Публикацию «Дневника» архимандрита Антонина (Капустина) за 1850 год трудно воспринимать лишь как очередной том многолетней хроники выдающегося русского церковного деятеля. Перед нами документ порогового года, в течение которого киевский профессор, проповедник и ученый монах становится настоятелем русской посольской церкви в Афинах и вступает в ту восточную часть своей биографии, которая впоследствии определит его историческое значение. Издание, подготовленное Л. А. Герд и К. А. Вах, соединяет две взаимодополняющие части: собственно дневниковый текст с обширным научным комментарием и исследовательский блок, включающий статью Л. А. Герд «“Аттические ночи” архимандрита Антонина Капустина» и очерк К. А. Вах об истории проекта публикации всего дневникового комплекса 1817–1894 годов. Поэтому обе части книги следует читать как единый диптих: первая позволяет слышать живой, непредсказуемый и нередко самоироничный голос Антонина, тогда как вторая восстанавливает исторические, церковно-политические и археологические координаты, без которых многие его краткие записи остались бы непонятными. В результате издание становится одновременно первоисточником, интеллектуальной биографией и исследованием русского церковного присутствия на Православном Востоке.
Исторический фон книги определяется встречей двух миров, каждый из которых переживает внутреннюю перестройку. С одной стороны, это николаевская Россия, ее духовные академии, синодальная бюрократия, ученое монашество и формирующаяся система церковной дипломатии. С другой стороны, это молодое Греческое королевство, еще не преодолевшее последствий войны за независимость, баварского регентства, конфликта между национальной церковной самостоятельностью и канонической связью с Константинополем, а также соперничества России, Англии и Франции за политическое и культурное влияние. Именно в 1850 году вопрос об устройстве Элладской Церкви получает новое каноническое оформление, а назначение образованного русского иеромонаха в Афины приобретает значение, далеко выходящее за рамки обслуживания небольшой посольской общины. Антонин едет не просто совершать богослужения: от него ожидаются такт, ученость, способность общаться с греческим духовенством, участие в восстановлении храма, наблюдение за церковной жизнью и косвенное содействие российской дипломатии. Главный вызов книги поэтому состоит не в разрешении отвлеченного догматического спора, а в изображении того, как монашеское призвание, академическое богословие, пастырское служение, культурная любознательность и государственно-церковная миссия соединяются в одном человеке и порождают напряжения, которые невозможно устранить простой ссылкой на послушание или служебный долг.
Метод самого Антонина существенно отличается от метода автора богословского трактата. Он почти никогда не формулирует систематической концепции, но фиксирует события в хронологическом порядке, пропуская их через литургическое время, личное настроение, память, сновидение, шутку и нравственную самооценку. Церковный календарь образует несущую конструкцию дневника: Новый год, Великий пост, Страстная седмица, Пасха, Пятидесятница, дни святых и именины не являются декоративными датировками, а задают ритм существования. Одновременно этот сакральный ритм постоянно пересекается с повседневностью: типографскими задержками, экзаменами, визитами, денежными расчетами, болезнями, поездками, кадровыми интригами и хлопотами о паспорте келейника. В этом и заключается особая богословская выразительность текста. Провидение обнаруживается не в отвлеченных рассуждениях, а в неясных письмах, неожиданной рекомендации, перемене назначения, задержке бумаг и собственном внутреннем сопротивлении. Антонин воспринимает жизнь как пространство действия Божия, однако не превращает каждое событие в назидательную схему; он оставляет в дневнике раздражение, тщеславие, усталость, недоумение и комизм, благодаря чему его религиозность предстает не отредактированной агиографией, а живым опытом духовного различения.
