам постольку, поскольку они могут служить элементом давления на Пруссию, Австрию и Россию. Характерна переданная Лальманом формула, которую здесь и далее уместно цитировать в русском переводе с белорусского текста: «Посадите даже Великого Турка на трон, лишь бы Польша существовала». Внешне это звучит как радикальная поддержка польской государственности, но в действительности обнаруживает политический цинизм: внутренний строй будущей страны безразличен покровителю, если сама страна полезна в международной комбинации. Огинский участвует в создании тайной корреспондентской сети между Венецией, Парижем и оккупированными землями, стремясь поддерживать надежду у оставшихся на родине. Однако заключение Францией мира с Пруссией показывает, что принцип справедливости легко уступает требованиям дипломатической выгоды. Одновременно рассказ о посредничестве Огинского и Солтыка между французским и испанским представителями демонстрирует его талант не только свидетеля, но и практического дипломата.
Во второй главе шестой книги частная эмигрантская активность превращается в официально-полуофициальную миссию. Новый французский посол в Константинополе Вернинак убеждает поляков в необходимости поддерживать постоянных агентов при Османской Порте, и Огинский принимает поручение отправиться туда под вымышленным именем. В пространных инструкциях, полученных им от польской депутации в Париже, особенно важно основание его полномочий. Он действует не по поручению существующего государства, которого уже нет, и не как представитель признанного правительства. Источниками его мандата становятся доверие соотечественников, честь, совесть и обязанность содействовать возрождению родины. Возникает сложнейший вопрос политической экклезиологии: может ли рассеянная община, лишенная институционального центра, сохранять единство и законное представительство? Польская эмиграция напоминает здесь тело, части которого разбросаны по разным странам, но продолжают искать орган, способный выражать общую волю. Огинскому передают шифры, карты, исторические справки, дипломатические письма и рекомендации; ему поручают добиться турецкой и французской поддержки, содействовать созданию вооруженных сил в Молдавии и Валахии, координировать действия со Швецией и Данией. При этом автор почти лишен личных средств: конфискация имущества превращает его дипломатическую миссию в действительную жертву, а не в почетное назначение. Но сам характер тайных инструкций показывает нравственную неоднозначность положения: служение справедливой цели требует конспирации, сокрытия имени и манипулирования интересами государств, тогда как эти средства почти не подвергаются самостоятельному этическому исследованию.
Третья глава изображает путь Огинского в Константинополь как последовательность опасностей, болезней, полицейского надзора и почти провиденциальных избавлений. Путешествуя через Равенну, Анкону, Лорето, Рим и Неаполь, он вынужден постоянно скрывать настоящее имя. В Неаполе его узнает русский дипломат Головкин; местная полиция начинает наблюдение, и только предупреждение сочувствующего хозяина гостиницы позволяет избежать ареста. Огинский сжигает значительную часть бумаг, включая дневниковые записи о событиях 1794 года, сохраняя лишь документы, необходимые для миссии. Этот эпизод имеет символическое значение: политический изгнанник утрачивает не только имущество и безопасность, но и собственную память, материально заключенную в архиве. Затем следуют бегство через Рим и Флоренцию, отплытие из Ливорно, штормы, страх перед пиратами, продолжительная задержка в Смирне, пожар в городе, путешествие по Малой Азии и пересечение Мраморного моря. Автор не превращает эти события в прямое свидетельство чудесного вмешательства Бога, однако композиционно они создают ощущение сохранения жизни ради еще не исполненного долга. В богословской перспективе особенно существенно телесное измерение миссии: государственная идея существует не в отвлеченных декларациях, а в больном, уставшем, преследуемом человеке, который вынужден доверять незнакомцам, зависеть от гостеприимства и принимать собственную уязвимость.
