Книга Алейды Ассман «Длинная тень прошлого: Мемориальная культура и историческая политика», впервые вышедшая в Германии в 2006 году и опубликованная в русском переводе Бориса Хлебникова в 2014 году, принадлежит к числу тех исследований, которые существенно изменяют сам способ постановки вопросов об истории. Это не историческая монография о национал-социализме, Второй мировой войне или Холокосте в узком смысле и не последовательное изложение событий, приведших Европу к катастрофам XX века. Ассман интересует иная проблема: каким образом произошедшее продолжает существовать после своего фактического завершения, как событие переходит из опыта очевидцев в семейные рассказы, из семейных рассказов — в общественные дискуссии, из живой памяти — в архивы, музеи, памятники, художественные произведения, государственные ритуалы и политические программы. Тем самым книга посвящена не столько прошлому самому по себе, сколько присутствию прошлого в настоящем, его способности формировать идентичность людей и народов, определять моральные обязательства, создавать конфликты и препятствовать свободному обращению общества с собственной историей. Название труда точно выражает эту мысль: прошлое не является нейтральным материалом, которым настоящее распоряжается по своему усмотрению; оно отбрасывает «длинную тень», ограничивая свободу последующих поколений, воздействуя на их язык, чувства, политические решения и представления о добре и зле.
Историческим контекстом книги служит длительный процесс изменения европейской, и прежде всего немецкой, культуры памяти после 1945 года. Ассман пишет уже после «спора историков» 1980-х годов, объединения Германии, распада советского блока, открытия архивов и активной институционализации памяти о Холокосте в 1990-е годы. Именно в это время память перестает восприниматься как исключительно личная психологическая способность или как естественно складывающаяся национальная традиция. Она становится предметом публичной рефлексии, политической борьбы и этической оценки. Возникают новые музеи и мемориалы, учреждаются памятные даты, записываются видеосвидетельства переживших Холокост, пересматриваются семейные биографии, обсуждается ответственность вермахта, возвращаются вытесненные воспоминания о бомбардировках немецких городов и изгнании немцев из Восточной Европы. Одновременно память о Холокосте приобретает транснациональное значение и становится парадигмой осмысления иных исторических форм насилия — рабства, колониализма, геноцидов, депортаций и политических репрессий. Ассман называет современность «посттравматической эпохой», в которой мемориальные практики тесно переплетены с теориями памяти, а общество все отчетливее понимает, что воспоминания не существуют вне культурных форм, социальных отношений и политических институтов.
Главный богословски и нравственно значимый вызов, рассматриваемый автором, состоит в необходимости создать такую форму отношения к преступному прошлому, которая не сводилась бы ни к забвению, ни к самооправданию, ни к бесконечному самопроклятию. Традиционная национальная память строилась вокруг триумфа, героизма, мученичества и победы. Даже поражение могло быть переработано в героический миф, превращавший побежденных в моральных победителей. Однако после Аушвица привычная логика национального смыслополагания оказалась радикально поколеблена. Ассман вслед за Райнхартом Козеллеком подчеркивает, что масштаб нацистского преступления не допускает ретроспективного оправдания: «Не существует смыслополагания, способного хотя бы задним числом объяснить и оправдать тотальность преступлений немецких национал-социалистов. Этот негативный вывод определяет нашу память» (с. 11). Речь идет о возникновении негативной памяти, в которой коллектив должен помнить не только о собственных героях и жертвах, но и о совершенных от его имени преступлениях. Такая память противоречит естественному стремлению сообщества сохранять положительный образ самого себя, но именно поэтому она становится признаком моральной зрелости и демократической ответственности.
Метод Ассман принципиально междисциплинарен. Она соединяет культурологию, социальную психологию, историю понятий, литературоведение, исследования травмы, политическую теорию, анализ средств массовой информации и интерпретацию художественных произведений. Автор не предлагает замкнутой типологии памяти, а говорит о ее «грамматике», то есть о совокупности механизмов, ролей, нарративных образцов и правил, благодаря которым воспоминания возникают, получают форму, признаются правильными или неправильными, становятся пригодными или непригодными для определенного сообщества. Теоретические построения постоянно проверяются на конкретных случаях: публичных речах, литературных скандалах, мемориальных проектах, семейных интервью, автобиографиях, кинофильмах и политических дискуссиях. Такой подход делает книгу не отвлеченным трактатом, а исследованием живого поля, где психические процессы, нравственные оценки и политические интересы непрерывно пересекаются.