Редакторская методика соответствует этой природе источника. Текст воспроизводится в современной орфографии, но с сохранением авторской стилистики, необычной лексики, выделений и характерных языковых сдвигов; сокращения раскрываются, а иностранные слова и неясные реалии объясняются в примечаниях. Это принципиально важно, поскольку «исправленный» Антонин потерял бы значительную часть своего обаяния и исторической достоверности. Его словотворчество, переход от высокого церковного регистра к почти балаганной реплике, нарочитые грецизмы и игровые переиначивания имен являются не случайным украшением, а способом самоописания. Факсимильные листы рукописи дают почувствовать и материальную сторону труда: мелкий почерк, плотность строки, вставки и авторские пометы напоминают, что перед нами не литературно обработанные мемуары, а запись, возникавшая внутри текущего дня. Обширные комментарии, занимающие самостоятельный массив, могут замедлять чтение, однако без них невозможно понять сеть академических знакомств, служебные намеки и множество мгновенно названных лиц. Издатели не стремятся искусственно завершить то, что осталось неясным: нерасшифрованный текст, сомнительные чтения и утраченные связи отмечаются как проблемы, а не заполняются правдоподобными догадками. Такая сдержанность придает изданию особый источниковедческий авторитет.
Январские записи вводят читателя в насыщенную, почти камерную жизнь Киевской духовной академии. Антонин погружен в подготовку и издание своего «Круга подвижных праздников Церкви», пишет и переписывает проповеди, истомляет руку до судорог, тревожится о цензуре и одновременно следит за перестановками в академическом начальстве. Уже здесь раскрывается его характерная способность видеть комическое внутри серьезного церковного быта. Поездка с отцом Иваном к больному священнику завершается приснопамятной репликой хозяина: «Дураки вы все — ректора и инспектора». Антонин не скрывает ни холода крестьянской хаты, ни абсурдности разговора, ни собственного положения человека, которого приняли за инспектора. Подобные эпизоды не разрушают уважения к духовному сословию, но снимают с него риторическую позолоту. Рядом с ними находятся напряженные размышления о проповедническом труде, о будущем академии и о возможности собственного назначения на административную должность. Автор знает о высокой оценке своих способностей, слышит разговоры о том, что его могли бы сделать инспектором или ректором, но реагирует на них смесью честолюбия, насмешки над собой и опасения, что для управления ему недостает характера. Эта двойственность важна для всей книги: Антонин не является ни бесстрастным подвижником, ни карьеристом; он болезненно чувствителен к признанию, но столь же способен разоблачать собственную зависимость от него.
Февраль продолжает академическую линию, но постепенно превращает ее в пролог восточного назначения. Прибытие нового ректора архимандрита Антония, временное поручение Антонину инспекторских обязанностей, смерть студента, участие в ученой конференции, где обсуждаются руководство к чтению Священного Писания и подготовка проповедей для сельского духовенства, показывают его включенность в институциональную жизнь богословской школы. При этом он все настойчивее добивается издания своих сочинений, договаривается с типографией и ищет средства. Важнейший поворот происходит не в официальной канцелярии, а в дружеском разговоре. Архимандрит Феофан, сам готовящийся к зарубежному служению, сначала слышит совет ехать в Рим, а Антонину в шутку предлагают отправиться в Морею. Шутка оказывается духовно и психологически сильнее официального решения: он признается, что не спал всю ночь, думая об Афинах, Палестине и всем Востоке. Здесь дневник позволяет увидеть рождение призвания не как внезапное чудесное повеление, а как соединение давнего желания, дружеского посредничества, церковной потребности и личной решимости.
Мартовская часть особенно значима для понимания того, как Антонин осмысляет свободу и послушание. Великий пост, работа над пассионными проповедями, исповедь в Лавре, музыкальный вечер с Гайдном и Бетховеном, сновидения о постриге и тревожные слухи о возможном направлении в Алеутскую миссию образуют причудливое, но внутренне связное целое. Антонин не видит противоречия между аскетической сосредоточенностью и эстетическим потрясением перед великой музыкой; напротив, его религиозная восприимчивость распространяется на красоту как таковую. Сновидения он воспринимает серьезно, хотя не объявляет их безусловным откровением: советуется с духовно опытными людьми и допускает, что они могут указывать на грядущий подвиг. Решение о рекомендации в Афины принимается при активном участии Феофана и архиепископа Иннокентия. Сам Антонин подписывает письмо, подтверждая свое желание, то есть его послушание не пассивно. Он предает судьбу воле Божией, но одновременно делает все возможное для осуществления избранного пути. Это сочетание инициативы и доверия Провидению является одной из центральных богословских тем дневника, хотя выражено оно не терминологически, а событийно.
