Антоний - Сурожский - Уверенность в вещах невидимых

Антоний - Сурожский - Уверенность в вещах невидимых
Это обзор книги «Антоний - Сурожский - Уверенность в вещах невидимых» Перейти к книге

Книга митрополита Антония Сурожского «Уверенность в вещах невидимых. Последние беседы» занимает особое место не только в наследии самого автора, но и в русскоязычной духовной литературе рубежа XX–XXI веков. Перед нами не систематический богословский трактат, не последовательный комментарий к Символу веры и не сборник проповедей в обычном смысле, а цикл из пятнадцати бесед, произнесенных в лондонском приходе в 2001–2002 годах перед общиной, которую владыка создавал и окормлял на протяжении многих десятилетий. Историческое время этих встреч существенно для понимания их внутренней напряженности. Митрополит Антоний говорит после катастрофического XX столетия, после мировых войн, тоталитарных режимов, Холокоста и ГУЛАГа, в первые месяцы после террористических актов 11 сентября 2001 года и в атмосфере новой глобальной тревоги. Одновременно это последние годы его собственной жизни: почти девяностолетний пастырь подводит итог многолетнему опыту врача, монаха, священника, архипастыря, миссионера и собеседника людей самых разных убеждений. Поэтому книга действительно воспринимается как духовное завещание, но завещание необычное: автор не предлагает завершенной суммы бесспорных положений, а оставляет читателю пример веры, которая не боится испытывать собственные формулировки, задавать Богу трудные вопросы и отличать живое знание от привычного повторения слов.

Биографический очерк «Свободный голос Церкви», помещенный в конце издания, помогает увидеть, почему именно такая форма богословия была для митрополита Антония органичной. Его вера выросла не из ранней защищенности церковной средой, а из подросткового бунта против христианства и неожиданного переживания присутствия воскресшего Христа при чтении Евангелия от Марка. Опыт эмиграции, нищеты, медицинского служения, французского Сопротивления, монашества и многолетней жизни в британском обществе приучил его проверять религиозное слово человеческим страданием и конкретной ответственностью. Он не получил систематического академического богословского образования, однако постоянно находился в живом разговоре с русской религиозной мыслью, святоотеческой традицией, западным христианством и секулярной культурой. Отсюда проистекают как достоинства, так и уязвимости книги: необыкновенная экзистенциальная точность соседствует с порой свободным обращением с экзегетическими и догматическими конструкциями. Важно и то, что беседы произносились внутри общины, переживавшей собственные напряжения между русским эмигрантским наследием, западными обращенными и новыми выходцами из постсоветского пространства. Размышления о языке, границах Церкви и христианском единстве были поэтому не отвлеченной программой, а ответом на конкретный церковный опыт. Устная природа текста сохраняется сознательно: повторы, возвращения к одним образам, признания в усталости, реакции на письма слушателей и просьбы помолчать после беседы формируют особый жанр духовного собеседования. Читатель присутствует не при демонстрации готовой системы, а при работе мысли, совершающейся перед Богом и общиной.

Главный богословский вызов книги можно определить как кризис доверия, охвативший современного человека. Речь идет не только о сомнении в существовании Бога, но и о более глубоком разрыве между унаследованным религиозным языком и реальным внутренним опытом. Человек произносит молитвы, исповедует догматы, участвует в богослужении, однако не всегда способен честно сказать, что слова, которыми он пользуется, стали его собственными. Митрополит Антоний отказывается лечить этот разрыв призывом к безусловному подчинению церковной формуле. Его метод имеет личностный, опытный и диалогический характер. Он исходит из Писания и Предания, обращается к Отцам Церкви, житиям, литургическим текстам, философии, литературе и естественным наукам, но каждый авторитетный текст ставит перед лицом человеческой совести и прожитой жизни. Его аргументация строится не как дедукция из заранее установленных посылок, а как движение от встречи к пониманию, от образа к смыслу, от сомнения к доверию. Уже в первой беседе он формулирует основополагающий принцип всего цикла: «Когда приходит сомнение, неуверенность, когда мы ставим под вопрос то, что раньше казалось простым и ясным, мы не согрешаем… это — наш долг, право и долг». Эти слова нельзя понимать как оправдание произвольного скептицизма. Автор различает пустое умножение вопросов и честное поставление под вопрос того, что не выдерживает проверки жизнью. Подлинное вопрошание возможно лишь там, где человек уже доверяет Богу настолько, что не боится признаться Ему: «Я Тебя не понимаю».

