Антоний Сурожский - Что делать у постели умирающего

Антоний Сурожский - Что делать у постели умирающего
Это обзор книги «Антоний Сурожский - Что делать у постели умирающего» Перейти к книге

Книга митрополита Антония Сурожского «Что делать у постели умирающего? Канон молебный» принадлежит к числу тех небольших по объему текстов, значение которых определяется не систематичностью изложения и не полнотой богословского аппарата, а редкой концентрацией духовного и человеческого опыта. Перед нами не монография о смерти, не трактат по христианской эсхатологии и даже не обычное пастырское руководство, хотя элементы всех этих жанров в книге присутствуют. Ее ядро составляет интервью 1996 года, сохраненное с особенностями устной речи митрополита Антония, а литургическим продолжением служат молитвословия при разлучении души от тела. Издание 2005 года тем самым соединяет живое пастырское свидетельство человека, бывшего врачом и пережившего войну, с церковной традицией молитвы об умирающем. Такое соединение особенно существенно: автор говорит не о смерти вообще, а о конкретном человеке в предельной ситуации, когда отвлеченная доктрина должна стать присутствием, слово — состраданием, а обряд — молитвой, способной достигнуть того, кто уже теряет возможность отвечать. Главная проблема книги состоит в том, как Церкви, священнику и всякому ближнему остаться верными истине о воскресении, не отрицая при этом ужаса смерти, телесной боли, одиночества и горя утраты. Митрополит Антоний решает эту проблему не путем построения завершенной теодицеи, а посредством пастырской феноменологии: он всматривается в переживание умирающего, вспоминает реальные встречи, проверяет каждое церковное слово мерой любви и постоянно возвращает читателя от формулы к лицу человека.

Редакционное предисловие задает богословский и эмоциональный камертон всей книге. Его полемическая мишень — не неверие, а своеобразная церковная бесчувственность, при которой правильные представления о загробной жизни используются для подавления естественного горя. Редакция предостерегает от превращения православия в набор норм, позволяющих учить скорбящего, сколько ему плакать, когда посещать могилу и как быстро примириться с утратой. В основу этого возражения положен евангельский образ Христа, плачущего у гроба Лазаря: вера в воскресение не уничтожает слез, поскольку любовь знает не только надежду будущей встречи, но и боль настоящей разлуки. Здесь возникает важнейший для всего издания тезис: христианство не призвано обезболивать смерть идеологически. Оно должно принять смерть как врага и трагедию, но принять ее внутри пасхальной надежды. Отсюда внимание предисловия к телу усопшего, которое не сводится к праху, а сохраняет достоинство храма и ожидает воскресения. Омовение, чистые одежды, последнее целование, могила и памятование предстают не как фольклорная периферия веры, а как телесные формы любви. Вместе с тем редакционный текст иногда прибегает к чрезмерно резким обобщениям, например связывая отсутствие слез с отсутствием любви и веры. Психология скорби значительно сложнее: человек может не плакать из-за потрясения, особенностей темперамента или внутреннего оцепенения. Однако общий смысл предисловия верен: догмат о вечной жизни не должен превращаться в дисциплину эмоционального самоотчуждения.

Интервью начинается с ситуации внезапной смерти — ранения, аварии, войны, катастрофы, когда у пастыря нет времени на долгую подготовку, а у умирающего может не быть сил для развернутого разговора. Уже здесь обнаруживается центральная антропологическая интуиция автора: смертный ужас определяется не только болью и неизвестностью, но и распадом принадлежности. Человек, бывший частью семьи, общества и привычного мира, внезапно ощущает, что вступает туда, куда никто не может последовать за ним телесно. Поэтому первое пастырское действие состоит не в объяснении смысла смерти и не в немедленном совершении обряда, а в восстановлении нарушенного общения. «Большей частью, самое страшное для умирающего — это мысль о том, что он отходит, умирает один», — говорит митрополит Антоний. На этот страх следует отвечать не теорией, а обещанием присутствия: остаться рядом, говорить, пока человек способен слушать, затем держать его за руку и позволить прикосновению продолжить общение тогда, когда слова уже невозможны. В этой простой рекомендации заключено глубокое христианское понимание личности. Человек существует не как замкнутая монада, а в отношении; следовательно, даже на пороге смерти поддержка личности осуществляется через верность другого человека. Пастырство здесь приобретает почти евхаристическую структуру дара себя: ближний отдает умирающему свое время, внимание, тело и молчание.