Апрель достигает кульминации. Антонин выпускает небольшую поэтическую книжку о Страстной седмице, с почти отцовской нежностью и одновременно беспощадной иронией описывает свое «первородное» печатное дитя, раздает экземпляры и ведет переговоры с книгопродавцами. На этом фоне наступает Великая седмица, и именно в Великий понедельник приходит неофициальная весть о назначении настоятелем афинской миссии. Реакция автора стала одной из самых ярких страниц книги: «У меня не стало головы! Итак, я решительно буду на Востоке! в Иерусалиме! в Египте! Ай! ай! Как бы не сойти с ума?» В этом возгласе соединены восторг ученого, детская мечта паломника, романтическое воображение и почти физический страх перед масштабом перемены. Примечательно, что, едва проводив вестника, он снова принимается за работу над «Кругом»: экстатическое переживание не освобождает его от повседневного труда. Во время Страстной седмицы он исповедуется, приобщается, мучительно переживает опоздание к службе и следит за богослужебным порядком. Пасха приходит со снегом, а сразу после праздника митрополит выражает недовольство его самовольным стремлением за границу. Антонин не вступает в открытый спор, но отвечает, что будущее покажет, было ли это искушением. Тем самым книга ставит трудный вопрос о границе между послушанием церковной власти и ответственностью человека за распознавание собственного призвания.
Майские записи соединяют завершение прежней жизни с подготовкой новой. Особенно выразительна история Петра, молодого келейника и воспитанника, которого Антонин намерен взять с собой. Разговор с ним и его матерью превращается почти в обряд духовного усыновления: Петр со слезами обещает быть послушником и отдать судьбу в волю наставника, Антонин благословляет и целует его как сына. С одной стороны, этот эпизод свидетельствует о редкой эмоциональной открытости монаха, нуждающегося в близком человеческом присутствии перед странничеством. С другой стороны, формула «совершенной воли» показывает патерналистский строй отношений, который позднее станет источником болезненных конфликтов. Параллельно Антонин совершает поминальное богослужение по умершему другу, посещает монастыри и окрестности Киева, наслаждается весенней природой, слушает знакомые церковные напевы и завершает печатание первой части «Круга». Избавление от преподавания герменевтики он встречает с облегчением, но не потому, что презирает богословскую науку, а потому, что академическая рутина уже перестала соответствовать открывающемуся призванию.
Июнь является месяцем формального завершения киевского периода. Приходит официальный указ, митрополит сердится, решается вопрос о заграничном паспорте Петра, Антонин заканчивает преподавание и прощается со студентами. Последняя лекция посвящена разбору пантеизма и неверия, а итог педагогического служения выражен простой и глубокой фразой: «Что делать? пора начать самому учиться!» В ней слышна не риторическая скромность, а подлинное понимание Востока как новой школы. Он не едет туда готовым носителем окончательных ответов; ему предстоит изучать живой греческий язык, местную церковную практику, древности и сложную психологию межцерковных отношений. В эти же недели выходит «Круг подвижных праздников Церкви», принимаемый окружающими с похвалой. Антонин радуется успеху и тут же предостерегает себя не прилепляться сердцем ни к добрым, ни к дурным отзывам. Однако дневник честно показывает, насколько лестны ему комплименты архиереев и ученых. Борьба с тщеславием здесь не изображена победой, а остается постоянным движением самопознания. Даже история двух наперсных крестов — Синодального и Кабинетного — обнаруживает смешение духовной символики, служебного отличия и человеческого самолюбия.