Первая глава, «Уверенность и вопрошание», задает понятийную рамку книги. Вера раскрывается сразу в нескольких измерениях: как уверенность, родившаяся из встречи; как доверие, сохраняющееся после того, как яркость первоначального опыта поблекла; как верность Тому, Кого человек однажды узнал; наконец, как готовность жить в меру уже полученного света. Образ святого Макария Египетского о лодке, вынесенной ночью на песок, помогает объяснить переход от опыта к вере: движение воды уже прекратилось, но тело еще хранит память о волнах. Так и человек может не ощущать Бога в каждое мгновение, однако сохраняет внутреннее знание о реальности встречи. Важнейшая мысль главы состоит в том, что вера на каждом этапе может быть подлинной и одновременно неполной. Духовный рост не отменяет прежнее знание как ложь, но обнаруживает его ограниченность. Митрополит Антоний сравнивает этот процесс с научным исследованием: ученый должен не охранять теорию от фактов, а искать то, что способно ее уточнить или опровергнуть. Тем самым автор вводит принцип интеллектуального смирения: верующий не владеет Богом посредством понятий, а позволяет Богу разрушать слишком тесные представления о Нем.

Во второй беседе, «Свидетели жизни вечной», вопрос о происхождении веры переносится из внутреннего мира человека в пространство церковной общины. Владыка вспоминает неверующих людей, которые, войдя в храм, ощутили нечто не сводимое к архитектуре, музыке или эмоциональной атмосфере. Они встретили присутствие, обнаружили в собравшихся людях иной уровень бытия. Из этих рассказов вырастает экклезиологическая мысль: Церковь убедительна не прежде всего системой доказательств, а способностью явить вечную жизнь в человеческих лицах. При этом митрополит Антоний не идеализирует общину. Ее члены остаются хрупкими, противоречивыми и несовершенными, но могут стать глиняными сосудами, в которых хранится святыня. Далее автор обращается к ученикам Христа и спрашивает, что именно они увидели в Назаретском Учителе. Их исповедание не было результатом отвлеченного рассуждения; оно рождалось из постепенно углублявшейся встречи, хотя страх, непонимание и неверность сохранялись вплоть до Креста. Лишь сошествие Святого Духа превратило их присутствие в свидетельство. Так возникает требовательный вывод: христианин призван не просто говорить о Боге, а становиться человеком, рядом с которым другой способен догадаться о реальности Бога.

Третья глава, «Молитвы святых», развивает ту же проблему применительно к литургическому языку. Автор показывает, что церковная молитва одновременно является даром и судом. Произнося слова святителя Василия Великого, Иоанна Златоуста, Симеона Нового Богослова или других святых, человек вступает в опыт, значительно превосходящий его собственный, но именно поэтому рискует говорить неправду. Митрополит Антоний подробно разбирает краткое литургическое славословие, в котором упоминаются Божия слава, держава, милость и человеколюбие. Каждое слово требует вопроса: что именно молящийся знает об этой славе, как понимает могущество Бога перед лицом страдания, способен ли доверять Его милости, когда жизнь кажется опровержением любви? Автор не предлагает отказаться от молитвенного правила, если оно превышает меру личного опыта. Напротив, нужно читать внимательнее, признавая перед Богом: святой знал истинность этих слов, тогда как я только прошу быть введенным в его знание. Особенно ценно наблюдение о переводе и изменении оттенков смысла: религиозная формула не должна становиться идолом, потому что язык всегда лишь приближает человека к тайне. Молитва плодотворна не тогда, когда безошибочно воспроизведена, а когда становится местом правдивой встречи.

В четвертой беседе, «Божья любовь», Антоний Сурожский переходит от языка молитвы к самому содержанию христианского благовестия. Он полемизирует с сентиментальным представлением о любви как мягкости, эмоциональной доброжелательности и желании оградить любимого от всякого страдания. Божественная любовь раскрывается как дар свободы, принятие риска и готовность нести последствия человеческого отказа. Творя человека свободным, Бог не создает управляемый механизм; Он допускает возможность трагедии и Сам входит в эту трагедию через Воплощение и Крест. Любовь Отца, Сына и Святого Духа мыслится не как неподвижное самодовольство, а как совершенное самоотдание. Здесь особенно заметна характерная для митрополита Антония драматическая интонация: Бог не наблюдает человеческую катастрофу извне, но принимает ее рану в Себя. Одновременно автор напоминает, что Писание сообщает истину на языке падшего мира. Притча не является фотографическим описанием невидимого; она открывает направление, в котором ум и сердце должны двигаться. Эта мысль подготавливает переход к понятию метаистории.