Первый рассказ, подтверждающий эту мысль, связан с медицинской юностью Антония. Врач, проходя мимо тяжелобольного казака, объявил его безнадежным и потому не заслуживающим остановки. Больной, казавшийся бессознательным, впоследствии пришел в себя и рассказал, что слышал каждое слово, хотя не мог подать никакого знака. Этот эпизод выполняет двойную функцию. Практически он предупреждает, что отсутствие внешней реакции не равнозначно отсутствию восприятия, поэтому речь у постели больного должна сохранять уважение до самого конца. Богословски он разоблачает опасность объективирующего взгляда, превращающего человека в клинический случай. Митрополит Антоний не противопоставляет медицину вере; напротив, его пастырская чувствительность выросла из врачебного опыта. Но он показывает, что медицинская оценка состояния не исчерпывает тайны личности. Даже когда тело почти перестало отвечать, человек может оставаться слушающим субъектом, и сказанное рядом с ним становится частью его последнего земного опыта. Тем самым книга в русскоязычном церковном контексте формулирует один из базовых нравственных принципов паллиативной помощи: говорить следует не о пациенте как об отсутствующем, а с ним и при нем как с присутствующим.

Наиболее сильным фрагментом книги становится рассказ о молодом солдате, умиравшем в полевом госпитале. Солдат не столько боится смерти, сколько скорбит о жене, детях и матери и страшится момента, когда потеряет сознание присутствия другого. Антоний подробно обещает ему последовательность сопровождения: разговор, взгляд, прикосновение, периодическое пожатие руки и пребывание до окончательной тишины. Рассказ достигает кульминации в словах: «Но ты будешь знать, что до последней минуты ты не был один». Здесь перед читателем не просто пример доброты, а икона пастырского служения, в которой служитель не заслоняет собой Бога и не пытается играть роль избавителя от смерти. Он не может отменить умирание, но может воспрепятствовать превращению смерти в изгнание из человеческого общения. Важна и честность сцены: Антоний не дает ложных обещаний выздоровления, не уклоняется от прямого признания близкого конца и не подменяет надежду оптимизмом. Его утешение основано на правде. Эта правда не холодна, потому что произносится человеком, готовым разделить ночь умирающего. Пастырская достоверность, по мысли автора, рождается из соединения ясности и нежности: любить — не значит скрывать реальность, а говорить правду — не значит оставлять человека один на один с ней.

Дальнейшее развитие интервью показывает, что для митрополита Антония человеческое присутствие предшествует различию церковных ролей. На вопрос, изменилось бы его поведение, будь он тогда священником, он отвечает отрицательно: солдат нуждался прежде всего не в статусе, а в ближнем. Это не умаление священства, а критика клерикального искушения, когда сан воспринимается как освобождение от общей человеческой обязанности сострадать. Священническое служение должно углублять человечность, а не заменять ее профессиональной функцией. Отсюда открытость автора к молитве вместе с христианином иной конфессии и к молчаливой молитве за неверующего. Здесь же возникает наиболее спорное место книги — готовность в исключительной ситуации причастить умирающего неправославного, если тот верит, что через Святые Тайны принимает Христа, а служитель его собственной церкви недоступен. Митрополит Антоний понимает каноническую напряженность своей позиции и прямо признает возможность богословской неправоты. Его аргумент имеет не систематический, а экзистенциальный характер: «стираются многие границы перед лицом реальной смерти». Эта формула выражает опыт милосердия, однако сама по себе не разрешает экклезиологического вопроса о единстве Евхаристии и церковного общения. В пастырском свидетельстве она звучит сильно; в качестве общего принципа потребовала бы гораздо более строгого богословского обоснования.

Связанная с этим тема памяти смертной раскрывается у автора не как культивирование мрачного ожидания, а как школа полноты жизни. Перед лицом смерти обнаруживается, что человек действительно любит, чему служит и за что готов отвечать. Память смертная освобождает от половинчатости: убеждение, за которое человек не готов нести предельную ответственность, еще не стало его подлинной жизнью. Именно поэтому в книге соседствуют рассказы о русском солдате и смертельно раненном немецком пулеметчике. Последний отвергает протянутую ему человеческую близость и умирает с утверждением своей военной верности. Антоний не оправдывает его сторону и не романтизирует войну, но признает мужество противника. В этом эпизоде заметен христианский персонализм автора: нравственная оценка убеждений не отменяет уважения к человеческому достоинству. Однако сцена одновременно устанавливает предел пастырского действия. Любовь может быть предложена, но не навязана; даже в смертный час другой остается свободным отвергнуть братство. Сопровождающий обязан сделать возможное, но не вправе присвоить себе результат. Такая трезвость предохраняет пастыря и от чувства всемогущества, и от разрушительной вины за то, что умирающий не принял его слова.

