Поиск
Настройки
Тема

Колдовство в России и Украине. 1000–1900

Колдовство в России и Украине. 1000–1900
Это обзор книги «Колдовство в России и Украине. 1000–1900» Перейти к книге

«Колдовство в России и Украине. 1000–1900» — книга необычная уже по своему жанру. Это не последовательная авторская монография о магических представлениях восточных славян, а тщательно сконструированная хрестоматия, в которой Валери А. Кивельсон и Кристин Д. Воробец соединяют обширный корпус первоисточников с аналитическими вступлениями к разделам и отдельным документам. Благодаря этому читатель постоянно перемещается между двумя уровнями исследования. На одном находятся конкретные голоса прошлого: летописцы, судьи, воеводы, священники, крестьяне, обвиняемые, свидетели, колдуны, целители, кликуши. На другом — исторический комментарий редакторов, позволяющий понять, почему именно эти документы возникли, какой правовой порядок стоял за ними и что они сообщают о социальных, религиозных и гендерных структурах своего времени.

Исходная исследовательская проблема обозначена уже в предисловии. История европейского колдовства долгое время строилась преимущественно на западноевропейском материале: германских землях, Франции, Англии, Шотландии, Новой Англии. Россия, Украина и другие территории Восточной Европы оставались сравнительно периферийными для международной историографии. Кивельсон и Воробец сознательно стремятся выйти из этой «западноевропейской зоны комфорта» и проверить, насколько привычная модель охоты на ведьм вообще применима к православному восточнославянскому миру.

Такое смещение географического фокуса немедленно меняет картину. Европейская историография привыкла связывать раннемодерное ведьмовство с демонологией, договором с сатаной, шабашем, сексуальной связью с демонами и существованием организованного заговора ведьм против христианского общества. Для российского материала эта схема работает плохо. Авторы подчеркивают, что в русских землях колдовство оставалось гораздо более бытовым и практическим: его связывали с солью, воском, водой, травами, кореньями, пищей, заговорами, целительством, любовью, болезнью, урожаем, отношениями с властями. В предисловии это сформулировано особенно емко: «В русских же землях колдовство так и осталось “приземленным”». Именно эта «приземленность» становится одной из ключевых концепций всего сборника.

Отсюда вытекает и важнейшее статистическое наблюдение. Россия и Украина не знали охоты на ведьм в том масштабе, в каком она происходила в некоторых регионах Центральной и Западной Европы. За период наиболее активных преследований — от начала XVII до середины 1770-х годов — редакторы говорят примерно о 450–500 документально известных процессах с участием около девятисот человек. Там, где известен исход дела, смертной казнью закончились приблизительно пятнадцать процентов процессов; для рассмотренного украинского материала показатель был еще ниже. Эти числа не означают мягкости раннемодерного правосудия вообще: судебная пытка была обычной практикой, признания добывались в условиях жесточайшего давления, а отдельные обвиняемые действительно погибали. Однако они заставляют отказаться от автоматического перенесения на православный Восток образа массовой ведьмовской паники.

Редакторы связывают это отличие прежде всего с иной религиозно-интеллектуальной историей. На католическом Западе позднего Средневековья колдовство постепенно оказалось соединено с ересью и сатанинским заговором; затем этот комплекс представлений перешел и в протестантские общества. На православном Востоке сопоставимой традиции систематической демонологии не возникло. Дьявол, разумеется, занимал важнейшее место в православной картине греха и духовной борьбы, но из этого не следовало, что каждый деревенский целитель, обладатель заговора или человек, использующий травы, обязательно получал силу в результате формального договора с сатаной.

Не менее важным оказывается гендерное различие. В западноевропейской истории ведьмовства привычен образ женщины как главной подозреваемой; приблизительно четыре пятых обвиняемых в европейских процессах были женщинами. Российские материалы дают почти зеркальную картину: мужчины составляли около 75–80 процентов обвиняемых. На украинских землях, напротив, соотношение гораздо ближе к западному — примерно четыре пятых обвиняемых составляли женщины. Это различие редакторы не превращают в простой результат «национального характера». Они связывают его с доступностью грамотности, мобильностью мужчин, служилой средой, особенностями политического колдовства, влиянием польской правовой и демонологической культуры и различиями в институциональном развитии соседних обществ.