Четвертая глава шестой книги разрушает первые надежды, связанные с прибытием в столицу Османской империи. Огинский должен продолжать жить под именем Жана Риделя, избегать иностранных дипломатов и согласовывать действия с французской миссией. Очень скоро он обнаруживает, что польская эмиграция расколота. Одна группа связана с Барсом и более радикальной революционной программой, другая — с парижской депутацией и наследием Конституции 3 мая. Каждая сторона стремится присвоить право говорить от имени всей нации, а личное недоверие нередко скрывается за принципиальными декларациями. Огинский отказывается безусловно примкнуть к партии и утверждает, что его задача состоит в исполнении общего долга, а не во внутригрупповой борьбе. Повествование становится документально насыщенным: автор приводит письма, отчеты и инструкции, подробно описывает шифрование и расшифровку двадцати трех депеш, сопоставляет обещания французских и польских агентов с реальным бездействием Порты. Такая структура иногда замедляет чтение, но дает возможность наблюдать производство политической надежды почти в лабораторных условиях. Сведения о готовящейся конфедерации, поставках оружия, турецкой войне и восстании в польских землях переходят из письма в письмо, постепенно приобретая вид достоверности, хотя часто основаны на слухах. Тем самым Огинский показывает, как эмиграция может оказаться пленницей собственной корреспонденции и принять интенсивность информационного обмена за действительность.
В пятой главе прибывают представители из Галиции, привозящие проект конфедерации и сообщения о готовности населения к выступлению. Именно здесь особенно ясно проявляется этика политической надежды. Огинский не отрицает права порабощенного народа на сопротивление и понимает, почему отчаяние толкает людей к оружию. Однако он требует ясного знания о поддержке иностранных держав и считает безнравственным возбуждать восстание на основании неопределенных обещаний. Его задача — не погасить мужество, но отделить мужество от безрассудства. В помещенном в тексте акте конфедерации звучит характерная формула: «Надежда на нашу свободу основывается на святости нашего дела». Эта фраза выражает достоинство сопротивления несправедливости, но одновременно демонстрирует риск политического мессианизма. Святость здесь приписывается не Богу и не Церкви, а национальному делу, причем из его предполагаемой святости выводится уверенность в историческом успехе. Христианское богословие должно было бы различить праведность намерения и гарантированность победы: справедливое дело может потерпеть поражение, а убежденность в собственной правоте не освобождает от ответственности за средства и последствия. Огинский интуитивно понимает это различие лучше, чем авторы многих деклараций, поэтому его позиция основана на соединении жертвенности с благоразумием.
Шестая глава строится вокруг продолжительной беседы с османским сановником и переводчиком князем Мурузи, который предлагает беспощадный исторический диагноз польской катастрофы. Он восхищается Конституцией 3 мая и мужеством Костюшко, но обвиняет прежнюю политическую элиту в расточительности, дипломатической близорукости, неспособности создать сильную армию и хронической партийной раздробленности. Костюшко назван «человеком, которого Бог послал, чтобы спасти Польшу». Такая характеристика раскрывает провиденциальную модель политического лидерства: выдающийся человек осмысляется как орудие Божие, появившееся в критический момент истории. Однако дальнейший рассказ показывает, что даже провиденциальный герой не может спасти страну, если общество раздирают взаимное недоверие, радикализм и борьба амбиций. Мурузи приводит жестокую формулу, согласно которой для поляков следует делать всё, но без самих поляков, потому что их несогласие разрушает любой план. Огинский возражает против турецкой пассивности и предсказывает, что Россия, не встретив сопротивления, усилится на Дунае и приблизится к самому Константинополю. Этот спор выходит за пределы дипломатии: он касается соотношения человеческой свободы и исторической необходимости. Огинский не принимает фатализма. Даже признавая действие Провидения, он убежден, что государства и народы отвечают за упущенные возможности, а бездействие может быть такой же нравственной виной, как необдуманная активность.
