Антология «Августин: pro et contra. Личность и идейное наследие блаженного Августина в оценке русских мыслителей и исследователей», выпущенная Русским Христианским гуманитарным институтом в 2002 году в серии «Русский путь», представляет собой не обычное исследование наследия Аврелия Августина и тем более не систематическое изложение его богословия, а масштабную историю русской рецепции одного из самых влиятельных и одновременно самых спорных Отцов западной Церкви. Уже это жанровое обстоятельство определяет достоинства и трудности книги. Читатель встречается здесь не с единым авторским голосом, а с напряженным многоголосием, охватывающим более столетия: от профессоров российских духовных академий второй половины XIX века до философов, патрологов и медиевистов конца XX столетия. Августин предстает то проницательным исследователем человеческой души, то создателем западного богословского синтеза, то наследником неоплатонизма, то основоположником христианского персонализма, то предтечей средневековой теократии, то человеком, чьи не вполне уравновешенные формулировки о благодати и предопределении подготовили позднейшие западные крайности. Главная проблема антологии заключается поэтому не только в вопросе о том, кем был сам Августин, но и в вопросе о том, почему русская мысль так и не выработала однозначного отношения к нему. Составители стремятся преодолеть две противоположные редукции: превращение Августина в безусловный и непогрешимый авторитет западного богословия и его столь же безусловное отторжение как виновника всех последующих расхождений между христианским Востоком и Западом.
Исторический контекст замысла раскрывается во вступительной статье В. Л. Селиверстова «Августин в русской интеллектуальной традиции». Автор начинает с констатации парадоксального положения: имя Августина постоянно присутствует в русской богословской и философской культуре, его сочинения переводятся и цитируются, однако устойчивого русского «августинизма», сопоставимого с русским платонизмом или метафизикой всеединства, не сложилось. Причина заключается не в недостатке значимости самого мыслителя, а в двойственности его исторического положения. Августин принадлежит неразделенной Церкви, но одновременно воспринимается как родоначальник многих специфически западных доктринальных построений. Он завершает античную философию и открывает Средневековье; пользуется языком Плотина, но говорит о личном Боге-Творце; утверждает свободу человеческой воли, но доводит учение о предваряющей благодати до формулировок, которые позднейшие читатели истолковывали предестинационистски; защищает единство Церкви, но в борьбе с донатистами приходит к оправданию государственного принуждения. Метод вступительной статьи состоит не в оправдании или обвинении Августина, а в восстановлении смыслового горизонта, внутри которого его богословие возникало. Селиверстов особенно точно показывает, что для Августина онтология, гносеология и духовный опыт не являются раздельными дисциплинами. Формула «быть — значит знать и любить свое бытие» выражает не самодовольное утверждение автономного субъекта, а благодарное принятие бытия как дара Творца. Поэтому августиновская интроспекция ведет не к замыканию человека в самом себе, а к обнаружению в памяти, знании и любви образа Троицы. Центральным редакторским тезисом становится необходимость увидеть в Августине не только источник западных проблем, но и мыслителя, поставившего вопросы о личности, времени, истории, памяти и воле в новой, христианской перспективе.
Первый основной текст антологии, обширные фрагменты труда К. И. Скворцова «Августин Иппонийский как психолог», вводит читателя в ту область, где оригинальность Гиппонского епископа проявилась особенно убедительно. Скворцов сопоставляет Августина с Декартом и показывает, что знаменитое картезианское движение от сомнения к достоверности самосознания имеет глубокую предысторию. Августиновское «если ошибаюсь, значит, существую» не служит, однако, началом автономной рационалистической системы. Сомнение важно постольку, поскольку оно обнаруживает несомненную реальность живущего, помнящего, желающего и ищущего истину субъекта. Скворцов приводит характерную триаду: «Мы существуем, любим наше бытие и сознание этого бытия». Самосознание здесь изначально включает волевой и любовный моменты, а потому несводимо к чистому мышлению. Далее последовательно рассматриваются определение души, чувственное восприятие, воображение, память, желание, происхождение и бессмертие души, а также загробная жизнь. Особенно значителен анализ памяти, которая у Августина не является пассивным хранилищем образов: она связывает прошлое с настоящим, обеспечивает узнавание самого себя и открывает глубину души, превосходящую непосредственное сознание. Скворцов высоко оценивает августиновскую наблюдательность, но отмечает терминологическую неустойчивость и отсутствие завершенной психологической системы. Августин нередко употребляет одни и те же слова в разных значениях, смешивает эмпирическое описание психических актов с тринитарной символикой и оставляет нерешенным вопрос о происхождении индивидуальной души. Тем не менее именно эта незавершенность показывает, что перед нами не учебная схема, а живое исследование внутреннего человека.