Первая глава возвращает читателя в Средневековую Русь. Именно здесь возникает одно из достоинств книги: авторы не начинают историю колдовства с XVII века и не предполагают, что понятия раннего Нового времени существовали неизменно. Они показывают, как менялась сама интеллектуальная рамка описания магии. «Повесть временных лет» рассказывает о волхвах, кудесниках, предсказаниях и языческих остатках, но летописная позиция далеко не всегда соответствует более поздней уверенности в реальной могущественной ведьме. В рассказе о князе Олеге пророчество волхва встроено в легенду о судьбе; в эпизодах XI века магические практики уже объясняются бесовским наущением; Новгородская летопись XIII века способна заметить по поводу обвиненных волхвов: «так ли это, Бог знает».

Особенно важен текст епископа Серапиона Владимирского. Он не требует более сурово преследовать ведьм, а, напротив, осуждает саму веру в то, что колдовство вызывает голод и природные бедствия. Для него сожжение предполагаемых колдунов без доказательств является убийством. Таким образом, уже ранние источники разрушают упрощенную эволюционную схему, согласно которой средневековый человек безоговорочно верил в любую магию, а скептицизм возник только с Просвещением.

Во второй главе колдовство помещается в политическую историю Московского государства и Гетманщины. Это один из наиболее содержательно насыщенных разделов. Магия оказывается встроена в придворную конкуренцию, брачную политику, династические кризисы и борьбу аристократических группировок. Здесь появляются смерти и болезни царских жен, подозрения против Софьи Палеолог и Соломонии Сабуровой, дело Максима Грека, Анна Глинская, Иван Грозный, Элизеус Бомелиус, Андрей Курбский, подкрестные записи, брак Алексея Михайловича и даже позднее дело о политическом колдовстве против прусского короля.

Редакторы предлагают рассматривать такие обвинения не просто как проявление иррациональной придворной паранойи. В обществе, где родство, личная близость к правителю и доступ к его телу непосредственно определяли политический ресурс, страх перед магическим воздействием имел вполне определенную социальную логику. Женщина, принесшая пояс или неизвестное вещество, лекарь, имеющий доступ к телу государя, человек с заговором «на милость» могли восприниматься как политически опасные. Поэтому «колдовство становится призмой, взгляд через которую позволяет нам переосмыслить саму суть политики». Это одна из наиболее сильных аналитических формул книги.

Третья глава переводит исследование в область права. От византийских церковных норм и древнерусских уставов читатель проходит через Литовские статуты, Магдебургское право, «Каролину», Стоглав, московские царские указы, Соборное уложение, законодательство Петра I, Синода, Анны Иоанновны, Екатерины II и имперские кодексы XIX века. Такое расположение материала показывает, что история преследования колдовства не может быть сведена к прямой линии от суеверия к рационализму.

Одна из главных методологических установок редакторов здесь состоит в необходимости различать законодательную норму и практику. Они прямо предупреждают о «пропасти, нередко разделяющей существующий на бумаге закон и тот, с которым люди имеют дело в повседневной жизни». Разные территории могли одновременно руководствоваться конкурирующими правовыми традициями. Особенно сложной была ситуация украинских земель, где накладывались друг на друга нормы Русской правды, Литовских статутов, Магдебургского права, польских правовых сборников, казацкой автономии и постепенно внедрявшегося российского законодательства.

Сравнение правовых систем позволяет лучше понять и различия между регионами. В московской традиции государство постепенно усиливало контроль над магическими преступлениями, причем политическая опасность и религиозное отступление часто переплетались. Петровская эпоха одновременно заимствовала часть западной демонологической терминологии и вводила новый скептицизм по отношению к таким явлениям, как кликушество. Екатерининская политика продолжила декриминализацию: магию начали трактовать прежде всего как следствие невежества, суеверия либо мошенничества. Однако переход был медленным, и дела продолжали появляться в судах еще в XIX веке.

Четвертая глава принципиально меняет масштаб исследования. Если предыдущий раздел показывает нормативную систему сверху, то теперь перед читателем раскрываются целые судебные дела. Материал разделен между Речью Посполитой и Гетманщиной, с одной стороны, Московским государством и Российской империей — с другой. Эта часть особенно ценна именно как хрестоматия: читатель получает возможность видеть не только итоговое обвинение, но и последовательность следственных действий, изменения показаний, воздействие пытки, апелляции и столкновение разных юрисдикций.