Седьмая глава переносит внимание к возможной прусской комбинации и к положению польских военных беженцев. Слухи о готовности Берлина отказаться от Варшавы и даже поддержать создание ограниченного польского королевства под властью прусского принца вновь возбуждают надежды, но Огинский уже осторожнее относится к подобным проектам. Он продолжает переписку, обсуждает формирование польских легионов и убеждает офицеров не стекаться без необходимости в Константинополь, где они обречены на нищету и политическую бесполезность. Особенно значимы его обращения к французским и турецким властям с просьбами о помощи обедневшим соотечественникам. Здесь политика возвращается к основам человеколюбия: речь идет уже не о территориях и династиях, а о голодных, лишенных средств людях, которые рискуют потерять достоинство. Огинский апеллирует к гостеприимству, справедливости и взаимной благодарности народов. Восьмая глава развивает эту тему через встречу с Ибрагимом, французом, принявшим ислам и сохранившим любовь к Польше благодаря гостеприимству, когда-то оказанному ему в Варшаве. Его слова о том, что народ может любить Францию и ненавидеть Россию, но в деспотическом государстве «народ ничего не значит, правительство — всё», выражают трезвый взгляд на структуру власти. Одновременно обнаруживается русская агентурная сеть и предательство слуги самого Огинского. Личная верность, память о добре и гостеприимство оказываются надежнее официальной дипломатии, тогда как государственные аппараты функционируют посредством страха, золота и шпионажа.
В девятой главе Огинский направляет через Сулковского восторженное обращение к Бонапарту. Молодой генерал изображается возможным «отцом угнетенных», которому предназначено восстановить европейское равновесие и освободить миллионы поляков. Политическая риторика почти достигает мессианской интенсивности: военный гений должен осуществить то, чего не смогли достичь законы и дипломатия. Но позднейшая авторская ремарка радикально меняет смысл документа. Огинский признает, что восхищался генералом в 1796 году, однако утратил доверие, когда Бонапарт стал пожизненным консулом и императором. В походе 1812 года он увидел уже не освободителя, а завоевателя, движимого гигантским честолюбием. Эта самооценка является одним из сильнейших мест мемуаров: автор не скрывает собственной причастности к культу героя и показывает, как жажда освобождения заставляет угнетенных приписывать могущественному чужеземцу нравственные намерения, которых тот не имеет. Десятая глава завершает шестую книгу прибытием в Константинополь французского посла Обера дю Байе. Новый дипломат громко говорит о возвращении Крыма Турции и восстановлении Польши, производит впечатление решительного военного, но письменные инструкции оказываются гораздо неопределеннее его речей. Огинский предлагает отправиться к польским границам, чтобы проверить настроение населения. Посол одобряет намерение, одновременно предупреждая: «Добродетель, несомненно, дает утешение тем, кто исполняет свой долг», но великие результаты требуют не только энергии, а мудрого и осторожного поведения. Так шестая книга заканчивается переходом от дипломатических предположений к личной разведывательной миссии.
Первая глава седьмой книги повествует об отъезде из Константинополя в ноябре 1796 года. Огинский путешествует под именем французского купца Мартена, имея султанский фирман и янычара в качестве сопровождающего. Дорога через Балканы проходит на фоне эпидемии чумы, политического надзора и угрозы разоблачения. В Бухаресте он встречается с генералом Кара-Сен-Сиром, польскими офицерами и участниками замыслов вторжения в Галицию. Здесь вновь появляется проект Дениcко и других военных: перейти границу, захватить деньги австрийских таможен, вооружить отряд и двинуться на Львов. Огинский оценивает замысел как почти преступную авантюру, поскольку небольшой отряд не сможет вызвать организованного восстания, зато неизбежно навлечет репрессии на мирных жителей. Его позиция особенно важна для христианской этики войны. Благородство цели не делает всякое вооруженное выступление допустимым; руководитель должен оценивать вероятность успеха, различать собственную готовность умереть и право подвергать смерти других, а также учитывать страдания людей, не участвующих в принятии решения. Вторая глава описывает приближение к галицийской границе, расставание с янычаром, поиски проводников и переход через заснеженные горные районы в жестокий мороз. Огинский скрывается от полиции, живет в домах надежных людей, собирает сведения и обнаруживает искренний патриотизм, но отсутствие единого плана, оружия и надежной международной поддержки. Самым нравственно значимым результатом разведки становится отказ призывать страну к немедленному восстанию.