Пятая глава, «Метаистория», становится одним из ключевых и наиболее спорных разделов книги. Опираясь на мысль Сергия Булгакова и на толкование, приписываемое святому Иринею Лионскому, владыка предлагает воспринимать первые главы Бытия не как хронику событий, которую можно буквально перевести на язык современной истории или науки, а как истинное свидетельство о реальности мира, уже недоступного нашему опыту. Язык падшего человечества не способен адекватно описать состояние творения до падения. В центре размышления оказываются два дерева рая. Традиционное чтение, при котором дерево познания почти отождествляется с источником смерти, вызывает у автора нравственный вопрос: не оказывается ли тогда Бог устроителем смертельной ловушки? Альтернативная интерпретация видит в двух деревьях два пути к полноте: непосредственное приобщение к Богу и познание Творца через творение. Падение связано не с тем, что знание само по себе зло, а с преждевременным, автономным и доверчиво-непослушным выбором долгого пути. В этой же главе предлагается необычное прочтение ответа Адама: слова о жене, которую дал ему Бог, могут означать не только перекладывание вины, но и принятие Евы как Божьего дара, с которым он разделит последствия общего выбора. Рассказ о сотворении женщины из ребра истолковывается через значение стороны: первоначальный человек разделяется на мужчину и женщину, оставаясь призванным к единству.

Шестая беседа, «Тварный мир», уточняет и расширяет эту концепцию. Автор вновь объясняет смысл метаистории посредством примеров культурного перевода: слово «агнец» ничего не говорит народу, не знающему овец, а рассказ о снеге кажется невероятным человеку, никогда не видевшему льда. Так и библейский текст передает запредельный опыт посредством образов, доступных падшему миру. Именно здесь звучит одна из самых ярких формул книги: «Бог не создавал дерево смерти, но дерево искания». Эта фраза выражает не только экзегетическую гипотезу, но и положительную оценку культуры, науки и человеческого познания. Материальный мир, искусство, мысль и исследование могут стать иконой Творца. Путь этот кружной, подверженный ошибкам и способный превратиться в самообожествление человека, однако он не оставлен Богом. Даже тот, кто не начинает с веры, может через удивление перед сложностью бытия прийти к вопросу о его источнике. В конце главы появляется еще одна смелая гипотеза, связанная с происхождением зла и падением ангелов: стремление к самостоятельному сиянию противопоставляется свету, принимаемому в общении с Богом. Автор постоянно оговаривается, что не предлагает обязательного учения, а приглашает собеседников проверить его размышления.

В «Путях к Богу», седьмой беседе, два способа богопознания рассматриваются уже не как конкурирующие альтернативы, а как взаимно дополняющие движения. Непосредственное обращение к Богу осуществляется в молитве, молчании, доверии и послушании заповедям; опосредованное — в иконописи, музыке, литературе, науке, человеческих отношениях и созерцании природы. Икона ценна не фотографической похожестью, а тем, что выражает личное знание иконописца о Христе или святом. Точно так же научная теория может раскрывать мир как смысловую глубину, а не как совокупность безразличных механизмов. Однако всякое человеческое знание остается смешанным: свет истины преломляется в культуре, ограниченности и грехе. Поэтому задача верующего состоит не в отказе от исследования, а в соединении познания с покаянным сознанием собственной неполноты. Глава подводит к трагическим фигурам библейской истории, показывая, что Бог сопровождает человека и на избранном им долгом пути.