В материалах украинских процессов колдовство часто включается в совершенно иные конфликты — бракоразводные тяжбы, имущественные споры, соседские ссоры, обвинения в детоубийстве. Показателен процесс Андрея Курбского и Марии Гольшанской: обвинение в магии здесь оказывается лишь одним оружием длительного имущественно-брачного противостояния. Российские дела — Дарьицы, подозрительных кореньев, лухского кликушества, Петра Салтыкова, Катерины Ивановой, Герасима Федотова — показывают, насколько долго магическая интерпретация несчастья могла сосуществовать с бюрократическим расследованием.

Последние дела доведены почти до XX века. Коллективное убийство женщины, заподозренной в ведьмовстве в 1880 году, и судебное дело начала 1900-х годов показывают принципиальную границу между государственным и народным отношением к магии. Государство уже не видит в колдовстве реального сверхъестественного преступления, тогда как локальное сообщество может продолжать действовать так, будто вредоносная магия несомненно реальна. Тем самым исчезновение колдовства из уголовного законодательства вовсе не означает исчезновения веры в него.

Вторая часть книги организована уже не столько хронологически, сколько тематически. Глава об исцелении и причинении вреда строится вокруг фундаментальной двусмысленности народной магии. Тот же человек, который знает лечебные травы, может считаться способным применить их во вред. Один и тот же корень может оказаться лекарством, ядом либо средством магического воздействия. В условиях, когда современная медицина только складывалась, границы между эмпирическим траволечением, бытовой фармакологией, религиозным ритуалом и магией оставались подвижными.

Особое внимание редакторы уделяют материальности магического мышления. В дело входят еда, питье, соль, воск, волосы, ногти, следы человека, части одежды. Предполагается, что связь между человеком и вещью позволяет воздействовать на него даже на расстоянии. При этом документы интересны не как каталог «суеверий», а как свидетельства причинно-следственной модели, которой пользовались люди раннего Нового времени. Смерть ребенка, болезнь священника, падеж скота или разрушение семейного благополучия требовали объяснения, и колдовство нередко предоставляло его.

Шестая глава о любовной магии показывает, насколько неадекватно романтизировать приворот. За некоторыми текстами действительно стоит желание примирить супругов или добиться взаимности, но гораздо чаще магия выступает техникой принуждения. Редакторы подчеркивают, что центральным предметом документов являются «сексуальные отношения, а не любовное чувство как таковое». Заговор должен заставить другого человека испытывать страсть, отказаться от прежней связи, подчиниться или стать физически неспособным к сексуальным отношениям с кем-либо еще.

Эта глава приобретает особое значение в гендерной перспективе. Жена могла обращаться к магии, пытаясь уменьшить насилие со стороны мужа, однако даже желание «заставить его полюбить» нарушало патриархальную логику, поскольку означало вмешательство в власть главы семьи. С другой стороны, мужская любовная магия нередко представляет собой практически прямой язык сексуального господства. Поэтому документы о приворотах раскрывают не столько «тайную историю романтики», сколько историю власти над чужим телом.

В седьмой главе эта проблематика получает социальное продолжение. Редакторы вводят понятие «социальной магии»: заговоры «на любовь» господина, судьи, царя или приказного человека были способом воображаемого воздействия на систему, где у человека низкого положения почти не существовало институциональных средств защиты. Крепостной не мог уравнять себя с помещиком юридически, но мог носить при себе заговор, чтобы барин «был добр» к нему.

Именно здесь особенно хорошо видно, насколько внимательно книга читает магические тексты как документы социальной истории. Формула «как мать любит свое дитя, пусть такой-то любит меня» оказывается не сентиментальным оборотом, а реакцией на радикально персонализированную власть. Отношения между хозяином и зависимым человеком строятся не вокруг абстрактного закона, а вокруг милости, гнева, страха и личного расположения. Магический текст пытается изменить именно эмоциональное состояние властителя.

Восьмая глава об одержимости — одна из наиболее методологически сложных. Кликушество, икота, крики, судороги, обмороки и другие симптомы не интерпретируются редакторами посредством одного современного диагноза. Они внимательно показывают смену объяснительных моделей. В XVII веке происходящее могло трактоваться как реальное наведение порчи. При Петре I подозрение начинает обращаться против самих кликуш, которых власть склонна считать притворщицами. В XIX веке явление переходит в пространство медицины, психологии, этнографии и дискуссий о национальном характере.