Небольшой фрагмент А. М. Иванцова-Платонова о трактате Августина «О ересях» переводит внимание от антропологии к церковной истории. Здесь Августин предстает как систематизатор предшествующих ересиологических сведений, продолжатель Иринея Лионского, Ипполита и Епифания Кипрского. Иванцов-Платонов оценивает его каталог ересей одновременно как ценный исторический источник и как произведение, зависимое от более ранних перечней и полемических классификаций. Значение фрагмента в композиции антологии состоит в напоминании, что Августин был не только философом внутреннего опыта, но и епископом, вынужденным проводить границы церковного учения. Следующая большая работа, исследование Е. Н. Трубецкого «Религиозно-общественный идеал западного христианства в V веке», раскрывает политико-богословские последствия августиновской мысли. Трубецкой прослеживает генезис его мировоззрения от манихейского дуализма и неоплатонической метафизики к учению о Церкви и двух градах. Его критика направлена прежде всего против смешения вечного Божественного порядка с историческими формами церковной организации. По мнению Трубецкого, Августин одновременно обесценивает временный мир перед вечностью и сакрализует фактически существующий порядок, рассматривая его как орудие Провидения. Из этого противоречивого соединения аскетизма и натурализма впоследствии вырастает западная теократия. Боговоплощение в некоторых августиновских формулировках оказывается преимущественно педагогическим средством возвращения души к сверхчувственному, а церковный авторитет превращается в необходимую форму управления духовно незрелыми массами. Критика Трубецкого местами чрезмерно подчиняет Августина позднейшей истории папства, однако она верно обнаруживает потенциальную опасность перехода от духовной соборности к сакрализации институциональной силы.
А. И. Бриллиантов в работе «Блаженный Августин и его значение на Западе» предлагает более уравновешенную историко-догматическую картину. Августин показан как мыслитель, придавший западному богословию внутреннее единство и язык, которым оно пользовалось в течение многих веков. Бриллиантов последовательно рассматривает его учение о Боге, творении, душе, познании, благодати и Церкви, обращая внимание на психологическую установку августиновского богословия: движение к Богу совершается через анализ человеческого духа. В этом заключена и сила, и ограниченность метода. С одной стороны, внутренняя жизнь человека действительно свидетельствует о Творце; с другой — аналогия между конечным духом и абсолютной жизнью Бога может незаметно превратиться в перенесение человеческой психологии на Божественную Троицу. Следующая работа П. И. Верещацкого специально исследует отношение Августина и Плотина к тринитарной проблеме. Автор подробно сопоставляет плотиновские Единое, Ум и Душу с августиновским учением об Отце, Сыне и Святом Духе. Внешнее сходство обнаруживается в триадической структуре, языке самопознания и идее порождения ума или слова, однако принципиальное различие определяется библейским персонализмом. У Плотина ипостаси образуют нисходящую онтологическую иерархию, тогда как у Августина Три Лица единосущны и равны. Бог Августина не безличное начало, из которого мир истекает по необходимости, а свободный и любящий Творец. Поэтому тринитарная аналогия достигает вершины в словах: «Если ты видишь любовь, то поистине видишь Троицу», ибо здесь присутствуют любящий, любимый и сама любовь. Верещацкий иногда преуменьшает реальную зависимость Августина от неоплатонического языка, но убедительно показывает, что заимствованная философская форма наполняется у него иным догматическим содержанием.