В третьей главе Огинский через Львов, Краков, Силезию, Дрезден, Берлин, Гамбург и Брюссель достигает Парижа. Путешествие сопровождается постоянным риском узнавания, а краткая встреча с братом окрашена сознанием, что они могут больше никогда не увидеться. В Париже автор сначала пытается примирить враждующие эмигрантские группы и добивается временного согласия. Затем он представляет отчет о Константинополе, поездке через Галицию и положении польских офицеров в дунайских княжествах. Французский министр Делакруа внимательно выслушивает его и просит подготовить записку о Турции, но, когда речь заходит о Польше, вновь ограничивается заверениями в доброжелательстве. Огинский точно формулирует собственное разочарование: и в Константинополе, и в Париже он слышит утешительные слова, но не видит действенного решения. В дальнейшем польская депутация разрабатывает план координации с армией Бонапарта в Италии; Директория формально одобряет его, однако известие о Леобенском перемирии с Австрией мгновенно лишает проект смысла. Эта глава особенно убедительно показывает зависимость малых и порабощенных народов от дипломатических циклов великих держав. То, что вчера представлялось моральным обязательством Франции, сегодня отменяется одним договором, потому что внешняя политика подчиняется не памяти о союзниках, а меняющемуся балансу сил.
Четвертая глава начинается известием об освобождении Костюшко из русского заключения. Польские эмигранты направляют ему приветствие, надеясь вновь обрести признанного нравственного лидера, однако сам Костюшко отвечает осторожно и не желает связывать имя с действиями, содержания которых не контролирует. Далее развертывается спор о создании в Милане собрания бывшего конституционного сейма. Барс, Выбицкий и Прозор убеждены, что такое собрание сохранит ядро национального представительства. Огинский возражает, что эмигранты, лишенные связи со страной, не вправе изображать себя полнотой политического народа. Особенно остро он говорит о нравственной разнице между людьми, уже потерявшими имущество и способными рисковать собственной жизнью, и мирными землевладельцами, отцами семейств, которых эмигрантская декларация может вынудить оставить дома и подвергнуть близких преследованию. Под давлением товарищей он все же подписывает смягченный вариант обращения, но его опасения сбываются: курьеры арестованы, бумаги захвачены, названные в них люди скомпрометированы. Вскоре отряд Дениско самовольно вторгается в Галицию, терпит поражение, часть участников погибает, пленные оказываются повешены, а жители подвергаются репрессиям. Глава становится трагическим подтверждением принципа Огинского: политическое представительство, лишенное ответственности перед теми, кем оно распоряжается, легко превращается в нравственную узурпацию.
Пятая глава седьмой книги переносит действие в Париж конца 1797 года, куда триумфально, хотя внешне скромно, возвращается Бонапарт. Огинский сознательно перестает выступать в роли официального просителя и входит в высшие политические круги как частное лицо, надеясь таким путем точнее понять настроения французской элиты. Он знакомится с Талейраном, Баррасом, Сийесом, Пишегрю и другими деятелями революции. Перед читателем возникает Франция, обогащенная итальянскими контрибуциями и произведениями искусства, но внутренне раздираемая партиями и уже готовая передать надежды военному победителю. Портрет Бонапарта лишен позднейшей императорской монументальности: невысокий, худой, смуглый от солнца и усталости человек в простом сером сюртуке, серьезный, сдержанный и не слишком любезный. Он хвалит польские легионы за то, что поляки «дерутся как черти», однако эта похвала относится прежде всего к их военной полезности. Огинский наблюдает зарождение харизматической власти, когда общество, утомленное беспорядком, начинает искать спасение не в устойчивых институтах, а в личности победителя. Даже революционная речь о разуме, свободе и представительном правлении уже скрывает новую форму культа. Талейран оказывается одним из немногих, кто прямо сообщает Огинскому, что в текущей ситуации Франция не намерена заниматься восстановлением Польши, и советует ему подумать о семье и возвращении на родину.