Июль и август внешне менее драматичны, но духовно важны как время ожидания. Бумаги задерживаются, дата отъезда отодвигается, и Антонин то раздражается, то пытается принять промедление. Он путешествует по киевским окрестностям, живет в Феофании, переводит Златоуста, наблюдает небо в зрительную трубу, рисует, купается, беседует с друзьями и прощается с монастырями. Эти страницы опровергают представление о нем как о кабинетном ученом: его богословское сознание телесно, ландшафтно и эстетично. Леса, Днепр, монастырские сады, грозы, звезды и церковная архитектура становятся частью внутренней жизни. В августе уезжает Феофан, митрополит наконец надевает на Антонина наперсный крест, а автор отвечает молитвенной самооценкой: «Прости, Господи, негодного носителя Твоего знамения!» Важность этой реплики состоит в том, что церковная награда мгновенно переводится из административной плоскости в аскетическую: крест не столько удостоверяет достоинство, сколько обличает недостоинство. Вместе с тем дневник не скрывает, что ожидание награды занимало его и причиняло досаду, а потому молитвенная фраза звучит не как готовая добродетель, а как попытка преодолеть собственное самолюбие.
Сентябрьская дорога превращает дневник из академической хроники в путевой текст. Часть маршрута от Киева к морю записана шифром, который издателям не удалось прочитать, и это честно обозначенная лакуна напоминает о границах всякой реконструкции. Зато прощание с Киевом сохранено в предельно сжатой, почти кинематографической записи: «Братство. Старый Киев. Феофания. Большая дорога. 5 минут плача. Дремота. Ночь. Прощай Киев!» Несколько существительных передают больше, чем пространное описание: география города превращается в карту памяти, а пять минут плача обнаруживают глубину связи с оставляемой жизнью. Морской путь приносит болезнь, страх перед бесконечностью моря и затем восторг при входе в Босфор. Увидев Константинополь, Антонин пишет: «Вот он, заветный, таинственный, с раннего детства врезавшийся мне в душу, Царьград! Приветствую тебя, любимец души моей!» В этой фразе особенно отчетливо слышен византийский романтизм автора: город воспринимается не как столица Османской империи, а как символ утраченной православной цивилизации. Однако реальность сразу вносит коррективы — запутанные улицы, полицейские формальности, отсутствие приготовленного приема и необходимость искать временный приют.
Путь через Смирну и Сунион завершается карантином в Пирее. Даже в состоянии усталости Антонин замечает различия богослужебных обычаев, пробует говорить по-гречески, смотрит в трубу на Акрополь и считывает пространство через книги, которые читал в России. Освобождение из карантина и въезд в Афины описаны как осуществление мечты: ароматический воздух, горы, зелень и «золотые образы древности» кружат ему голову. Но первая благодарность обращена не к античности, а к Богу: «Слава и благодарение Господу Богу! Квартира моя — прелесть. Как дитя бегал из одной комнаты в другую». В тот же день посланник вручает ему Кабинетный крест, и Антонин кается в прежнем недовольстве Синодальным крестом. Так начало афинского служения сразу связывает эстетическое восхищение, церковную должность и нравственное самообличение.