Е. В. Аничков в статье «Эстетика и христианство» исследует переход Августина от манихейского дуализма к христианскому пониманию красоты. Исходной проблемой является соотношение красоты и соответствия, прекрасного и целесообразного, чувственного удовольствия и духовного порядка. Августин отвергает мысль, будто вещи прекрасны лишь потому, что нравятся воспринимающему субъекту: «они производят приятное впечатление потому, что прекрасны». Красота объективна, поскольку коренится в числе, мере, соразмерности и единстве, которыми Творец наделяет мир. Даже противоположности могут входить в гармонию целого, подобно антитезам в речи. В то же время эстетическое восприятие остается духовно опасным, когда задерживает человека на звуках, красках и телесной привлекательности, не возводя его к источнику красоты. Отсюда двойственное отношение Августина к музыке, поэзии и риторике: он глубоко восприимчив к ним, но опасается «похоти очей» и самодостаточного эстетизма. Аничков справедливо видит здесь рождение христианской эстетики, хотя иногда слишком быстро превращает отдельные высказывания Августина в стройную эстетическую систему. Именно эта проблема будет вновь поднята в конце антологии, где О. В. Бычков поставит вопрос о допустимых пределах подобной реконструкции.
Центральное место в первой части занимает фундаментальная работа И. В. Попова «Личность и учение блаженного Августина». Ее первая часть реконструирует духовную биографию Августина не как цепь внешних событий, а как историю искания блаженной жизни. Чтение утраченного «Гортензия» Цицерона пробуждает в нем любовь к мудрости; манихейство обещает рациональное объяснение зла, но приводит к разочарованию; академический скептицизм освобождает от догматизма, однако лишает надежды на истину; неоплатонизм открывает нематериальное бытие, но не дает смирения и силы к нравственному преображению; апостол Павел и церковная жизнь приводят к признанию благодати. Во второй части Попов систематизирует гносеологию и онтологию Августина. Чувственное познание не отвергается, но оценивается разумом; дискурсивное мышление опирается на неизменные нормы истины; интеллектуальное озарение объясняет присутствие в уме критериев, превосходящих индивидуальное сознание. При этом Августин преобразует неоплатоническое учение: идеи перестают быть самостоятельным умопостигаемым космосом и становятся вечными основаниями творения в Божественном Слове. Попов тонко показывает, что августиновская личность определяется не изолированностью, а способностью любить Бога. Однако его собственный систематизирующий талант порой делает учение Августина более однородным, чем оно было исторически: ранние диалоги, «Исповедь», «О Троице» и поздние антипелагианские трактаты принадлежат различным этапам и не всегда без остатка согласуются друг с другом.
Фрагмент С. Н. Булгакова посвящен влиянию августиновской триадологии на русское школьное богословие. Булгаков критикует психологизацию догмата, то есть попытку объяснить Троицу через память, разум и волю человеческой души. Подобные аналогии могут иметь символическое и педагогическое значение, но становятся опасными, когда воспринимаются как рациональная модель внутрибожественной жизни. Через западную схоластику этот метод проник и в русские учебные системы, особенно в эпоху сильного латинского влияния. Л. П. Карсавин в эссе «Святой Августин и наша эпоха» ставит более широкий культурно-философский вопрос. Августин для него — первый великий европейский индивидуалист, сосредоточивший внимание на неповторимой судьбе отдельной души. В этом состоит его близость Новому времени и одновременно его вызов современности. Индивидуальность у Августина еще не отделена от Бога и Церкви: познание, вера и любовь образуют целостный духовный акт. Однако внутренний поворот к индивидуальному «я» уже содержит возможность последующего западного субъективизма. Карсавин не отвергает Августина, а спрашивает, способен ли заложенный в его мысли христианский персонализм преодолеть собственную индивидуалистическую тенденцию. Ценность этого эссе в том, что историческая фигура Августина превращается в собеседника эпохи, переживающей кризис рационализма, распад общего духовного мира и конфликт между личной свободой и универсальным единством.