Шестая глава седьмой книги охватывает обширный период от 1798 до начала 1802 года. Огинский покидает Париж, прекращает компрометирующую переписку и постепенно приходит к убеждению, что восстановление страны зависит уже не от эмигрантских комитетов. Он пишет о надежде на Провидение, будущие обстоятельства и польские легионы, называя последние подлинным ядром национального представительства. В Гамбурге он живет под наблюдением русских и английских агентов, общается с французскими эмигрантами, читает Горация с Риваролем и следит за Египетской экспедицией. Затем перед читателем проходит череда европейских войн, переворот 18 брюмера, возвышение Бонапарта, Маренго, Люневильский мир и расширение французского господства. Огинский с гордостью отмечает подвиги поляков в Италии, Германии, Египте, на Сан-Доминго, в Испании, Пруссии и России, но общий смысл этих жертв остается двусмысленным: польская кровь проливается под чужими знаменами, а Франция не берет на себя обязательства восстановить их страну. К этому времени автор истощен эмиграцией, разлучен с семьей и лишен средств. Его признание «я сделал всё, что повелевал мне долг» выражает не торжество, а нравственное исчерпание. При содействии князя Адама Ежи Чарторыйского он получает разрешение Александра I вернуться, приносит присягу российскому монарху и в феврале 1802 года прибывает в Петербург. Это решение становится поворотом от революционно-эмигрантской стратегии к поиску польского будущего внутри Российской империи.
Первая глава восьмой книги начинается авторским объяснением новой композиционной задачи. Огинский первоначально собирался закончить воспоминания возвращением из восьмилетней эмиграции и навсегда удалиться от общественных дел, но позднейшие события заставили его продолжить повествование. Он заполняет промежуток между 1802 и 1810 годами, предваряя следующий цикл о 1810–1815 годах. Одновременно автор открыто защищает свое отношение к Александру I: «Я никогда не был ни придворным, ни льстецом». Эта декларация должна удостоверить искренность последующей похвалы монарху, однако она же показывает, насколько Огинский осознает возможное обвинение в приспособленчестве. Александр принимает его благосклонно, содействует урегулированию долгов и наследственных прав, назначает пожизненную ренту и обеспечивает возможность содержать семью. Огинский не получает обратно конфискованных имений, но обретает правовой статус и безопасность. Мир в Амьене делает восстановление Польши еще менее вероятным, однако автор начинает связывать надежду именно с российским императором. Встречи в Петербурге и Минске изображены с сильным эмоциональным участием: Александр предстает образованным, человечным, чувствительным к справедливости и способным сострадать изгнаннику. Для критического читателя важно удержать двойную перспективу. Благодарность Огинского реальна и нравственно понятна, но личное благодеяние монарха постепенно превращается в доказательство его исторической миссии, вследствие чего граница между свидетельством и апологией становится неустойчивой.
Вторая глава восьмой книги предлагает сжатую панораму европейских событий 1803–1807 годов: возобновление войны Франции с Англией, имперское возвышение Наполеона, Аустерлиц, образование Рейнского союза, разгром Пруссии, вступление французов на польские земли, Эйлау, Фридланд и Тильзитский мир. Польское население встречает французские войска как возможных освободителей, Дамбровский и Выбицкий выпускают воззвания, начинается мобилизация людей и ресурсов. Вновь действует логика отсроченного обещания: полякам предлагают доказать делами, что они достойны восстановления государства, но точная форма будущей Польши остается не названной. Огинский видит, как освободительная риторика превращает страну в поставщика солдат, продовольствия и денег для наполеоновской армии. Польская жертвенность одновременно величественна и трагична, потому что ею распоряжается сила, преследующая собственные имперские цели. В богословском отношении эта глава особенно важна как критика политической веры, требующей сначала абсолютной жертвы, а обещающей исполнение надежды лишь после победы. Такая структура напоминает ложную религию: вождь требует доказательств преданности, но сам не связан ясным заветом. Тильзит создает Варшавское герцогство, однако не восстанавливает Речь Посполитую и не решает судьбу литовско-белорусских земель. Частичное освобождение оказывается одновременно новым разделением.