Восьмая беседа, «Бог приходит на помощь», сосредоточена на Каине, Фоме, Петре и особенно Иуде. Каин, изгнанный после братоубийства, не перестает быть объектом Божией заботы: знак, охраняющий его от мести, свидетельствует, что суд Божий не равен окончательному отвержению. Фома оказывается не простым символом неверия, а учеником, готовым идти со Христом на смерть; Петр — не только отступником, но человеком, восстановленным любовью в трехкратном вопрошании воскресшего Господа. Наиболее рискованно размышление об Иуде. Владыка допускает, что тот стремился не уничтожить Христа, а спровоцировать решительное явление Его мессианской силы; увидев вместо победы распятие, он пал в отчаяние. Автор затем высказывает надежду, что сошедший во ад Христос встретил и Иуду. Это не утверждение о его спасении, а пастырский протест против готовности человека окончательно приговорить другого. Смысл главы в том, что Божия помощь может прийти за пределами тех возможностей, которые видит виновный: человеческая неверность не отменяет Божией верности.

Девятая глава, «Образ и подобие», возвращается к библейской антропологии. Творение описывается как постепенное раскрытие возможностей, заложенных Божиим словом, но появление человека означает не просто новую ступень природного развития. Человек возникает из земли и Божьего дыхания, соединяя материальное творение с призванием к личному общению. Первоначальный anthropos, по мысли автора, достигает полноты в разделении на мужчину и женщину. Адам видит в Еве не чужое существо и не предмет обладания, а собственную человеческую природу в иной личной форме; их единство становится образом взаимного исполнения. Падение обнаруживается как переход от этого узнавания к противопоставлению: нагота означает не прежде всего телесность, а появившуюся отчужденность и возможность хищнического взгляда. Смерть входит в человеческую историю через разрушение общения, как трещина в иконе. Однако завершается глава христологическим утверждением: «Человеческий грех бессилен отделить нас от Бога, потому что наше единство с Богом, наша близость к Нему основана на Божественной любви, а не на нашей». Здесь антропология Антония Сурожского достигает своего центра: последнее основание человеческого бытия находится не в устойчивости человеческой воли, а в верности Бога Своему творению.

В десятой беседе, «В полумраке истории», автор вводит в книгу возражение одной из слушательниц против предложенного толкования Иуды и честно признает возможную неполноту или ошибочность собственной позиции. Этот эпизод чрезвычайно важен для оценки всего метода: беседы действительно являются диалогом, а не замаскированной лекцией, и митрополит Антоний позволяет критике стать частью текста. Затем понятие полумрака превращается в богословскую модель истории. После падения свет не исчез, но стал смешан с тенью; человеческая культура одновременно раскрывает дары и умножает насилие, эксплуатацию природы и отчуждение. Церковь живет в том же мире и не может ссылаться на свое исповедание как на автоматическое доказательство верности Христу. Критерием становится плод: узнаваем ли Христос в Его учениках? Владыка обращается и к нехристианским религиям, утверждая, что в них могут сохраняться отрывочные воспоминания о первоначальном свете. Различие между христианством и язычеством не уничтожается, но вместо охоты за заблуждениями предлагается искать искры истины, которые могут быть поняты как следы Божьего действия в человечестве.

Одиннадцатая глава, «Свет во тьме», раскрывает положительную сторону полумрака. История расположена между двумя состояниями полноты: первоначальным светом творения и эсхатологическим исполнением, когда Бог будет всё во всём. Воплощение вводит в падший мир не отвлеченную идею, а Самого Христа, и потому тьма уже не обладает абсолютной властью. Отсюда вырастает определение Церкви: «Церковь — это присутствие Бога непосредственно среди Своего творения». Автор рассматривает Евхаристию как место, где тварное — хлеб, вино, человеческий труд и сама земля — принимается, освящается и возвращается миру как Тело и Кровь Христовы. Литургия поэтому не изолирует верующих от космоса, а являет предназначение всего творения. Свет присутствует и в святых, и в каждом человеке, хотя часто остается скрытым. Рассказ о Серафиме Саровском и Мотовилове служит образом взаимного узнавания в благодати: Мотовилов мог увидеть сияние святого только потому, что сам был введен в тот же свет. Практический вывод главы предельно конкретен: в неприятном, чужом или непонятном человеке следует искать зарю вечности, а не закреплять его в границах нынешнего несовершенства.