В. Н. Лосский в статье «Августин-учитель» исследует элементы отрицательного богословия в его мысли. Сопоставляя Августина с Марием Викторином и Псевдо-Дионисием Ареопагитом, Лосский показывает, что апофатизм не является исключительным достоянием греческого Востока. Августин также признает ограниченность понятий, отрицает телесность, изменяемость и составность Бога, сознает несоизмеримость человеческого языка с Божественной сущностью. Однако его апофатика остается встроенной в сущностную онтологию: Бог мыслится как высшее и неизменное Бытие, а не как превосходящий само бытие. Поэтому отрицания у Августина очищают положительные понятия, но не приводят к столь радикальному мистическому «незнанию», как у Дионисия. И. Мейендорф затем дает краткий, но содержательно плотный очерк жизни, сочинений и богословия Августина. Он рассматривает учение о творении, Троице, Церкви и таинствах, признавая величие Августина и одновременно указывая на систематические трудности. В триадологии чрезмерная ориентация на единую сущность затрудняет выражение личного различия Отца, Сына и Духа; в экклезиологии полемика с донатистами приводит к разграничению действительности таинства и его спасительной действенности; в антропологии и учении о благодати пессимистическая оценка падшей природы создает напряжение между свободой и предопределением. Мейендорф особенно убедителен там, где показывает: стремление Августина логически довести решение до конца нередко порождает новые, еще более сложные вопросы.
Иеромонах Серафим Роуз завершает первый раздел исследованием «Вкус истинного православия: Блаженный Августин, епископ Иппонский». Его задача — предложить православную оценку, свободную как от латинской идеализации, так и от превращения Августина в еретика. Центральная часть посвящена спору о благодати и свободной воле. Роуз сопоставляет позднего Августина с Иоанном Кассианом и галльскими отцами, раскрывая восточное учение о синергии как совместном действии Божественной благодати и человеческой свободы. Августин никогда прямо не отрицал свободной воли; напротив, он мог писать: «Он исцелит тебя, но ты должен желать быть исцеленным». Однако в полемике с пелагианами он настолько усиливает первенство благодати, что оставляет повод для одностороннего истолкования. Роуз прослеживает дальнейшую судьбу этих формулировок от Проспера Аквитанского до средневековых споров и протестантского предестинационизма, подчеркивая, что крайние доктрины Лютера или Кальвина нельзя непосредственно приписывать Августину. Важное место занимает свидетельство Фотия Великого и Марка Эфесского: они могли критиковать отдельные мнения Августина, не отвергая его святости и церковного достоинства. Сильная сторона работы — ее призыв различать личность Отца Церкви, реальные пределы его учения и позднейшие системы, построенные с использованием его авторитета. Слабость заключается в известной схематизации противоположности между «логическим» Западом и «синергийным» Востоком, поскольку и латинская, и греческая традиции исторически были внутренне разнообразнее.
Второй раздел открывается статьей М. П. Баскина «Августин как теоретик католицизма», написанной в советскую эпоху и сознательно включенной составителями как документ идеологической рецепции. Августин изображается здесь церковным политиком, защитником социальной иерархии, религиозного принуждения и господства официальной Церкви. Автор обращается к борьбе с донатистами и циркумцеллионами, к отношению Августина к собственности, государству и ересям, однако его анализ заранее подчинен классовой схеме. Богословские противоречия объясняются интересами господствующих групп, духовная биография — карьеризмом, а сложность мысли — беспринципным эклектизмом. Научная ценность этой статьи невелика: цитирование избирательно, полемическая лексика заменяет аргументацию, а собственно христианское содержание августиновских понятий почти не рассматривается. Тем не менее ее присутствие оправдано замыслом pro et contra. Она показывает, как секулярная идеология может воспроизвести структуру конфессиональной полемики, заменив богословское обвинение политическим. Комментарии составителей справедливо характеризуют текст как историческое свидетельство эпохи, не пытаясь придать ему равный вес с академическими исследованиями.
Эссе С. С. Аверинцева «Порядок космоса и порядок истории» возвращает книге интеллектуальную глубину. Аверинцев противопоставляет греческое переживание космоса как завершенного, имманентно упорядоченного целого библейскому ощущению истории как пути от творения к суду и исполнению. Христианство не уничтожает космический порядок, но лишает его самодовлеющего характера: порядок приходит от трансцендентного Творца, а мир становится ареной необратимых событий. Августин важен как мыслитель, соединяющий античное чувство меры и структуры с библейской линейностью времени. Его человек уже не вращается вместе с вечным космосом, а принимает решение, несет ответственность и направляется к эсхатологическому исходу. В дальнейшем Аверинцев показывает, как космологические, исторические и онтологические различия «земного» и «небесного» образуют единую символическую систему ранневизантийской и средневековой культуры. Статья не является исследованием исключительно Августина, но задает необходимый культурный масштаб: переход от античности к христианству нельзя понимать как простую замену одной философской системы другой; это преобразование самой структуры времени, события, личности и символа.