Введение, озаглавленное «Триумф и травма», задает образную и концептуальную рамку всей книги. Отправным пунктом становится инсталляция Хорста Хоайзеля, который в 1997 году спроецировал ворота Аушвица на Бранденбургские ворота. В одном визуальном образе оказались совмещены триумфальное место германской национальной истории и место ее предельного нравственного падения. Ассман показывает, что национальная память обычно колеблется между полюсами триумфа и травмы, но немецкий случай требует удерживать их одновременно: объединение страны и память об Аушвице не могут существовать как два изолированных нарратива. Инсталляция становится также примером превращения эфемерного воспоминания в культурную память. Разовый перформанс был сфотографирован, фотография вошла в архив и позднее оказалась на обложке книги. Уже здесь проявляется одна из центральных идей Ассман: память живет не только в сознании людей, но и в переходах между событием, образом, материальным носителем, архивом и новым актом восприятия.
Первая глава, «От индивидуального к коллективному конструированию прошлого», закладывает понятийный фундамент исследования. Ассман отвергает как индивидуалистическое представление о памяти, будто человек вспоминает исключительно собственный опыт, так и мистифицирующее понимание коллективной памяти как некоего надличного сознания. Она выделяет четыре взаимосвязанные формации: индивидуальную память, социальную память семьи и поколения, политическую или национальную память и культурную память. Индивидуальная память укоренена в теле и биографии, но с самого начала формируется через язык, общение и рассказы других людей. Семейные предания способны войти в личную биографию настолько глубоко, что граница между пережитым и услышанным становится трудноразличимой. Политическая память создается институтами, ритуалами, памятниками и официальными нарративами; ее задача состоит в формировании коллективной идентичности, поэтому она склонна к упрощению, мифологизации и эмоциональной мобилизации. Культурная память отличается долговременностью: она отделяет содержание памяти от живых носителей и закрепляет его в текстах, изображениях, памятниках, архивах и обрядах. Ассман формулирует это с необходимой осторожностью: «Институции и корпорации, а также культуры, нации, государства, церковь или фирма “не имеют” памяти, ибо она “конструируется” ими с помощью мемориальных знаков и символов» (с. 27). Следовательно, коллективная память не существует независимо от людей, но и не сводится к сумме индивидуальных воспоминаний.
Особенно плодотворно различение накопительной и функциональной культурной памяти. Накопительная память представляет собой архив культуры — огромное множество текстов, документов, произведений и свидетельств, большая часть которых временно не участвует в общественной коммуникации. Функциональная память отбирает из этого массива то, что актуализируется, канонизируется, преподается, ритуально повторяется и связывается с коллективной идентичностью. Между ними постоянно происходит обмен: забытое может быть вновь извлечено из архива, а некогда центральный символ — утратить актуальность. Тем самым забвение у Ассман не является простой противоположностью памяти. Оно входит в саму структуру мемориальной культуры, ибо никакое общество не способно одновременно актуализировать все свое прошлое. Важен не сам факт отбора, а его нравственная и политическая логика: что именно исключается из памяти, кто принимает решение об исключении и чьи интересы оно обслуживает.
Вторая глава рассматривает основные понятия и топосы индивидуальной и коллективной памяти. Ассман анализирует фигуры победителя и побежденного, жертвы и преступника, а также свидетеля как третьей стороны, без которой преступление нередко остается непризнанным. Победитель обычно стремится забыть насилие, сделавшее победу возможной, тогда как побежденный создает компенсаторные мифы, превращающие военное или политическое поражение в доказательство нравственного превосходства. Однако после Холокоста прежняя оппозиция победителей и побежденных оказывается недостаточной. Необходимо отличать поражение от преступления, а страдание побежденного — от страдания невинной жертвы. Эта дифференциация препятствует распространенной стратегии, при которой память о собственных потерях используется для сокрытия собственной ответственности.