Раздел о молитве переводит эти практические наблюдения в собственно богословскую плоскость. Молитва у постели умирающего должна рождаться из глубины сердца и одновременно исполнять две задачи: приносить человека Богу и давать форму тому, что сам умирающий уже не способен выразить. Для объяснения заступничества Антоний вспоминает фотографию Альберта Швейцера и матери, протягивающей врачу больного ребенка. Ее молчаливый жест становится образом молитвы: она не диктует врачу медицинские действия, а вручает ему любимого. Подобным образом христианин предстоит перед Богом, не столько перечисляя требования, сколько принимая другого в собственное сердце. Автор формулирует это особенно выразительно: «в сердце свое взять этого человека и стоять перед Богом, его держать перед Господом». В этой фразе соединяются ходатайство, сострадание и ответственность. Молящийся не наблюдает страдание извне, а допускает его внутрь себя; вместе с тем он не присваивает умирающего, а передает его Тому, Чья любовь превосходит человеческую. Такой подход исправляет магическое понимание молитвы как средства добиться заранее установленного исхода. Просьба о спасении остается безусловной, но способ Божия действия не предписывается.

Очень тонко рассматривается присутствие рядом с неверующим. Антоний допускает, что христианин может вслух сказать: ты не веришь, а я верю и буду говорить с моим Богом, а ты можешь слушать. Однако это допустимо лишь там, где уже установлено человеческое доверие. Если же умирающий просит не говорить ему о Боге, пастырь обязан замолчать. Он может продолжать внутреннее предстояние, но не должен использовать беспомощность человека для религиозного давления. Так книга проводит различие между миссией и насилием: свидетельство о Боге начинается с уважения к свободе того, кому оно обращено. В предельной ситуации это различие особенно важно, поскольку умирающий не обладает обычной возможностью уйти, прекратить разговор или защититься от навязчивого собеседника. С богословской точки зрения позиция Антония основана на уверенности, что Бог не зависит от громкости человеческих слов. Молчание пастыря не прекращает молитву и не удаляет умирающего из Божьего присутствия. Напротив, отказ от давления может стать наиболее правдивой формой исповедания Бога, Который не уничтожает свободу человека.

Следующий тематический узел посвящен церковным молитвам и языку канона на исход души. Автор не отвергает богослужебный текст, но возражает против механического чтения, которое создает дистанцию именно тогда, когда человеку нужна близость. Сложный церковнославянский язык, универсальные формулы и образы, не соотнесенные с духовным опытом конкретного умирающего, могут остаться неуслышанными. Поэтому митрополит Антоний допускает замену непонятных слов, выбор отдельных молитв, добавление собственных прошений и развитие церковного текста применительно к личности больного. Его цель — не литургическое новаторство ради новизны, а возвращение молитве ее коммуникативной природы. Обряд совершается не над безличным объектом, а вместе с уникальным человеком. Здесь возникает одна из лучших метафор книги: «Если человек стреляет из лука, он никогда не попадет в мишень, если стрела не пробьет одновременно его сердце». Молитвенное слово достигает другого лишь тогда, когда сначала стало событием в самом молящемся. В этой связи Антоний ссылается на мысль Феофана Затворника: молитвы святых должны воспитывать чувства и постепенно вести от слов к внутреннему состоянию. Таким образом, адаптация понимается не как произвольное редактирование традиции, а как ее усвоение.

И все же именно этот раздел требует осторожного богословского различения. Существует существенная разница между пастырским пересказом молитвы у постели больного, личным молитвенным развитием ее тем и самовольным изменением установленного богослужебного чина. Устная форма интервью оставляет границу между этими действиями недостаточно четкой. Читатель, особенно молодой священник, может воспринять личный опыт митрополита как общее разрешение свободно сокращать и переделывать литургические тексты. Между тем пастырская икономия нуждается не только в любви, но и в церковном рассуждении, знании устава, благословении и понимании того, где заканчивается частная молитва и начинается публичное богослужение Церкви. Парадоксально, что само издание сразу после призыва к понятности помещает канон почти полностью на церковнославянском языке. Этот редакционный контраст можно считать слабостью, но можно прочитать и плодотворно: читателю как бы предлагается сначала услышать принцип Антония, а затем войти в древний текст, чтобы не просто «вычитать» его, а раскрыть его содержание в живом предстоянии.