Самый объемный текст второго раздела — главы из книги Г. Г. Майорова «Формирование образца: Аврелий Августин». Материал организован в три большие части. В главе «Сомнение и вера» путь Августина рассматривается как переход от претензии на чисто рациональную достоверность к пониманию веры как особого вида мышления. Вера не отменяет разум, а задает направление поиска; понимание, в свою очередь, углубляет веру. Майоров избегает просветительской карикатуры, согласно которой христианизация философии означает простое торжество иррационализма. В главе «Истина и знание» последовательно анализируются достоверность, чувственность и разум. Августин опровергает скептицизм через самоочевидность существования и логико-математических истин, защищает относительную надежность чувственного опыта и развивает учение о Божественном просвещении ума. Истина не создается индивидуальным сознанием, а судит его, поскольку имеет основание в Божественном Логосе. В главе «Мир и человек» рассматриваются бытие, время, космос, человек, благо и история. Бог есть неизменное бытие; тварь существует благодаря участию в дарованном бытии; время возникает вместе с миром и переживается как растяжение души; космос благ и прекрасен, поскольку сотворен; человек есть единство души и тела, а не заключенная в темнице плотского мира духовная частица; зло лишено самостоятельной субстанции и является повреждением или недостатком блага; история представляет борьбу двух любовей, образующих два града. Майоров особенно силен в анализе творческого преобразования античных источников. Августин принимает платоническую и неоплатоническую проблематику, но перестраивает ее вокруг творения, личности, воли и благодати.
В. В. Бычков в исследовании трактата «De musica» обращается к ранней августиновской теории ритма. Первые книги трактата анализируют стопы, метры и числовые отношения, тогда как шестая книга совершает переход от слышимого ритма к внутренним числам души и далее к неизменным основаниям порядка. Музыка определяется как наука правильного соразмерения; ее предметом является не просто приятный звук, а рациональная структура движения. Человек способен судить о ритме потому, что в его уме присутствуют нормы, не сводимые к единичным чувственным впечатлениям. Эстетика тем самым превращается в путь восхождения от телесного к духовному, от временного ритма к вечному числу. Бычков показывает и переходный характер трактата: в нем сохраняется античная математическая теория искусства, но ее конечной целью становится очищение души и обращение к Богу. О. Е. Нестерова продолжает тему времени, сопоставляя Августина с Плотином и раннехристианскими авторами. Главное достижение Августина она видит в различении временного и причинного предшествования. Бог не существовал «раньше» мира в бесконечно продолжающемся времени, поскольку само время сотворено вместе с изменяемым миром. Такое решение позволяет защитить креационизм от неоплатонической критики и одновременно обосновать конечную целостность истории, имеющей начало и завершение.
М. А. Гарнцев исследует философскую предысторию августиновского самосознания. Сначала уточняется характер его знакомства с Аристотелем и неоплатониками, затем анализируется критика академического скептицизма, учение об интуиции и дискурсивном мышлении и, наконец, концепция самосознания. Гарнцев предостерегает от прямолинейного превращения Августина в предшественника Декарта. Августиновская достоверность внутреннего опыта имеет теоцентрическую цель: самопознание должно свидетельствовать о присутствии истины и вести к богопознанию. Интеллектуальная интуиция позволяет уму непосредственно сознавать собственные акты: «всякий внутренне видит себя живущим, видит хотящим, видит исследующим, видит знающим, видит незнающим». Однако человеческое познание не исчерпывается интуицией; душа существует во времени, воспринимает телесный мир и развертывает мысль дискурсивно. Гарнцев также различает эмпирическое самосознание конкретного человека и спекулятивное самосознание ума, используемое в трактате «О Троице» как образ Божественной жизни. Это различение позволяет увидеть внутреннюю неоднородность августиновской антропологии, которую апологетическая традиция часто сглаживала.