Большое внимание уделяется асимметрии памяти жертв и преступников. Страдание может стать основанием идентичности и требованием общественного признания, тогда как вина угрожает положительному представлению человека или народа о самом себе и потому вызывает отрицание, молчание и фальсификацию. Преступник заинтересован в исчезновении следов, а жертва — в свидетельстве. Но свидетельство становится общественно значимым лишь тогда, когда существует сообщество, готовое его услышать. Так появляется фигура морального свидетеля и вторичного свидетеля — человека, который не пережил преступление лично, но принимает обязанность услышать, признать и передать свидетельство жертвы. С богословской точки зрения здесь открывается важнейшая тема ответственности слушающего: истина страдания нуждается не только в говорящем, но и в нравственно восприимчивом адресате. Свидетельство превращается в сопротивление посмертной победе преступника, поскольку забвение защищает преступника и продолжает беспомощность жертвы.
В этой же главе Ассман исследует травму, замалчивание, забвение и скорбь. Травматическое воспоминание не подчиняется произвольному вызову и часто возвращается непроизвольно, телесно и аффективно. Замалчивание может быть насильственным вытеснением, но иногда оно выполняет временную социальную функцию, позволяя разрушенному обществу восстановить минимальную способность к совместной жизни. Ассман не идеализирует ни память, ни забвение: оба процесса могут быть как целительными, так и разрушительными. Исторический поворот конца XX века она видит в переходе от миротворческого забвения к совместной памяти. После гражданских войн и международных конфликтов традиционно предпочитали предписывать бывшим противникам забвение. Однако преступления против человечности не могут быть исцелены одним молчанием. На место забвения приходят публичное признание, извинение, реституция и принятие ответственности. Так возникает новая историческая политика, связанная с глобализацией памяти и формированием мировой общественности, способной оценивать национальные нарративы извне.
Третья глава ставит вопрос о правдивости воспоминаний. Ассман различает активную «я-память», оформляемую человеком в связный автобиографический рассказ, и пассивную «меня-память», в которой прошлое неожиданно настигает субъекта через запах, место, телесное ощущение или случайную ассоциацию. Воспоминание не извлекается из сознания в неизменном виде: каждое припоминание одновременно является новой записью и новым истолкованием. Поэтому автор сравнивает память не с фотографическим архивом, а с процессом непрерывного перекодирования чувственного опыта в образы, слова и рассказы. Ее краткая формула «вспоминать — значит переводить» (с. 131) выражает как неизбежность изменений, так и невозможность полного переноса прошлого в настоящее. На примере воспоминаний Примо Леви и Райнхарта Козеллека об Аушвице Ассман различает память тела и память языка, «след» и «колею»: телесный след может сохранять мучительную непосредственность, тогда как многократно рассказанное воспоминание постепенно приобретает форму литературного повествования.
При этом конструктивный характер памяти не означает, что все воспоминания фиктивны или что историческая истина недостижима. Ассман сопротивляется радикальному скептицизму, который из нейрологической изменчивости воспоминаний делает вывод о равноценности правды и вымысла. Ошибочность деталей не отменяет реальности события, а субъективность свидетельства не делает его произвольным. Проблема аутентичности особенно обостряется в суде, в моральном свидетельстве и в автобиографическом самоопределении, где память связана с ответственностью. Человеческие отношения вообще были бы невозможны без базового доверия к памяти: обещания, обязательства, вина, благодарность и верность предполагают некоторую непрерывность личности во времени. Поэтому Ассман предлагает не отказаться от категории истины, а заменить наивное доверие рефлексивной проверкой, сопоставлением свидетельств, документов и контекстов.
Четвертая глава посвящена ложным воспоминаниям как патологиям идентичности. Исходным пунктом становится учение Джона Локка о памяти как основании личного тождества. Затем рассматриваются два скандальных случая: германист Ганс Шверте, скрывший свою прежнюю идентичность эсэсовца Ханса Шнайдера, и Биньямин Вилкомирский, создавший ложную автобиографию ребенка, якобы пережившего концлагерь. Эти истории демонстрируют две противоположные стратегии: преступник присваивает себе новую, очищенную биографию, а человек, не являвшийся жертвой Холокоста, присваивает идентичность жертвы. В обоих случаях память становится инструментом радикального преобразования личности. Однако Ассман не ограничивается разоблачением индивидуального обмана. Она показывает, что ложная идентичность нуждается в социальных ожиданиях и культурных сценариях, которые делают ее возможной. Вилкомирский получил признание потому, что его рассказ точно соответствовал сложившемуся образу травмированного ребенка-свидетеля; Шверте сумел встроиться в послевоенное академическое общество потому, что оно само было заинтересовано в разрыве между национал-социалистическим прошлым и демократическим настоящим.