Переход к исповеди логически продолжает тему личного усвоения молитвы. Когда времени мало, невозможно проводить полную катехизацию или требовать от человека перечисления всей жизни. Антоний предлагает помочь умирающему увидеть то, что он не желает переносить в вечность: поступки, слова и отношения, недостойные его человечности, любви близких и Бога. Покаяние здесь предстает не юридическим отчетом и не психологической разгрузкой, а свободным отречением от лжи, с которой человек больше не хочет отождествлять себя. Особенно важна мысль, что внутреннее покаяние возможно и тогда, когда голос уже исчез: сердце способно обратиться к Богу одним движением. Вслед за этим обсуждается разрешительная молитва. Митрополит предпочитает в предсмертной ситуации формулу, максимально открывающую милосердие Христа, и сводит ее к почти евангельскому воплю о спасении. Сильной стороной этого фрагмента является отсутствие формализма: таинство не превращается в бюрократическое закрытие счета. Но слабость вновь состоит в недостаточной догматической разработке. В книге почти не обсуждаются условия таинственной исповеди, связь покаяния с верой и Церковью, различие между священническим разрешением и общей молитвой о прощении. Для пастырского интервью такая краткость понятна, однако читателю важно не делать из экстремальной ситуации норму для всей церковной практики.

Особое внимание уделено самому священнику, впервые встретившемуся со смертью. Антоний отвергает самонаблюдение в момент, когда другой нуждается в помощи. Страх пастыря реален, но заниматься им следует позже; теперь необходимо направить все внимание на умирающего. Автор сравнивает священника с хирургом под обстрелом, который не может в ходе операции анализировать собственные переживания. Эта аскеза сосредоточенности выражена в формуле: «единственный миг, которым ты обладаешь, это теперешний миг». Здесь время получает эсхатологическое измерение. Настоящее перестает быть нейтральным промежутком между прошлым и будущим и становится точкой ответственности, в которой может решиться судьба последнего человеческого общения. Иногда одно слово оказывается спасительным, а длинная речь — пустой. Критерием служит не красноречие, а присутствие. Для неопытного священника путь к такой собранности проходит через пробуждение сострадания: у него может не быть готовых формулировок, но остаются ласка, тепло и готовность разделить беспомощность. Эта мысль особенно ценна для пастырского образования, часто перегруженного ответами и недостаточно обучающего молчанию.

После смерти человека служение продолжается в отношении к его близким. И здесь первый совет Антония отрицательный: не занимать позицию учителя и не произносить автоматически «я вас понимаю». Рассказ о матери, потерявшей ребенка и справедливо отвергшей такое утешение молодого священника, показывает нравственную опасность присвоения чужой боли. Священный сан не дает мгновенного знания опыта, которого человек не переживал. Подлинное сопровождение начинается с признания дистанции: я не могу полностью знать вашу боль, но могу быть рядом. Вместе с тем пастырю необходимо иметь собственное выношенное отношение к смерти. Передать можно лишь то, что стало частью жизни, а не осталось заученной схемой. Антоний обращается к апостолу Павлу и описывает христианскую зрелость как одновременную готовность умереть ради встречи со Христом и остаться жить ради служения ближним. Смерть в этой перспективе не является ни абсолютным злом, ни желанной лазейкой из трудностей. Она трагична как следствие отпадения от Бога и одновременно может стать освобождением от ограниченности падшего существования. Поэтому церковный плач отличается и от отчаяния, и от бесчувственности: верующие плачут, но их слезы обращены к Богу.

Разговор о смерти детей становится самым уязвимым и наиболее дискуссионным фрагментом интервью. Сначала Антоний дает безусловно верный пастырский совет: не убеждать родителей, будто случившееся хорошо, не оправдывать трагедию быстрыми объяснениями, а проходить путь боли вместе с ними. Затем он допускает мысль, что ранняя смерть могла избавить ребенка от будущего большего зла, и приводит житийный рассказ о матери, которой во сне была показана возможная преступная судьба сына. Сам автор предупреждает, что подобное нельзя говорить человеку сразу после утраты и что это может прозвучать жестоко. Корреспондент открыто выражает сомнение, и финальный ответ возвращает разговор к состраданию. Такая самокоррекция важна, однако богословская проблема остается. Предположение о предотвращенной будущей вине легко превращает Божий промысл в недоказуемую схему и может породить мучительные вопросы о том, почему таким же образом не были «спасены» другие. Кроме того, оно рискует лишить умершего ребенка реальности его собственной жизни, рассматривая смерть как средство избежать гипотетического будущего. Более надежной христианской позицией здесь остается не объяснение конкретной причины, а исповедание Божьей верности при честном признании тайны и трагедии.