С. С. Неретина в работе «Аврелий Августин: исповедь как философствование» предлагает наиболее оригинальное современное прочтение книги. Ее интересует не набор августиновских тезисов, а особая форма мысли, в которой философствование осуществляется как обращенная к Богу исповедь. Последовательность разделов — понимать, веруя, и верить, понимая; существовать; быть личностью; быть в Слове; сознавать; начинать; ориентироваться на заповеди; читать — раскрывает различные модусы одного и того же глагола «быть». Исповедь не является простым психологическим самоописанием: «я» возникает в речевом отношении к абсолютному «Ты». Не употребляя позднейшего термина «личность» в его современном смысле, Августин создает личностную онтологию, поскольку бытие человека обнаруживается в ответе, призвании и ответственности. Память становится местом встречи человека с самим собой и одновременно свидетельством о превосходящей его истине; мышление понимается как собирание рассеянного; чтение Писания — как событие, в котором единичный текст раскрывает всеобщий смысл; свобода — как способность начать новое и добровольно следовать благу. Неретина намеренно читает Августина через проблематику современного философского языка, и это делает работу продуктивной, хотя иногда терминология концепта, субъекта и речевого события заслоняет историческую конкретность латинского текста.
Короткое эссе Неретиной «Время» развивает парадокс двунаправленного движения: история идет от творения к будущему суду, но исповедующий разум возвращается из преображающего будущего к собственному прошлому и началу мира. Будущее становится не пустым еще-не-бытием, а областью возможностей, из которой прошлое получает смысл. О. В. Бычков в статье о пределах интерпретации средневековых текстов непосредственно обсуждает правомерность выражения «эстетика Августина». Он признает, что современная дисциплина эстетики и ее трансцендентальные вопросы Августину неизвестны, однако отвергает узкий историцизм, требующий свести смысл текста исключительно к первоначальному намерению автора. Уже схоласты XIII века читали Августина избирательно, извлекая из его сочинений ответы на собственные вопросы о красоте Христа или о включенности зла в гармонию целого. Классический текст живет в традиции и допускает новые актуализации, если они имеют достаточное основание в самом тексте. Эта герменевтическая оговорка чрезвычайно важна для всей антологии, поскольку почти каждый включенный автор конструирует «своего» Августина.
А. Ф. Лосев завершает основной корпус очерком, в котором Августин рассматривается как переходная фигура от античного неоплатонизма к средневековому персонализму. Сначала анализируется учение о личности: безличное плотиновское первоначало преобразуется в абсолютную личность, обладающую самосознанием и волей. Затем рассматривается воля как самостоятельная онтологическая категория. Для античного интеллектуализма знание блага должно было вести к благому действию; Августин же на опыте внутреннего раздвоения показывает, что человек может знать добро и не желать его. Далее Лосев собирает категории порядка, числа, единства, формы и красоты, выявляя как христианское преобразование античной эстетики, так и сохраняющиеся античные рудименты. Особое внимание уделяется противоречию между первоначальным утверждением субъективной свободы и поздним усилением благодати и предопределения. Лосев отказывается сводить Августина к внешним влияниям и рекомендует проблемно-исторический метод, учитывающий развитие его мысли. Очерк завершается обзором отечественной литературы и тем самым возвращает читателя к главному предмету антологии — не только к Августину, но и к истории его понимания.
Приложения удачно переводят разговор от интерпретаторов к самому автору. Фрагмент «Исповеди» в переводе иеромонаха Агапита знакомит с первым печатным русским переводом и показывает, как августиновский текст входил в русскую духовную культуру XVIII века. Архаический язык затрудняет чтение, но одновременно свидетельствует об истории русского богословского словаря. «Время из бдений блаженного Августина» князя Николая Голицына представляет свободное переложение размышлений о времени и обнаруживает ранний интерес к одной из самых знаменитых философских тем «Исповеди». Наконец, первая книга «О Троице» в переводе М. Е. Сергеенко дает возможность проверить многие высказанные в антологии суждения. Здесь Августин действует прежде всего как церковный экзегет: собирает свидетельства Писания о равенстве Отца, Сына и Духа, объясняет места, в которых Сын кажется меньшим Отца, различая Божественную природу и образ раба, и связывает высшее блаженство с созерцанием Бога. Слова «В этом видении — наше высшее благо» выражают эсхатологическую направленность всего трактата: тринитарное богословие для Августина не отвлеченная спекуляция, а учение о Боге, Которого призван увидеть очищенный верой человек.