Чрезвычайно продуктивно понятие публичности одержимости. Редакторы отмечают, что она существует не только как индивидуальный симптом, но как коллективно распознаваемое событие. Для признания человека «испорченным» необходима среда, умеющая интерпретировать его движения и звуки. Поэтому эпидемии кликушества одновременно являются феноменами тела, религиозного воображения и общинной коммуникации. Через них наружу выходят семейные конфликты, социальное напряжение, страх и взаимные обвинения.

Девятая глава возвращается к одному из главных сравнительных тезисов книги — сделке с сатаной. В западноевропейской демонологии пакт с дьяволом был центральным механизмом объяснения ведьмовской силы. В России и православной Украине он остается периферийным. «В восточнославянском мире помощь со стороны дьявола не считалась необходимым условием обретения магических способностей». Даже после того как петровское законодательство вводит западную модель договора с сатаной, она не становится господствующей в народной культуре или судебной практике.

Тем ценнее редкие дела, включенные в эту главу: отречение от Бога, обращения к сатане, «черные» любовные заговоры, договоры с адскими силами, кощунственное переосмысление христианских формул. Они показывают, что дьявольский компонент существовал, но его место было иным. Он не организовывал всю систему представлений о колдовстве.

Десятая глава исследует передачу магического знания. Для истории грамотности это, возможно, один из самых интересных разделов. Заговоры ходили в виде записок, тетрадей, молитв, апокрифов и гадательных сборников. Особенно активно их переписывали служилые мужчины, солдаты, приказные люди, путешественники, охотники — мобильная мужская среда, где грамотность была распространена значительно сильнее, чем среди женщин. «Магическое знание часто передавалось в письменной форме», но письменность и устность постоянно взаимодействовали: текст могли записать со слов, выучить наизусть, переписать, а затем вновь передавать устно.

Этот раздел хорошо показывает достоинство судебного источника. То, что для следователя являлось уликой, для историка становится редчайшим свидетельством повседневного чтения. Законы предписывали уничтожать заговорные тетради, иногда вместе с их обладателями, однако часть текстов сохранилась именно потому, что была приложена к делу. Так репрессивная бюрократия непреднамеренно создала архив народной письменной культуры.

Финальная глава посвящена людям, для которых магическая деятельность была не единичным эпизодом, а постоянной практикой. Редакторы осторожно используют понятие профессионализма, поскольку речь идет об обществе без сертифицированных «магических профессий». Тем не менее некоторые персонажи явно имели постоянную клиентуру, получали оплату, накапливали специализированные знания и обладали устойчивой репутацией целителя, травщика, гадателя или человека, умеющего снимать и насылать порчу.

Особенно показательно дело стрелецкого целителя Ивана Голдобина, у которого нашли множество трав и кореньев. Его деятельность находилась на границе лечебной практики и того, что власти могли определить как чародейство. В материалах видна огромная продолжительность его опыта: знания передавались десятилетиями, травы собирались в определенные календарные периоды, а помощь предоставлялась людям разных чинов. Именно такие эпизоды лучше всего препятствуют грубому делению прошлого на «рациональную медицину» и «иррациональное колдовство».

Сильнейшая сторона книги — ее источниковая насыщенность. Перед нами не пересказ нескольких знаменитых дел, а целая архивная инфраструктура колдовства. Читатель видит документы, из которых историки делают выводы, и может оценить дистанцию между показанием и интерпретацией. Редакторы постоянно напоминают, что признание, полученное под пыткой, нельзя читать как прозрачное описание событий. Они сознательно не выделяют пытку в отдельный тематический раздел, поскольку она была не исключением, а структурным элементом значительной части раннемодерного судопроизводства. Их задача — понять не только то, что люди говорили, но и «какую “правду” добывали с их помощью».

Вторая важнейшая заслуга — отказ измерять Россию и Украину исключительно западноевропейской нормой. Вопрос ставится не только как «почему в России обвиняли мужчин?», но и как «почему Западная Европа сделала ведьму преимущественно женщиной?». Такой поворот устраняет скрытую телеологию, при которой западный случай автоматически принимается за стандарт, а все остальные объявляются отклонением.