Пятая глава переносит внимание с ложных воспоминаний на воспоминания «некорректные», то есть не соответствующие нормативным рамкам определенной ситуации. Центральным примером служит речь председателя бундестага Филиппа Йеннингера, произнесенная в 1988 году в память о пятидесятилетии «Хрустальной ночи». Йеннингер стремился объяснить привлекательность национал-социализма для современников, но избранная им риторическая форма оказалась несовместима с жанром траурной коммеморации. Ассман показывает, что содержание высказывания нельзя отделить от места, времени, аудитории и ритуальной функции речи. В памятной церемонии действует особая «грамматика коммеморации»: здесь требуется ясная идентификация с жертвами и дистанцирование от преступников. Аналитическое воспроизведение перспективы сторонников режима может быть уместно в исторической лекции, но воспринимается как нравственно недопустимое в литургически организованном пространстве поминовения. Этот анализ особенно важен для богословов, поскольку показывает, что ритуал не является нейтральной оболочкой содержания: он сам формирует условия слышания, расставляет нравственные акценты и определяет сообщество памяти.
Шестая глава систематизирует пять стратегий вытеснения вины: взаимный зачет преступлений, экстернализацию, образование пробелов, замалчивание и фальсификацию. Взаимный зачет строится на формуле, согласно которой чужое преступление отменяет или уменьшает собственное. Экстернализация приписывает вину ограниченной группе — Гитлеру, СС или «нацистам», отделенным от «обычных немцев». Пробелы возникают там, где отдельные факты формально признаются, но не связываются в целостную картину личной причастности. Замалчивание препятствует передаче неудобного опыта, а фальсификация преобразует семейную биографию так, что участник преступной системы становится тайным противником режима или нравственно безупречным человеком. Особую ценность представляет анализ расхождения между официальной и семейной памятью: государство может публично признавать вину, тогда как внутри семей продолжается героизация предков и вытеснение их реального участия. Тем самым демократическая мемориальная политика еще не гарантирует соответствующей трансформации личного сознания.
Седьмая глава обращается к немецким жертвенным нарративам, получившим широкое распространение в конце 1990-х и начале 2000-х годов. Ассман анализирует дискуссии о бомбардировках немецких городов, массовых изнасилованиях и изгнании немцев из Восточной Европы. Главная проблема состоит в том, возможно ли признать реальные страдания немецкого населения, не превратив такое признание в средство релятивизации Холокоста и агрессивной войны. Автор отвергает принудительную альтернативу, согласно которой разговор о немецких жертвах неизбежно означает отрицание немецкой вины, а признание вины требует молчания о пережитых страданиях. Существует, утверждает она, право человека на собственное воспоминание, однако частная память должна быть встроена в более широкую историческую рамку. Страдания жителей Дрездена реальны, но они не могут быть отделены от контекста войны, развязанной нацистской Германией. Решение Ассман называет иерархизацией памяти: на уровне семьи и социальных групп могут сосуществовать различные воспоминания, тогда как национальная память должна сохранять нормативный приоритет признания преступления и ответственности. Ее точная формула гласит, что семейная история страданий не может господствовать над государственной памятью о вине, но и государственная память не должна становиться «тюремным засовом» для личных воспоминаний.
Восьмая глава исследует переходы между живой памятью-опытом и культурной памятью. Живая память ограничена сроком существования поколения очевидцев; культурная память способна сохраняться столетиями, но нуждается в материальных носителях, институциях и повторяющихся актах актуализации. Переход между ними никогда не бывает механическим. Свидетельство меняется при записи, публикации, экранизации и включении в образовательный канон, а художественное произведение способно не только сохранить, но и переоформить опыт. Ассман особенно интересует асимметрия между богатой культурной памятью жертв и почти отсутствующей памятью преступников. Преступники молчат, уничтожают документы или передают потомкам отредактированные семейные истории. Однако второе и третье поколения начинают исследовать скрытое наследие своих семей. Литература и документальное кино становятся пространством, в котором бессознательно передаваемая вина может быть переведена в рефлексивное знание. Искусство здесь не заменяет историческое исследование, но создает язык для того, что прежде оставалось немым.