Октябрь, ноябрь и декабрь записаны гораздо сжатее, словно сама интенсивность новой жизни не оставляет времени для ежедневной фиксации. Антонин устраивает клир, восстанавливает прежний порядок размещения служителей, впервые служит в посольской церкви, радуется хору, совершает требы, постригает диакона Андрея с именем Анфим и начинает знакомиться с Аттикой. Поездки на Имиттос, в Дафни, Элевсин и Пентели показывают, что археологический и исторический интерес возникает немедленно. Одновременно исчезает романтическая иллюзия безмятежного Востока: денег мало, расход оказывается значительно выше киевского, рана на ноге не заживает, а внутри небольшого русского причта начинаются взаимные ссоры. Служение на корвете русским морякам, исповедь команды, крещения и праздничные богослужения раскрывают пастырскую сторону его деятельности, но конфликт с Петром вновь напоминает о трудности созданной им духовно-семейной модели. Декабрь заканчивается не победной картиной, а болезнью и горькой формулой общего раздора: диакон ссорится с одним служителем, тот с регентом, регент с другим, жены между собой, Антонин с Петром. Именно эта неидеализированная концовка придает первой части книги особую достоверность: исполнение мечты не отменяет человеческой немощи.
Исследовательская часть книги не просто добавляет биографическую справку, а меняет масштаб чтения. В статье «“Аттические ночи” архимандрита Антонина Капустина» Л. А. Герд рассматривает дневник как исторический источник, литературный памятник и автопортрет. Она показывает, что богослужение, церковная архитектура, пение и живопись составляли для Антонина не отдельную профессиональную сферу, а центр существования. Вокруг этого центра располагались археология, нумизматика, астрономия, фотография, рисунок, языки и путешествия. Такое соединение дисциплин объясняет будущую плодотворность его деятельности в Палестине: он воспринимал древность не как музейный объект, а как материальную память Церкви. Особое значение имеет анализ его перехода от книжного филэллинизма к пониманию современной Греции. Антонин прибывает в Афины в ожидании мира Плутарха и Павсания, но постепенно убеждается, что живой грек определяется не античной мифологией, а византийским наследием. Его позднейшая формула, приведенная в статье, звучит принципиально: «Первое, главное и существенное в нынешнем греке есть то, что он православный христианин». Тем самым эстетическое поклонение Элладе преобразуется в церковно-историческое видение народа.
Далее исследование последовательно вводит читателя в политическую и каноническую историю Греческого королевства. Рассматриваются баварское регентство, король Оттон, русская, английская и французская партии, одностороннее провозглашение автокефалии Элладской Церкви и долгий путь к ее признанию Константинополем. На этом фоне русская посольская церковь предстает не только местом богослужения для дипломатов, но и инструментом церковного присутствия, культурной поддержки и политического влияния. Герд подробно показывает участие Антонина в восстановлении древнего афинского храма, известного как церковь Никодима, его стремление сохранить византийский характер здания и росписей, его отношения с художниками, архитекторами, греческими учеными и археологами. Особенно ценны страницы о ранней афинской археологии, когда восстановление античного облика города нередко означало разрушение позднеантичных, византийских и османских слоев. Антонин оказывается свидетелем и критиком этого процесса, поскольку для него христианская древность имела не меньшую, а часто большую ценность, чем классическая.
Затем статья выходит далеко за рамки 1850 года и прослеживает все афинское десятилетие. Путешествия по островам, Италии, Пелопоннесу, Палестине, Египту и Афону раскрывают Антонина как ученого-паломника. Он способен негодовать на языческую религию и одновременно восхищаться Дельфами; видеть в египетском мифе об Осирисе смутную подготовку к восприятию Богочеловека; подробно изучать монастырские библиотеки и столь же внимательно наблюдать бытовые нравы. Эта широта не является религиозным синкретизмом: христианская вера остается для него критерием, но не превращается в запрет на сочувственное понимание чужой культуры. Статья также показывает его церковно-политический идеал — духовное единение России и Греции и надежду на возрождение византийского наследия при российской поддержке. Крымская война разрушает многие из этих надежд, усиливает антирусские настроения и заставляет Антонина болезненно пережить несовпадение православного братства с национальными интересами. Финал афинского периода — конфликт с членами причта, доносы и публикации в герценовском «Колоколе» — возвращает исследование к теме человеческой уязвимости и показывает, что успешная миссия не избавляет церковного деятеля от клеветы, уныния и административной зависимости.