В двенадцатой беседе, «Закон, написанный в сердцах», митрополит Антоний отвечает на обвинения в неправославии и вновь размышляет о соотношении буквы и духа. Его признание звучит намеренно резко: буква является лишь приближением и намеком на реальность, превосходящую человеческую речь. Однако дальнейшее содержание показывает, что автор не отвергает Писание и догмат, а предупреждает против отождествления тайны с формулировкой. Он говорит о Церкви как о богочеловеческом теле: в ней присутствуют человеческая хрупкость и Божественная полнота, потому что ее членом и Главой является воплотившийся Господь. Слова Писания проходят через языки, эпохи и культурные ассоциации, поэтому требуют не только буквального воспроизведения, но духовного приобщения к опыту, из которого возникли. Особенно это относится к слову «любовь», обедненному сентиментальными значениями. Истинность церковной речи проверяется жизнью: люди не верят христианам, когда их поведение опровергает проповедь. Закон, написанный в сердцах, означает не автономную мораль вместо Откровения, а такую глубину усвоения Божией истины, при которой она становится формой существования человека.

Тринадцатая глава, «Жизнь по вере», переносит этот критерий на вопрос о границах спасения. Поводом служит письмо, утверждающее, что вечная жизнь доступна только формальным членам Православной Церкви. Владыка отвечает вопросом: что значит быть православным и в какой мере сами православные понимают Символ веры и живут в соответствии с ним? Он цитирует святителя Филарета Московского: «Перегородки, которые разделяют нас, не доходят до небес». Эта формула не отменяет догматических различий и не объявляет все исповедания равноценными; она указывает, что Божий суд не сводится к нашей конфессиональной классификации. Антоний Сурожский строго различает веру и надежду. Он не формулирует догмат всеобщего спасения, но считает христианской обязанностью надеяться на спасение всех, потому что Христос умер за всех и Божия любовь превосходит человеческую способность сострадать. Принадлежность к Церкви должна проявляться в живой связи с Богом, верности, любви и самоотдаче, а не только в правильном произнесении формул. Поэтому возможно молиться за некрещеных и представителей иных религий, не присваивая себе знание окончательного суда.

Четырнадцатая беседа, «В поисках единства», развивает эту мысль в экклезиологическом и межрелигиозном направлении. Автор считает недостаточным начинать экуменический разговор с сопоставления формул, возникших и закрепившихся в состоянии разделения. Первым шагом должно стать узнавание в другом человека, который молится, любит Христа, несет жертву и может являть плоды Духа. Это не релятивизм, а попытка восстановить личностное основание богословского диалога. Разногласия должны быть исследованы серьезно, но уже внутри отношений, где противник перестает быть абстрактным носителем ошибки. Та же логика распространяется на нехристианские религии и философские традиции: в них следует различать культурные наслоения, заблуждения и реальные прозрения о Боге, добре, жертве и тайне бытия. Автор не скрывает уникальности христианского Откровения, но отказывается представлять Бога отсутствующим всюду за пределами видимых церковных границ. Единство для него начинается не с дипломатического компромисса, а с совместного обращения к неименуемой глубине Бога, Который превосходит всякое человеческое наименование.

Заключительная глава, «Уверенность, которую у нас не отнять», возвращает читателя к исходной теме и показывает, что длительное вопрошание не завершилось скептицизмом. Уверенность рождается из встреч: Моисей перед неопалимой купиной, ученики перед Христом, Мотовилов перед преображенным Серафимом, современный человек перед присутствием Божиим в молитве, храме или другом лице. Эти опыты различны и не могут быть стандартизированы. Один ищет Бога в пустынном молчании, другой — среди людей; один получает свет через богослужение, другой — через Евангелие, служение или внезапное внутреннее узнавание. Человек подобен музыкальному инструменту, который должен быть настроен, чтобы отозваться на Божественный звук. Отсюда не следует пассивное ожидание откровения: необходимы внимание к себе, правдивость, молитвенное молчание и готовность жить согласно уже услышанному. Итоговая формула цикла проста: «Если мы хотим в полумраке жизни сохранять уверенность в том, что в ее сердцевине действительно присутствует свет, главное — искать Бога». Уверенность, таким образом, не есть психологическая неуязвимость или владение ответами; это верность встреченному Свету при продолжающейся неполноте видения.

