Перед нами не обычная «книга о животных» и не собрание средневековых курьезов, а первое русское издание латинского бестиария XIII века, подготовленное И.В. Кувшинской как перевод, комментарий, вступительная историко-филологическая статья и подбор иллюстраций. Уже издательская аннотация точно задает масштаб труда: «Абердинский бестиарий», созданный в начале XIII века, представлен как собрание рассказов о животных, птицах, змеях и рыбах, образы которых служат основанием для богословских толкований, комментариев и наставлений. В этом смысле книга важна не только как памятник средневековой зоологической фантазии, но прежде всего как свидетельство о том, каким образом латинское Средневековье читало мир как текст, сотворенный Богом, и как оно соединяло библейскую экзегезу, античную ученость, монастырскую педагогику, проповедь и художественное созерцание в единую богословскую культуру.
Главный богословский вызов, на который отвечает бестиарий, можно сформулировать так: как увидеть в многообразии тварного мира не хаос случайных существ, а стройную систему знаков, в которой всякая природа, даже странная, опасная или уродливая, указывает либо на Творца, либо на состояние человеческой души, либо на драму спасения? Для современного читателя естественно отделять «науку о природе» от «морального наставления» и «богословского символа». Для средневекового составителя такого разрыва нет. Животное сначала называется, затем описывается, затем его имя этимологически объясняется, после чего его повадки истолковываются нравственно, христологически или аскетически. Поэтому метод книги не является научным в новоевропейском смысле, но он строго последователен внутри собственной картины мира: имя раскрывает сущность, природа обнаруживает смысл, поведение твари становится примером, а пример обращается в наставление. Уже прологическое утверждение, что «Адам первым нарек имена всем живым существам, назвав каждое животное по его нынешнему состоянию, сообразно природе его служения», задает всю герменевтику книги: мир можно читать, потому что он не безымянен; язык не произволен, потому что в имени отражено место существа в божественном порядке; человек призван не только господствовать над тварью, но и понимать ее как свидетельство о Боге.
Исторический контекст Абердинского бестиария раскрыт во вступительной статье особенно удачно. Кувшинская показывает, что латинский бестиарий не возник сразу как завершенный жанр, а складывался из нескольких больших традиций. Его древнейшее ядро восходит к «Физиологу», греческому христианскому сочинению II–III веков, предположительно александрийского происхождения, где рассказы о животных сопровождались богословскими и моральными истолкованиями. Позднее это ядро было дополнено материалами из XII книги «Этимологий» Исидора Севильского, где природные сведения включены в энциклопедический порядок и прежде всего подчинены объяснению имен. Затем в бестиарии входят фрагменты «Шестоднева» Амвросия Медиоланского, насыщенные риторической проповеднической экспрессией, и главы «Авиария» Гуго из Фольето, где птицы становятся почти учебником духовной педагогики. Так возникает книга-компиляция, но слово «компиляция» здесь не должно звучать пренебрежительно. Средневековый составитель мыслит не как автор индивидуальной системы, а как распорядитель наследия: он собирает авторитетные голоса, располагает их в богословски значимой последовательности и превращает разнородные фрагменты в целостную школу созерцания.
Вступительная статья не только дает историю жанра, но и объясняет, почему именно Абердинский бестиарий занимает выдающееся место среди рукописей. Он датируется 1200–1210 годами, принадлежит к кругу английских иллюминированных бестиариев второй группы и типологически связан с Эшмолеанским бестиарием. Его значение определяется не только полнотой текста, но и художественным обликом: миниатюры здесь не являются декоративным приложением к словам, они участвуют в богословской педагогике книги. Изображение льва, тигрицы, пантеры, феникса, змей, птиц и морских чудовищ должно было запоминаться так же, как и толкование. В средневековой культуре образ не отменяет чтения, но поддерживает память и направляет созерцание. Поэтому особенно ценны страницы вступления, где Кувшинская связывает бестиарные миниатюры с романскими порталами, псалтирными инициалами, картами мира и общей визуальной культурой XII–XIII веков. В этом отношении книга позволяет современному читателю понять не только текст, но и среду его функционирования: бестиарий мог быть и учебным пособием, и книгой для проповедника, и предметом благочестивого созерцания, и энциклопедией Божьего мира.
Композиция самого перевода начинается с пролога, открывающего книгу библейским повествованием о сотворении мира. Это принципиально: бестиарий не начинает с животного как объекта любопытства, а помещает всё живое внутрь шестодневного акта творения. Рыбы, птицы, звери, гады, скот и человек появляются как части единого Божьего замысла, и только после этого следует рассуждение об Адаме, дающем имена. Тем самым пролог соединяет онтологию и филологию: творение получает бытие от Бога, а смысловое различение — через именование. Дальнейшие этимологии animalia, quadrupedes, pecora, iumenta и armenta кажутся современному читателю иногда наивными, но в них выражена ключевая установка средневековой мысли: слово не просто обозначает предмет, но помогает войти в его природу. В этом смысле бестиарий — книга не о животных самих по себе, а о языке творения, где мир раскрывается как собрание имен, знаков и иерархий.