В третьей главе рассматриваются последствия Тильзита и личная встреча Огинского с наполеоновской Европой. Варшавское герцогство получает саксонского монарха и ограниченную территорию, тогда как Белостокская область отходит России. В 1807 году Огинский едет через Вену в Венецию и становится свидетелем торжественного въезда Наполеона. Император принимает его, но отношение меняется, когда выясняется, что бывший польский эмигрант теперь является российским подданным. В разговорах и наблюдениях Огинский все отчетливее замечает наполеоновское представление о поляках: их считают превосходными солдатами, но народом, якобы не способным к устойчивому самоуправлению. Автор справедливо распознает в такой оценке удобную колониальную схему. Если нация объявлена политически незрелой, ее мужество можно использовать, не предоставляя ей полноты свободы. Одновременно Огинский описывает французскую реорганизацию Италии, изменения в Тоскане, испанскую войну и подготовку нового конфликта с Австрией. Его рассказ постепенно меняет масштаб: в шестой книге он был участником тайных совещаний, верившим, что удачная дипломатическая инициатива способна изменить историю; теперь он наблюдает централизованную империю, в которой судьбы народов определяются решениями одного человека. Наполеон предстает не демонической фигурой, а политическим гением, нравственно ограниченным собственным властолюбием и неспособным признать свободу другого народа целью самой по себе.
Четвертая глава посвящена войне 1809 года, польским военным успехам и территориальному расширению Варшавского герцогства за счет части Галиции. Огинский с восхищением пишет о мужестве соотечественников, но не позволяет военной славе заслонить вопрос о конечном политическом результате. Шенбруннский мир вновь распределяет польские земли согласно интересам империй: часть достается герцогству, некоторые территории — России, а целостное восстановление страны не рассматривается. В повествование включен эпизод итальянской экспедиции генерала Грабинского, еще раз показывающий транснациональный характер военной деятельности польских изгнанников. Затем Огинский посещает Париж вместе с женой. Он описывает театры, музыку, церемонии, художественное великолепие столицы и собрание зависимых монархов вокруг Наполеона. Однако за блеском имперского центра проступает страдание периферии. До автора доходят сведения о злоупотреблениях администрации на литовских землях, жалобы жителей и просьбы о защите. Так возникает контраст между эстетикой империи и нравственной реальностью ее окраин. Огинский не отвергает культуру Парижа и не изображает искусство простым орудием пропаганды, но его наблюдения позволяют увидеть, как великолепие двора способно скрывать цену политического порядка. Для богословского сознания это важное напоминание о том, что красота публичного ритуала сама по себе не свидетельствует о справедливости власти.
Пятая глава восьмой книги завершает весь опубликованный цикл и одновременно раскрывает окончательный выбор Огинского. Он обращается к Александру с жалобами жителей литовских губерний и получает благосклонный ответ, что еще больше укрепляет доверие к монарху. В Париже разговор с маршалом Дюроком окончательно убеждает автора, что Наполеон не намерен восстанавливать Польшу в полном и конституционном виде. Французская элита повторяет обвинения в польской анархии, сословном эгоизме, фиктивной свободе и неспособности к самоуправлению. Огинский оказывается перед выбором: присоединиться к соотечественникам, связывающим надежды с будущим наполеоновским походом, или убедить Александра принять титул польского короля и соединить Варшавское герцогство с польско-литовскими землями империи на конституционных началах. Его рассуждение занимает кульминационное место в книге. Он предсказывает, что Наполеон не сможет сокрушить Россию из-за расстояний, климата, сопротивления населения и его «фанатической преданности религии, родине и монарху»; что Турция и Швеция не окажут достаточной помощи; что честолюбие не позволит императору остановиться на границах Польши; что поход к Москве истощит армию; что даже освобожденные земли будут разорены реквизициями, набором солдат и контрибуциями; наконец, что Польша рискует стать не независимой, а французской или русской. Альтернативой он считает конституционное польское государство под скипетром Александра. Заключительная фраза утверждает, что кампания 1812 года оправдала его предвидение и поведение.