Наибольшую пользу книга принесет читателям, переживающим расхождение между церковным языком и собственным опытом. Пастыри найдут в ней образец уважительного разговора с сомневающимся человеком, где вопрос не подавляется авторитетом, а превращается в путь к более зрелой вере. Студентам богословия труд покажет, что догматическая формула должна быть соединена с антропологией, молитвой и нравственной жизнью, иначе она остается внешней. Мирянам, особенно воспитанным в атмосфере страха перед сомнением, книга дает право на честность перед Богом. Людям науки и культуры близка высокая оценка познания тварного мира как возможного пути к Творцу. Тем, кто занимается экуменизмом, историей Церкви и межрелигиозным диалогом, будут важны размышления о границах, надежде и распознавании света вне привычной среды. Вместе с тем эта книга не вполне подходит в качестве первого катехизиса: ее следует читать человеку, уже знакомому с основами православного вероучения и способному различать догматическое утверждение, богословское мнение, пастырскую гипотезу и образную медитацию.

Сильнейшая сторона труда — редкое единство духовной честности и пастырской надежды. Митрополит Антоний не говорит с высоты безошибочного учителя; он неоднократно признает усталость, ограниченность, возможность ошибки и незавершенность своих ответов. Это смирение не ослабляет, а усиливает свидетельство, потому что читатель видит веру, не защищенную риторической броней. Не менее значимо соединение личного опыта с широкой культурной перспективой: Библия, Отцы Церкви, Литургия, медицина, физика, музыка, иконопись и человеческие судьбы входят в единое поле богопознания. Автор обладает выдающимся даром превращать отвлеченную проблему в нравственный вопрос, обращенный к совести: не просто что есть Церковь, а являем ли мы Христа; не только кто спасется, а способны ли мы надеяться на спасение другого; не только истинны ли молитвы святых, а правдивы ли мы, произнося их. Спиральные повторы, обусловленные устной формой, иногда замедляют чтение, но одновременно показывают, как одна интуиция — свет в полумраке — раскрывается в антропологии, истории, литургии и межчеловеческих отношениях.

Конструктивная критика должна прежде всего коснуться различия между духовно плодотворным образом и строго обоснованным богословским тезисом. Толкование двух деревьев как двух равно положительных путей, интерпретация ответа Адама как преимущественно верного принятия Евы, представление первоначального человека как одной личности в двух лицах и гипотеза о намерениях Иуды обладают большой пастырской выразительностью, но не получают достаточной текстуальной и патристической проверки. Особенно рассуждение об Иуде рискует ослабить ясный евангельский акцент на предательстве, хотя автор стремится не оправдать поступок, а сохранить надежду для самого трагического грешника. Понятие метаистории убедительно ограждает библейский текст от наивного историцизма, однако критерии различения сущностной истины и свободной реконструкции остаются недостаточно разработанными. Формула о букве как приближении верна как предостережение против идолизации языка, но без более ясного учения о нормативности Писания и догмата может быть истолкована субъективистски. Рассуждения о спасении вне видимых границ Православия вдохновлены христианской надеждой и сознательно не выдаются за догмат, однако книга могла бы точнее соотнести эту надежду с новозаветными текстами о суде, свободе окончательного отказа и уникальности церковных таинств. Наконец, широкое признание проблесков истины в иных религиях нуждается в более разработанном учении о различении духов, чтобы открытость не была ошибочно понята как утверждение равнозначности всех путей.

Эти ограничения, однако, не отменяют значения книги, а указывают на правильный способ ее чтения. «Уверенность в вещах невидимых» следует воспринимать не как завершенную догматическую систему, а как зрелое духовное размышление пастыря, который сознательно ведет читателя к границе слов. Ее основная заслуга заключается в восстановлении внутренней связи между истиной и жизнью. Вера здесь не противопоставлена вопросу, догмат — опыту, Церковь — миру, а надежда — трезвости. Митрополит Антоний убеждает, что христианская уверенность не требует отрицать тьму, скрывать сомнение или объявлять себя обладателем Божьих решений. Она возникает там, где человек, увидев хотя бы отблеск Света, остается ему верен, продолжает искать Бога в молитве, Писании, Евхаристии, творении и ближнем и допускает, что Божия любовь глубже его собственных представлений. Поэтому книга остается особенно своевременной для эпохи, в которой религиозная уверенность часто принимает форму агрессивной закрытости, а интеллектуальная честность ошибочно отождествляется с неверием. Последние беседы Антония Сурожского предлагают иной путь: мужество спрашивать, смирение не знать и верность Тому, Кто уже позволил Себя встретить.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!