Очерк К. А. Вах об истории издания дневника образует вторую линию исследовательской части и читается почти как архивный детектив. После смерти Антонина оригинал был закрыт для публикации, но по инициативе В. Н. Хитрово создавались копии, которыми пользовались исследователи Императорского Православного Палестинского Общества. Революция, перемещения библиотечных фондов, передача части собрания церковным учреждениям и утрата многих материалов раздробили единый комплекс. Обнаружение копий в Музее истории религии позволило восстановить почти полный корпус и даже частично восполнить лакуну оригинала. Этот рассказ важен не только как история проекта: он демонстрирует, что источниковедение само имеет нравственное измерение. Сохранение церковной памяти зависит от труда переписчиков, библиотекарей, музейных сотрудников и исследователей, а также от институциональных решений, которые могут как спасти, так и уничтожить наследие. В таком контексте факсимиле страниц рукописи, портреты Антонина и его современников, виды Киева и Афин и изображения храмов становятся не украшением, а визуальным свидетельством материальной судьбы текста.
Особенно плодотворно сопоставление двух частей в вопросе об экклезиологии Антонина. Дневник 1850 года еще не содержит разработанной программы отношений между Русской и Элладской Церквами, но уже показывает эмоциональное основание будущих взглядов: Восток для него не экзотическая периферия, а пространство единой православной памяти. Исследовательская статья демонстрирует, как эта интуиция постепенно приобретает конкретную форму в заботе о византийских храмах, в смешанном греко-славянском богослужении, в защите греческих монастырей и в надежде на братство православных народов. Одновременно исторический материал обнаруживает пределы романтической схемы. Каноническое единство не устраняет политического соперничества, общая вера не отменяет языковых и национальных различий, а помощь одной Церкви другой легко смешивается с дипломатическим покровительством. Именно здесь книга становится актуальной для современного богословия миссии. Она показывает, что подлинное свидетельство требует не только ревности и материальной поддержки, но способности учиться у принимающей культуры, уважать ее церковный субъектный статус и отличать соборность от опеки. Антонин далеко не всегда проводит это различие последовательно, однако его готовность изучать язык, обычаи, памятники и живую веру греков помогает ему постепенно выйти за пределы первоначального книжного филэллинизма. В этом смысле афинское десятилетие начинается уже в 1850 году как школа церковной взаимности, хотя сам ученик еще нередко мыслит категориями патронажа и имперского служения.
Наибольшую пользу книга принесет нескольким кругам читателей, причем каждому по-своему. Историкам Русской Церкви она дает подробный срез академической и монастырской культуры середины XIX века; исследователям православного Востока — первичный материал о русском присутствии в Греции и раннем этапе деятельности человека, позднее создавшего Русскую Палестину; специалистам по церковной дипломатии — пример переплетения канонических, пастырских и государственных задач. Студенты богословия увидят здесь, как догматические и нравственные убеждения действуют вне учебной схемы, в кадровых решениях, конфликте послушания и инициативы, пастырской ответственности и отношении к иной культуре. Пастырям дневник полезен именно отсутствием идеализации: Антонин служит, исповедуется, проповедует и переводит святых отцов, но одновременно раздражается, любит похвалу, устает от людей и кается в неблагодарности. Для мирянина книга может стать редким примером того, что церковный деятель высокого масштаба формируется не мгновенно, а через ошибки, задержки, дружбу, болезни и рутинный труд.
Сильнейшей стороной издания является сохранение многоголосия источника. Антонин одновременно предстает монахом, профессором, поэтом, администратором, приемным отцом, путешественником и будущим дипломатом, причем ни одна роль не поглощает остальные. Его язык чрезвычайно пластичен: церковнославянизмы соседствуют с разговорной речью, греческими словами, шутками духовной школы и неожиданными метафорами. Самоирония защищает текст от напыщенности, а способность замечать красоту — от сухого канцеляризма. Не менее значимо научное качество публикации: комментарии идентифицируют множество лиц, учреждений, храмов и событий, объясняют служебную терминологию и помогают читать академические сплетни как свидетельства институциональной культуры. Исследовательские статьи не повторяют дневник, а раздвигают его перспективу, показывая, к чему приведут решения 1850 года. Благодаря этому год назначения превращается в ключ к последующим сорока четырем годам жизни Антонина на Востоке.