Наибольшую пользу антология принесет студентам богословия, патрологии, истории философии и церковной истории, поскольку позволяет увидеть, как одни и те же тексты порождают существенно различные интерпретации. Пастырям особенно важны материалы о благодати, свободе, церковном единстве и таинствах: они показывают, насколько опасно извлекать отдельные августиновские формулы из полемического контекста. Исследователи православно-католического диалога найдут здесь содержательную историю восточно-христианских оговорок относительно триадологии, предопределения и экклезиологии Августина. Философам будут полезны работы о самосознании, памяти, времени, воле, истории и эстетике. Подготовленный мирянин получит возможность познакомиться не с упрощенным образом «отца Запада», а с мыслителем, чья духовная биография, интеллектуальная честность и драматическое переживание благодати сохраняют экзистенциальную силу. Однако начинающему читателю книга может показаться чрезмерно сложной: многие статьи предполагают знание патристической терминологии, неоплатонизма, истории догматов и основных произведений Августина.
Главное достоинство издания состоит в широте исторической перспективы и честно организованном столкновении подходов. Антология не навязывает одного обязательного ответа, а показывает, что Августин не помещается ни в апологетическую, ни в обвинительную схему. Дореволюционная духовно-академическая школа поражает тщательностью работы с латинскими текстами и вниманием к догматическим нюансам; философы русского зарубежья раскрывают современность проблемы личности и индивидуализма; православные богословы предлагают критическое, но церковно уважительное прочтение; советские и постсоветские исследователи возвращают Августина в историю позднеантичной культуры, эстетики, логики и теории самосознания. Особенно ценна редакторская композиция: психологический анализ сменяется политической теологией, тринитарная проблематика — эстетикой, православная оценка — идеологическим отрицанием, а систематические исследования завершаются фрагментами самого Августина. Благодаря этому книга воспроизводит не каталог мнений, а драму восприятия, в которой каждый новый автор уточняет или оспаривает предыдущего.
Вместе с тем антология неизбежно неравномерна. Под одной обложкой соединены монографические главы, краткие статьи, фрагменты, публицистические эссе и текст советской антирелигиозной пропаганды, поэтому степень доказательности и глубина материалов существенно различаются. Многие работы представлены в сокращении, что иногда нарушает ход авторской аргументации. Редакторское введение формулирует общую проблему, но между отдельными текстами не хватает связующих комментариев, которые показали бы, в чем именно авторы спорят друг с другом и где используют разные значения одних терминов. Богословская тематика освещена также неравномерно: подробно рассматриваются Троица, благодать, воля и церковный авторитет, тогда как христология, экзегеза, учение о молитве, пастырская деятельность, проповеди и библейская герменевтика Августина остаются на периферии. Некоторые православные критики склонны читать Августина через позднейшее противопоставление Востока и Запада, хотя он жил до окончательного оформления многих разделивших их формул. Философские авторы, напротив, порой отделяют его концепции от церковной и литургической жизни. Наконец, исследовательская ситуация отражает состояние науки к моменту подготовки издания, а потому антология не может заменить современную патрологическую библиографию и критическое чтение латинских текстов.
Итоговая оценка книги должна быть высокой именно потому, что ее несовершенство связано с природой поставленной задачи. Перед нами не последняя инстанция в истолковании Августина, а интеллектуальная карта русского пути к нему. Издание показывает, почему Августин одновременно близок и труден для православного сознания. Его вера в личного Бога, исповедальная искренность, учение о творении, неприятие манихейского дуализма, защита единства Церкви и понимание зла как лишения блага принадлежат общему патристическому наследию. Его психологические аналогии Троицы, формулировки о происхождении Святого Духа, поздняя доктрина благодати и практика церковного принуждения требуют критического различения. Но критика оказывается плодотворной только там, где сопровождается историческим смирением и признанием масштаба личности. «Августин: pro et contra» убеждает, что подлинное освоение Отца Церкви начинается не с вынесения приговора, а с терпеливого понимания того, как философский язык античности преображался в попытке выразить христианское откровение. Именно поэтому антология остается не только собранием исследований, но и школой богословского чтения: она учит отличать Августина от августинизма, догматическое намерение от несовершенной формулы, историческое влияние от авторской ответственности и живое Предание от идеологического использования авторитета.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!