Девятая глава рассматривает мемориальные места и памятные даты как пространственные и временные опоры культурной памяти. Ассман различает место исторического события и созданный позднее мемориал. Травматическое место кажется непосредственным свидетелем прошлого, однако его «аутентичность» всегда сосуществует с музейной инсценировкой. Посетитель Аушвица может ожидать прямого соприкосновения с прошлым, но современный ландшафт неизбежно отличается от лагерной реальности. Поэтому опасна иллюзия, будто физическое присутствие автоматически дает опыт жертвы. Травматическое место является палимпсестом, в котором наслаиваются различные периоды и перспективы, а его значение не может быть сведено к одной окончательной интерпретации. Годовщины выполняют сходную функцию во времени: они возвращают событие в настоящее, создают возможность коллективного участия, позволяют сообществу публично представить собственную идентичность и одновременно стимулируют новое историческое осмысление. Коммеморация постоянно колеблется между мифом и историей: повторение может сакрализовать неизменный нарратив, но способно также открыть его для критической рефлексии.
Десятая глава посвящена будущему памяти о Холокосте после ухода последних очевидцев. Ассман считает, что главной угрозой является уже не полное забвение: Холокост документирован, институционализирован и представлен в мировой культуре беспрецедентно широко. Опасность состоит в ухудшении качества памяти, ее превращении в ритуальную формулу, коммерческий продукт, абстрактный моральный символ или предмет, полностью переданный профессиональным «работникам памяти». Средства массовой информации мобилизуют внимание, но сами по себе не обеспечивают долговременности, поскольку подчинены смене актуальных тем. Интернет демократизирует создание архивов и позволяет частным воспоминаниям входить в публичную сферу, но одновременно становится пространством фальсификаций, ненависти и нестабильной информации. Для сохранения живой памяти необходимы совместная работа историков, художников, архивистов, педагогов и местных сообществ, связь с конкретными биографиями и местами, многообразие медиальных форм и открытость для общественной полемики. «Будущее памяти будет зависеть от способности ее обновления», — заключает Ассман, добавляя еще более выразительно: «Травматическое прошлое, о котором не хотят вспоминать, становится привидением» (с. 272).
Одиннадцатая глава расширяет перспективу до проблемы Европы как мемориального сообщества. Ассман задается вопросом, может ли европейская интеграция опираться не только на экономические институты и общие правовые нормы, но и на совместное историческое сознание. Холокост способен стать центральным элементом европейской памяти, однако такая память не должна быть абстрактной и унифицированной. Разные европейские народы переживали Вторую мировую войну как жертвы, преступники, союзники, коллаборационисты, участники сопротивления или носители нескольких ролей одновременно. Особенно значим разрыв между западноевропейской памятью, сосредоточенной на Холокосте и ответственности за национал-социализм, и восточноевропейской памятью, для которой определяющими остаются также сталинские репрессии, советское господство, депортации и утрата национального суверенитета. Европейское единство не может быть достигнуто посредством подавления этих различий; оно требует транснациональных рамок, внутри которых различные памяти признаются, контекстуализируются и освобождаются от агрессивного использования.
Предлагаемые Ассман правила толерантного обращения с коллективной памятью составляют практическую вершину книги. Необходимо отличать само воспоминание от политических аргументов и требований, выводимых из него; нельзя оправдывать одну вину другой; недопустимо превращать признание жертв в соревнование за исключительный статус; эксклюзивная память должна становиться инклюзивной; разделяющие воспоминания должны преобразовываться в объединяющие через признание собственной вины и чужого страдания; личный опыт нуждается в исторической контекстуализации; наконец, разные памяти должны быть встроены в общие ценностные рамки. Эти принципы не означают создания единого европейского рассказа, стирающего различия. Напротив, Ассман стремится сохранить множественность перспектив, но лишить их способности служить топливом для новых конфликтов. Европейская память должна учить народы критически воспринимать собственные нарративы и сочувственно относиться к памяти соседей.
Заключение возвращает читателя к метафоре длинной тени. Ассман отвергает упрощенное понимание исторической политики как сознательной инструментализации прошлого настоящим. В травматических случаях отношение оказывается обратным: не только настоящее выбирает прошлое, но и прошлое навязывает настоящему свои сценарии, страхи и нравственные императивы. «Не мы владеем прошлым — это оно владеет нами» (с. 303), — пишет автор. Выход из этого плена не достигается забвением. Требуется такое преобразование воспоминаний, при котором прошлое утрачивает власть неконтролируемого повторения, но сохраняет нравственное значение. Негативная память не должна вести к ненависти к собственной культуре или к вечному самоуничижению. Она может быть преобразована в положительное обязательство — защиту достоинства человека, прав меньшинств, демократических институтов и способности общества признавать собственную вину. Финальный тезис книги предельно строг: «То, чего не могут забыть жертвы, обязаны не забывать потомки преступников» (с. 307).