Такое завершение придает мемуарам характер личной апологии. Огинский не только рассказывает о прошлом, но и доказывает, что его переход от французской ориентации к российской был не изменой национальному делу, а следствием политической прозорливости и нравственной ответственности. Отчасти это доказательство убедительно. Автор действительно раньше многих видит пределы наполеоновской системы, понимает военную уязвимость похода в глубь России и справедливо предсказывает разрушительные последствия превращения польских земель в театр войны. Однако его аргументация содержит ретроспективную асимметрию: просчеты сторонников Франции оцениваются с учетом известного исхода 1812 года, тогда как надежды на Александра описываются преимущественно через благожелательные намерения и личные впечатления. Возможность того, что российский император также будет руководствоваться прежде всего интересами империи, исследуется недостаточно последовательно. Восстановление Польши под властью Александра мыслится как примирение национальной свободы и имперского единства, но противоречие между конституционным самоуправлением и самодержавной системой остается неразрешенным. Огинский полагает, что добрый монарх способен нравственно преобразить империю; христианская политическая антропология, более настороженно относящаяся к концентрации власти, потребовала бы спросить, какие институты ограничат монарха и защитят дарованные им права после изменения обстоятельств.
Наибольшую пользу этот труд способен принести историкам Центральной и Восточной Европы, исследователям Речи Посполитой, Французской революции и наполеоновской эпохи, специалистам по истории дипломатии, эмиграции и формирования национальных движений. Однако его значение для пастырей, студентов богословия и участников богословского клуба не менее существенно, если читать книгу не как источник готовой доктрины, а как материал для нравственного различения. Она позволяет обсуждать, чем надежда отличается от самообмана, мужество от авантюризма, жертвенность от безответственного расходования чужих жизней, верность от политического идолопоклонства, благодарность правителю от придворной апологии. Пастырю особенно полезны страницы о беженцах, обнищавших офицерах, гостеприимстве и человеческой солидарности: они напоминают, что политические катастрофы всегда воплощаются в судьбах конкретных людей. Семинаристам и богословам книга дает редкую возможность проследить, как понятия Провидения, святости, спасения и призвания действуют вне церковного дискурса, становясь частью национальной идеологии. Мирянам, ищущим интеллектуального осмысления патриотизма, мемуары помогут увидеть, что любовь к родине не исключает критики собственной политической среды и что подлинная верность народу иногда требует сопротивляться его наиболее возбужденным ожиданиям.
К несомненным достоинствам произведения относится прежде всего исключительная документальная насыщенность. Огинский не ограничивается общим пересказом, а воспроизводит инструкции, дипломатические письма, акты конфедерации, донесения и собственные записки, позволяя читателю проверять его оценки по ходу повествования. Его мемуары показывают международную политику не как последовательность уже известных договоров и сражений, а как пространство неопределенности, слухов, неполной информации, личных амбиций и ошибок. Сильной стороной является и способность автора к нравственной самокритике. Особенно ценны позднейшие замечания о Бонапарте, разрушающие ранний образ освободителя. Огинский не скрывает, что сам участвовал в создании политического мифа, но показывает процесс собственного освобождения от него. Высокой оценки заслуживает его постоянное требование соединять энергию с благоразумием. Он не становится пацифистом и признает право народа на вооруженное сопротивление, однако отвергает восстание, которое не имеет разумного плана и лишь умножит число жертв. Наконец, мемуары обладают значительной литературной силой. География изгнания, смена масок и имен, зимние переходы, полицейские погони, тайные шифры, салоны Парижа и аудиенции при дворах образуют живую драму, в которой исторические идеи проверяются телесным опытом страха, болезни, одиночества и надежды.
Другим достоинством является редкая для политического мемуариста чувствительность к нравственной цене решений. Огинский постоянно спрашивает не только о том, может ли план увенчаться успехом, но и о том, кого он подвергнет опасности. Его протест против миланского сейма мотивирован состраданием к семьям людей, которых эмигранты готовы скомпрометировать, а критика вторжения Дениско — пониманием неизбежных репрессий против жителей Галиции. В этом отношении автор приближается к этике ответственного действия: чистота намерения недостаточна, если деятель отказывается видеть предсказуемые последствия. Не менее важна его способность признавать достоинства людей разных стран, конфессий и политических лагерей. Помощь католика, мусульманина, французского республиканца или турецкого сановника оценивается по ее человеческому содержанию, а не по формальной принадлежности. История Ибрагима показывает, что однажды оказанное гостеприимство способно спустя годы породить верность, более надежную, чем союзные договоры. В этом обнаруживается глубоко христианская, хотя и не сформулированная догматически мысль: историческое примирение начинается не с абстрактных деклараций, а с конкретного добра, совершенного по отношению к чужому человеку.