Однако достоинства книги не отменяют ряда ограничений. Прежде всего, дневник нельзя принимать за исчерпывающую хронику. Антонин пишет неравномерно, пропускает дни, восстанавливает события по памяти, иногда ограничивается несколькими словами, а последние месяцы сводит к ретроспективным обзорам. Зашифрованный участок путешествия остается непрочитанным. Следовательно, молчание дневника не доказывает отсутствия события или мысли. Кроме того, его богословие преимущественно имплицитно. Читатель, ожидающий развернутого учения о Церкви, миссии или духовном призвании, найдет скорее материал для реконструкции, чем готовые тезисы. Это не недостаток автора как дневниковеда, но важное жанровое ограничение, которое требует от рецензента и исследователя осторожности.
Более содержательная критика касается интерпретации. Статья Герд убедительно раскрывает жизнелюбие, доброту и ученую широту Антонина, но временами приближается к благожелательному интеллектуальному портрету, недостаточно задерживаясь на теневых сторонах. Его отношение к Петру сочетает отеческую нежность с жестким требованием личной зависимости; его миссионерская деятельность встроена в имперскую дипломатию; его мечта о византийском возрождении под покровительством России предполагает культурную и политическую асимметрию. Современному богословскому анализу следовало бы яснее различать вселенское единство Православия и государственный проект российского влияния. То же относится к резкой антикатолической и антипротестантской полемике эпохи: она исторически объяснима, но не должна автоматически приниматься за достаточную экклезиологическую аргументацию.
Отдельного внимания требует тема сновидений. Составители справедливо связывают их с психологическими интересами архимандрита Феофана Авсенева и с культурой XIX века, однако богословская оценка могла бы быть строже. Антонин иногда ищет в снах намек на решение Синода, будущий подвиг или опасность. Он советуется с духовниками и не всегда доверяет увиденному, но граница между символическим самопознанием и приписыванием сну пророческого статуса остается подвижной. Патристическая традиция обычно требует здесь крайней осторожности, и более развернутый комментарий помог бы избежать романтизации этой стороны дневника. Наконец, исследовательская статья, охватывая десятилетие и последующие путешествия, порой заслоняет специфику самого 1850 года. Она великолепна как биографический синтез, но читателю приходится самостоятельно возвращать позднейший материал к исходному вопросу: каким образом киевский Антонин стал афинским Антонином. Полезным дополнением к указателю имен был бы тематический и географический указатель, особенно для столь насыщенного церковно-политического и археологического материала.
И все же критические замечания лишь точнее определяют масштаб книги. Перед нами не богословская монография и не житие, а редкое свидетельство о богословии, проживаемом в истории. В нем призвание проверяется бюрократией, послушание — личной ответственностью, монашество — дружбой и привязанностью, ученость — встречей с живой культурой, а церковная миссия — конфликтом национальных и политических интересов. Дневниковая часть показывает момент рождения восточного призвания во всей его психологической правде; исследовательская часть объясняет, почему этот момент оказался значимым для истории Русской Церкви, Греции и русского присутствия в Святой Земле. Главная ценность издания состоит в том, что оно не отделяет великое от малого: решение, изменившее жизнь Антонина, возникает среди типографских счетов, экзаменов, болезней, дружеских шуток и пасхального снега. Именно поэтому книга убеждает сильнее любой ретроспективной похвалы. Она позволяет увидеть, как крупная церковно-историческая фигура формируется внутри обыденности и как человеческая противоречивость не уничтожает призвания, но становится тем материалом, который должен быть преображен верой, трудом и временем.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!