Для богословского читателя труд Ассман имеет особую ценность, хотя сама книга не является богословским исследованием. Ее центральные категории непосредственно соприкасаются с библейскими и церковными темами памяти, свидетельства, исповедания вины, покаяния, скорби и примирения. В Писании память никогда не является простым хранением информации: Израиль призван помнить исход, завет, Божьи благодеяния и собственную неверность; литургическое воспоминание делает прошлое нормативно присутствующим для нового поколения. Христианская Евхаристия также основывается на анамнетической структуре, в которой событие прошлого не просто пересказывается, но формирует идентичность собравшегося сообщества. Рассуждения Ассман о ритуалах, памятных датах и переходе от живого опыта к культурной памяти помогают глубже понять, каким образом религиозная традиция сохраняет прошлое и почему литургическое повторение способно как оживлять истину, так и превращаться в пустую формальность.
Пастыри и церковные руководители найдут в книге полезный инструментарий для работы с общинами, пережившими войну, политическое насилие, раскол, миграцию или межпоколенческие конфликты. Особенно важны различение личной и коллективной вины, анализ семейного молчания и понимание того, что официальное покаяние институции не обязательно означает внутреннюю проработку прошлого ее членами. Преподавателям богословия и церковной истории труд поможет показать, что исторический нарратив никогда не является только собранием фактов: выбор мучеников и героев, организация церковного календаря, канонизация определенных событий и замалчивание других участвуют в создании конфессиональной идентичности. Студентам книга даст понятийный язык для различения истории, традиции, мифа, свидетельства и культурной памяти. Мирянам, ищущим интеллектуально ответственного ответа на вопрос о наследуемой вине и чужом страдании, она поможет избежать как бесплодного морализма, так и защитного отрицания.
К сильнейшим сторонам труда относится прежде всего его понятийная точность. Ассман показывает, насколько мало дает недифференцированное противопоставление индивидуальной и коллективной памяти, и предлагает гораздо более продуктивную модель взаимодействующих уровней. Не менее важна ее способность удерживать среднюю позицию между наивным реализмом и радикальным конструктивизмом. Воспоминания изменчивы, зависимы от языка и социальных рамок, но из этого не следует, что истина отсутствует или что жертва и преступник обладают симметричными версиями реальности. Автор последовательно защищает фактическую основу памяти, нравственную ответственность и необходимость внешней проверки, одновременно показывая, что любой доступ к прошлому медиатизирован.
Высокой оценки заслуживает и этическая смелость книги. Ассман не останавливается перед болезненными противоречиями немецкой памяти и не предлагает удобных решений. Она признает право немцев помнить о собственных страданиях, но требует контекстуализировать их внутри истории преступной войны. Она защищает уникальное значение Холокоста, однако не превращает его память в запрет на признание иных жертв. Она критикует конкуренцию страданий, не уравнивая при этом различные преступления. Ее модель иерархизированной и инклюзивной памяти позволяет соединить множество частных перспектив с общеобязательными нравственными нормами. Особенно значимо утверждение, что демократическая культура памяти должна выдерживать конфликты и споры: живое воспоминание не тождественно официальному консенсусу, а иногда именно скандал обнаруживает вытесненное противоречие и принуждает общество к более глубокой рефлексии.
Вместе с тем междисциплинарная широта книги временами становится источником методологической уязвимости. Понятия, заимствованные из психологии отдельной личности, не всегда без потерь переносятся на нации и государства. Общество может иметь вытесненное прошлое лишь метафорически, поскольку у него нет единой психики, бессознательного или телесной памяти. Ассман осознает эту проблему, но не во всех случаях строго различает психологическую травму человека и культурную травму коллектива. Расширительное использование категории травмы способно объединять крайне разные формы страдания и одновременно ослаблять аналитическую точность понятия. Аналогичная трудность возникает с «иерархизацией» воспоминаний: нормативные рамки необходимы, но остается вопрос, кто обладает правом устанавливать их, какие институции признаются морально авторитетными и каким образом меньшинство может оспорить рамки, созданные большинством.