Конструктивная критика должна прежде всего отметить ограниченность социальной оптики автора. Его «нация» — это главным образом образованная шляхта, дипломаты, офицеры и землевладельцы. Крестьяне, составлявшие большинство населения, появляются редко и обычно как фон путешествия, источник продовольствия, рекрутов или хозяйственных ресурсов. Проблема крепостной зависимости упоминается в разговорах о недостатках прежнего польского устройства, но не становится предметом глубокой нравственной рефлексии. Поэтому свобода Польши нередко мыслится как восстановление политических прав исторического сословного народа, тогда как вопрос о свободе всех жителей страны остается второстепенным. С христианской точки зрения это серьезный недостаток: достоинство отечества нельзя отделить от достоинства бедных, зависимых и политически безгласных. Автор проницательно разоблачает использование поляков великими державами, но гораздо меньше исследует внутренние формы господства внутри самой Речи Посполитой. Его национальная этика остается преимущественно аристократической и республиканской, а не универсально персоналистской.
Не менее проблематична сакрализация национального дела. Формулы о «святости» борьбы, о посланном Богом спасителе и о провиденциальном предназначении политических вождей могут поддерживать мужество угнетенных, однако создают риск отождествления воли народа с волей Божией. Огинский временами противостоит такому смешению благодаря благоразумию, но не подвергает сам язык политической святости систематической критике. В книге почти отсутствует размышление о Церкви как самостоятельном нравственном субъекте, о христианских критериях справедливой войны, о покаянии обеих сторон, о любви к врагу и о границах допустимой лжи. Тайные имена, шифры, введение противников в заблуждение и использование международных противоречий воспринимаются как естественные инструменты борьбы; вопрос о том, как необходимость конспирации соотносится с заповедью правдивости, фактически не ставится. Отсутствует и серьезное богословие страдания: жертва родине описывается возвышенно, но не сопоставляется с крестной жертвой Христа, которая исключает превращение других людей в материал для собственной миссии. Именно поэтому текст полезнее всего читать не как нормативное руководство, а как свидетельство нравственно серьезного человека, находящегося внутри трагической и неоднозначной политической реальности.
Наконец, авторская апология Александра I требует особенно внимательного отношения. Личная благодарность Огинского заслуживает уважения: император действительно позволил ему вернуться, обеспечил правовую защиту и проявил человеческое участие. Но из опыта частной милости автор слишком быстро выводит уверенность в способности самодержца восстановить Польшу и гарантировать ее конституционную свободу. Здесь заметна та же психологическая потребность в персонифицированном спасителе, которая прежде направлялась к Бонапарту. Меняется фигура надежды, но сама структура ожидания остается близкой: судьба народа связывается с нравственным прозрением великого монарха. Книга как будто преодолевает наполеоновский миф, но не вполне преодолевает политический персонализм. Более последовательная христианская оценка власти должна была бы соединить признание личной добродетели правителя с трезвым пониманием поврежденности всякой человеческой власти и необходимостью институциональных ограничений. Тем не менее именно эта внутренняя незавершенность делает мемуары особенно ценными. Они не предлагают безупречной системы, а сохраняют живое напряжение между верой в справедливость и зависимостью от силы, между патриотическим долгом и ответственностью за мир, между надеждой на Провидение и искушением назвать провиденциальным собственный политический проект. Благодаря этому труд Огинского остается не только выдающимся историческим источником, но и серьезным текстом для богословского размышления о том, как человеку сохранять совесть, когда законная государственность разрушена, союзники ненадежны, политические пророки оказываются завоевателями, а исполнение долга не обещает ни победы, ни земного оправдания.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!