Литургическая часть книги начинается обычными начальными молитвами и пятидесятым псалмом, после чего следует канон от лица человека, разлучающегося с душой и уже не способного говорить. Его включение радикально углубляет интервью, потому что позволяет услышать не только наставления сопровождающему, но и голос самого умирающего, переданный Церковью. Канон не сглаживает страх: душа переживает трепет, болезненность отделения от тела, угасание речи, обвинение совести, угрозу демонических сил и ожидание суда. В отличие от современной культуры, склонной представлять «хорошую смерть» преимущественно как спокойное медицинское угасание, этот текст раскрывает смерть как духовный кризис всей личности. Но страх не является последним словом. Каждая песнь превращает его в обращение, прежде всего к Богородице как Матери, Заступнице и образу милосердной близости. Там, где человек уже не может говорить, Церковь дает ему язык; там, где родственники бессильны последовать за ним, молитва вводит его в общение ангелов и святых. Особенно выразителен мотив сердца, продолжающего вещать при молчащих устах: он непосредственно перекликается с советом Антония о внутреннем покаянии и о возможности слышать даже при утрате внешней реакции.

Последовательность песней канона образует самостоятельную драматургию. Первая песнь фиксирует наступление страшного часа и призывает Богородицу как непобедимую Помощницу. Третья переносит внимание к угасанию органов речи и просит услышать последнее стенание. Четвертая вводит образы испытания, воздушного князя и опасного пути, тем самым представляя смерть не как автоматический переход, а как момент духовного обнажения. Пятая дает место плачу родственников, друзей и братьев, но одновременно показывает предел их помощи и обращает надежду к небесному заступничеству. Шестая описывает физическое распадение телесных связей и просит ангелов принять душу; кондак призывает ее пробудиться, потому что конец приблизился. В седьмой песни смертная ночь настигает человека неподготовленным, и память о суетно прожитых днях усиливает покаянное сознание. Восьмая развивает традиционную образность воздушных мытарств и последней трубы, а девятая достигает вершины в страхе предстать перед Невидимым Богом, Которого человек огорчал своей жизнью. Заключительная молитва священника переводит эти образы в ясное прошение: освободить душу от уз, простить известные и неизвестные грехи и принять ее в мире в вечные обители.

Для современного читателя образность канона может оказаться трудной. Упоминания демонов, воздушного князя, мытарств, огня и подробного испытания совести принадлежат традиционному аскетико-литургическому языку, который нельзя без пояснения превращать в буквальную карту посмертного пути. Его богословский смысл состоит прежде всего в утверждении нравственной серьезности смерти, реальности духовной борьбы и невозможности спасти себя собственными силами. Однако издание не снабжает канон комментарием, который помог бы отличить догматическое ядро от образных форм его выражения. В результате читатель может либо принять всю символику в грубо натуралистическом виде, либо отвергнуть текст как архаический и пугающий. Здесь особенно пригодился бы метод, предложенный самим Антонием: раскрывать понятными словами чувство и веру, заключенные в молитве. Тогда демонические образы можно было бы прочитать как предельное выражение всего, что разрывает личность и пытается убедить ее в безнадежности, а заступничество Богородицы — как церковное исповедание того, что человек не остается один ни в телесной смерти, ни перед судом Божиим.

Композиционно соединение интервью и канона создает плодотворный диалог двух языков. Интервью говорит языком прикосновения, психологии, медицинского наблюдения и личной памяти; канон — языком церковнославянской поэзии, покаяния и эсхатологической брани. Первый защищает умирающего от религиозной формальности, второй защищает пастырскую заботу от сведения к одной лишь гуманистической поддержке. Без интервью канон мог бы быть воспринят как набор страшных формул; без канона советы Антония могли бы показаться универсальной этикой присутствия, лишь слабо отличающейся от светской паллиативной практики. Вместе они показывают, что христианское сопровождение включает и человеческую близость, и молитвенное вручение личности Богу, и покаяние, и надежду воскресения. При этом редакторская работа могла бы яснее обозначить переход между частями, объяснить происхождение литургических текстов и показать, как именно применять высказанные митрополитом принципы к чтению канона. Отсутствие такого связующего комментария заставляет читателя самому совершать важную, но непростую богословскую работу.