Некоторые эмпирические разделы неизбежно несут на себе печать времени написания. Рассуждения об интернете отражают ранний этап цифровой культуры, когда социальные сети, алгоритмическая персонализация, массовая генерация изображений и глобальные платформы еще не приобрели нынешнего значения. Европейский проект описывается с осторожностью, но все же с заметной надеждой на способность транснациональных институтов создавать общие рамки памяти. Автор недостаточно подробно рассматривает ситуации, в которых сами права человека, память о геноциде и язык исторической ответственности превращаются в инструменты геополитической легитимации. Восточная Европа, колониальный мир и внеевропейские культуры присутствуют преимущественно как расширение модели, выработанной на немецком материале, а не как равноправные источники альтернативных теорий памяти. Поэтому универсальные претензии книги временами превышают реальную географическую широту ее анализа.
Собственно богословская критика должна исходить из признания того, что Ассман сознательно работает в светской культурологической парадигме. Тем не менее именно здесь обнаруживаются существенные лакуны. Вина рассматривается преимущественно как психологическая, политическая и мемориальная категория; почти не различаются грех, уголовная вина, нравственная ответственность, институциональная причастность и транспоколенческое наследие последствий греха. Христианское богословие не может просто объявить потомков виновными в личном смысле за деяния предков, но оно способно говорить об их включенности в поврежденные структуры, привычки, привилегии и формы самооправдания. Ассман тонко описывает такую включенность, однако не располагает языком первородного греха, корпоративной солидарности, покаяния и преобразования личности, который позволил бы точнее разграничить наследование вины и наследование ответственности.
Недостаточно раскрыта и проблема прощения. В книге справедливо отвергается представление, будто примирение достигается приказом забыть, взаимным зачетом преступлений или административным закрытием прошлого. Однако богословская перспектива потребовала бы более глубокого различения прощения, оправдания, примирения, наказания и восстановления справедливости. Прощение не отменяет истины и не возвращает преступнику невиновность; напротив, оно предполагает называние зла злом. В то же время христианство не может признать ни одну историческую идентичность окончательно замкнутой в роли преступника или жертвы. Благодать открывает возможность покаяния и нового начала, не уничтожая памяти о содеянном. У Ассман же этическая трансформация в значительной степени остается результатом просвещения, институционализации, публичного признания и правильной организации мемориальных рамок. Все это необходимо, но с богословской точки зрения недостаточно для исцеления воли, преодоления ненависти и восстановления общения.
Не получила полноценного развития и эсхатологическая сторона памяти. Культурная память зависит от архивов, ритуалов, искусства и человеческих институций, а потому всегда селективна и уязвима. Христианская вера утверждает, что окончательная истина о жертвах и преступниках хранится не только человеческой культурой, но и Божиим судом, перед которым ничто сокрытое не останется неизвестным. Такая перспектива не обесценивает архивную и мемориальную работу, а освобождает ее от претензии вынести окончательный приговор истории собственными силами. Она также позволяет соединить память с надеждой: последним словом о прошлом становится не травма, национальная идентичность или даже человеческая справедливость, а воскресение мертвых и восстановление творения. У Ассман память убедительно показана как нравственный долг, но значительно слабее — как пространство надежды.
Несмотря на эти ограничения, «Длинная тень прошлого» является выдающимся исследованием, соединяющим теоретическую строгость, нравственную серьезность и редкую способность анализировать конкретные конфликты без сведения их к удобным схемам. Книга учит, что зрелое отношение к истории начинается не с выбора между памятью и забвением, а с различения форм памяти, их носителей, функций и нравственных последствий. Она показывает, что коллективная идентичность может строиться не только на славе и невиновности, но и на признании преступления; что память о жертве требует слушающего свидетеля; что личное страдание не должно использоваться для уничтожения ответственности; что культурное оформление прошлого необходимо, но всегда сопряжено с риском стереотипизации; что примирение предполагает не унификацию воспоминаний, а их включение в общие рамки истины и достоинства человека. Для богословского клуба этот труд особенно ценен как приглашение вновь поставить вопрос о том, что значит помнить перед Богом и людьми, каким образом исповедание вины становится не актом самоуничтожения, а началом обращения, и как церковь может быть не хранительницей удобного прошлого, а сообществом правдивого свидетельства, скорби, покаяния и надежды.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!