Третья сильная сторона — способность соединить историю религии, права и повседневности. Колдовство оказывается чувствительным индикатором почти любой структуры общества. Через него можно исследовать царскую власть, положение женщины, крепостническую зависимость, устройство местных судов, медицинские представления, сексуальную этику, грамотность, мобильность населения и отношение государства к «суеверию». Редакторы признаются, что работа с документами заставила их увидеть, «насколько вездесущей была магия: без нее не обходился ни один аспект политической, религиозной и социальной культуры православных стран». Это, пожалуй, и есть главный итог всего сборника.

Есть у труда и ограничения, в значительной степени обусловленные самим жанром. Отбор сосредоточен прежде всего на законодательстве и судебных документах. Редакторы сознательно отказываются от систематического включения житий, сказок, литературных произведений, поздней этнографии и газетных текстов. Поэтому книга великолепно показывает магию в момент конфликта — когда последовал донос, обвинение или вмешательство власти, — но хуже позволяет увидеть спокойное, повседневное существование ритуалов, которые никогда не становились предметом разбирательства.

Другая проблема связана с репрезентативностью архива. Судебный источник по определению непропорционально хорошо сохраняет то, что считалось опасным, спорным или наказуемым. Неизвестно, какое число людей спокойно лечило травами, использовало защитные заговоры или совершало аналогичные действия, никогда не оказавшись перед судом. Авторы понимают эту проблему и не превращают число процессов в прямую статистику распространенности магии.

Сопоставление «России» и «Украины» также требует постоянной исторической осторожности. Географические и политические границы за охватываемые девятьсот лет радикально менялись. Средневековая Русь, Великое княжество Литовское, Польское королевство, Речь Посполитая, Гетманщина, Московское государство и Российская империя — разные политические образования с различными правовыми институтами. Редакторы специально оговаривают эту проблему и отказываются представлять древнерусское население как прямой эквивалент современных национальных сообществ. Тем не менее уже само объединение столь огромного материала под современными географическими названиями требует от читателя помнить о неизбежной условности рамки.

Наконец, сравнительное противопоставление православного Востока и католико-протестантского Запада чрезвычайно продуктивно, но временами неизбежно укрупняет внутреннее разнообразие обеих сторон. Европа не имела единой модели охоты на ведьм; сами авторы постоянно приводят исключения — Исландию, Нормандию, Финляндию, Эстонию и другие области. Аналогично и восточнославянское пространство демонстрирует очень разные правовые и гендерные режимы. Именно подробные документы, к счастью, постоянно корректируют слишком широкие обобщения.

В итоге «Колдовство в России и Украине. 1000–1900» следует оценивать прежде всего как фундаментальную источниковую хрестоматию и одновременно как серьезное сравнительно-историческое исследование. Она разрушает два устойчивых мифа: что история колдовства в Европе повсюду повторяла сценарий западной охоты на ведьм и что магия является лишь маргинальной областью «народных суеверий», мало связанной с большой историей. На страницах книги магия оказывается встроена в политику московского двора, городское право Речи Посполитой, православную покаянную дисциплину, крепостнические отношения, семейные конфликты, медицинскую практику, сексуальность, грамотность и государственную бюрократию.

Для историка и религиоведа ценность труда заключается в самом корпусе документов и точной постановке сравнительных вопросов. Для исследователя православной культуры важна демонстрация того, насколько своеобразным было восточнохристианское отношение к магии и демоническому. Для специалиста по социальной истории особенно полезны судебные микросюжеты, позволяющие услышать голоса людей, почти не оставивших других письменных свидетельств. Для читателя, интересующегося историей магии и ведовства, книга предлагает редкую возможность перейти от поздней фольклорной романтизации ведьмы к реальному миру раннего Нового времени — миру, где заговор мог быть одновременно молитвой, оружием слабого, уликой в уголовном деле, семейной тайной и способом объяснить внезапное несчастье.

Главный вывод сборника состоит не в утверждении о «суеверности» прошлого, а в необходимости понять его собственную систему причинности. Люди обращались к магии, потому что воспринимали ее как часть реального мира; власти преследовали ее, потому что видели в ней определенные формы духовной, телесной, имущественной или политической опасности; позднее те же действия были переквалифицированы в невежество, мошенничество или медицинскую патологию. При этом сами практики могли существовать намного дольше юридических категорий, которыми их описывали. Именно эта медленная смена языков объяснения — от волхвования и бесовского наущения через уголовное преступление и «суеверие» к этнографии, психологии и медицине — делает девятисотлетнюю панораму Кивельсон и Воробец особенно значимой.

Оцените публикацию:
5.0/5 (1)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!