Наибольшую пользу книга принесет пастырям, больничным капелланам, семинаристам, врачам, медсестрам, сотрудникам хосписов и всем, кто ухаживает за тяжелобольными родственниками. Для молодого священника она особенно ценна тем, что снимает иллюзию необходимости всегда иметь готовый ответ и показывает приоритет присутствия над риторикой. Для медицинского работника она напоминает о сохранении достоинства и возможной восприимчивости пациента даже при отсутствии ответа. Для мирянина книга предлагает практический язык близости: не бояться молчания, держать за руку, не спорить с горем, не навязывать религиозные объяснения и не оставлять человека только потому, что помочь выздоровлению уже невозможно. Студенты богословия найдут здесь материал для обсуждения антропологии смерти, пастырской икономии, молитвы, исповеди, Евхаристии и границ межконфессионального общения. Специалисту же книга будет интересна не как исчерпывающий источник норм, а как документ православной пастырской мысли конца XX века, в котором опыт врача, военного времени и архиерейского служения соединяется с персоналистическим вниманием к уникальности каждого человека.

Сильнейшая сторона труда — его воплощенная убедительность. Антоний почти никогда не говорит о том, чего не пережил рядом с конкретными людьми. Его рассказы не служат украшением заранее готовой доктрины, а являются местом ее проверки. Христианская истина у него должна выдержать ночь у постели солдата, молчание бессознательного больного, отказ врага, гнев матери и растерянность неопытного священника. Благодаря этому книга разоблачает религиозные клише, не впадая в антицерковность. Она высоко ценит таинства и молитвы, но требует, чтобы они оставались выражением любви. Не менее важно мужественное признание ограниченности пастыря: он не обязан понимать все, не может устранить смерть и не вправе обещать объяснение каждого страдания. Его задача — не занять место Бога, а помочь человеку не потерять связь с Богом и ближними. С литературной точки зрения устная речь Антония неровна, повторна и порой синтаксически тяжела, однако именно эта неотшлифованность сохраняет интонацию живого собеседника. Афористические формулы возникают не как эффектные лозунги, а как итог прожитого опыта.

К слабым сторонам относится прежде всего жанровая несистематичность. Книга поднимает крупные догматические и канонические вопросы, но отвечает на них в режиме интервью, часто через личное «я думаю». Это честно, однако требует от читателя различать духовный авторитет опыта и нормативность церковного учения. Наиболее очевидно это в вопросах причащения неправославного, изменения молитвословий и формы разрешения грехов. Не менее заметен недостаток диалога с современной медицинской этикой: почти не затрагиваются обезболивание, реанимационные решения, согласие пациента, деменция, длительное умирание, поддержка семьи и психологические последствия для сопровождающих. Разумеется, интервью не ставило целью создать руководство по паллиативной медицине, но современное издание выиграло бы от комментария, связывающего интуиции Антония с этими вопросами. Наконец, богословие воскресения присутствует скорее как горизонт, чем как подробно раскрытая основа. Тело названо храмом, смерть — трагедией и освобождением, однако связь смерти Христовой, сошествия во ад, воскресения тела и окончательного преображения творения могла бы быть выражена яснее.

Несмотря на эти ограничения, книга достигает своей главной цели: она возвращает разговор о смерти из области абстрактных истин в пространство ответственной любви. Митрополит Антоний не предлагает универсальной технологии «правильного умирания» и не обещает устранить страх. Он учит оставаться рядом, различать момент для слова и момент для молчания, молиться не поверх человека, а вместе с ним и за него, уважать свободу неверующего, помогать покаянию без давления и не торопиться объяснять горе. Литургический канон, в свою очередь, напоминает, что человеческая близость не исчерпывает тайны исхода: умирающий предстоит перед Богом, нуждается в милости, очищении и надежде, превосходящей возможности окружающих. Итоговый смысл книги можно выразить как христианскую этику неоставления. Человек не должен быть брошен ни медициной как безнадежный, ни пастырем как неспособный ответить, ни общиной как уже принадлежащий прошлому, ни богословием как неудобное исключение из стройной системы. У постели умирающего проверяется не только искусство священника, но и истинность церковной веры: способна ли она стать любовью, которая не отступает перед беспомощностью, не лжет о трагедии и вместе с тем вручает умирающего Богу как живого и неповторимого человека.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!