Раздел о зверях начинается со льва, и это начало определяет христологическую ось всей книги. Лев назван царем зверей, но его царственность важна не как зоологический факт, а как образ Христа. В главе о трех природах льва средневековая аллегория достигает своей классической ясности. Лев заметает следы хвостом, и это истолковывается как сокрытие тайны воплощения от диавола; лев спит с открытыми глазами, и это становится образом Христа, телесно почившего во гробе, но божественно бодрствующего; львята оживают на третий день от дыхания отца, и в этом видится воскресение Господа. Характерная формула звучит с предельной прямотой: «Так и Спаситель наш, то есть Лев духовный из колена Иудина, корень Ессеев, сын Давидов, сокрыл следы милости Своей на небесах». Здесь бестиарий не доказывает догмат, а воображательно встраивает его в ткань природы. Для богословского чтения это особенно важно: перед нами не рациональная апология воскресения, а символическое созерцание пасхальной тайны в образе царя зверей.
Дальнейшие главы о диких животных развивают ту же логику, но делают ее более разнообразной. Тигрица, обманутая зеркалом и принимающая отражение за похищенного детеныша, демонстрирует силу материнской привязанности и одновременно опасность иллюзии. Пард, пантера, анталоп, единорог, рысь, гриф, слон, бобр, ибекс, гиена, боннакон, обезьяна, олень, медведь, крокодил, мантикора, лисица, волк и собаки образуют целый мир нравственных и догматических примеров. Пантера — один из самых выразительных христологических образов книги. Она пробуждается на третий день, издает голос, источает сладчайший аромат, привлекающий всех зверей, а дракон бежит от нее в страхе. Толкование следует немедленно: «Так и Господь наш Иисус Христос, Пантера истинная, сойдя с небес, избавил нас от власти диавола». Особенно показательна эта глава тем, что в ней Христос раскрывается не только как победитель, но и как благоухание, сладость, красота, притягивающая иудеев и язычников. Здесь аллегория становится почти литургической: слова Псалтири и Песни Песней превращают животный образ в созерцание благодати.
Глава о единороге принадлежит к числу самых известных бестиарных сюжетов и одновременно ярко показывает силу и риск средневекового символизма. Единорог, которого невозможно поймать силой, склоняется к деве и через нее оказывается пленен. В бестиарии этот сюжет получает прямое воплощенческое толкование: «Господь наш Иисус Христос есть Единорог духовный». Один рог указывает на единство Отца и Сына, свирепость единорога — на непостижимость Христа для властей и начал, малая величина — на смирение воплощения, а дева — на Богородицу. С богословской точки зрения здесь особенно интересна не зоологическая фантастичность, а то, как сложнейшее исповедание — единство божества и человечества, непостижимость Сына, добровольное снисхождение, девственное зачатие — превращается в образ, доступный памяти и воображению. В этом состоит дидактический гений жанра: он не упрощает догмат до морализма, а переводит его в символическую сцену.
Затем книга переходит к домашним животным и малым существам, где тон становится более этическим и аскетическим. Овца, агнец, козел, телец, бык, верблюд, осел, онагр, конь, кошка, мышь, ласка, крот, еж и муравьи показывают не столько величие христологических символов, сколько повседневную школу добродетели и порока. Особенно характерен бобр, отсекающий от себя то, ради чего его преследует охотник: это становится образом человека, который должен отсечь нечистое и бросить его в лицо диаволу. Ибекс, спасающийся благодаря двум крепким рогам, превращается в образ ученого человека, опирающегося на два Завета. Муравьи учат предусмотрительности, собаки — верности и различным видам духовной стражи, волк и лисица — коварству и опасности духовного обмана. Эта часть бестиария может показаться менее возвышенной, но именно она раскрывает пастырскую направленность книги: спасение мыслится не только как созерцание великих тайн, но и как дисциплина различения в повседневных движениях души.
Раздел о птицах, самый обширный и во многом зависимый от «Авиария» Гуго из Фольето, меняет регистр книги. Если звери чаще связаны с силой, страстью, опасностью и царственностью, то птицы вводят тему восхождения, созерцания, церковной жизни и духовной памяти. Голубь и ястреб, три голубя, мистическое значение голубя, ветры, горлица, пальма, кедр, пеликан, ночной ворон, удод, сорока, ворон, петух, страус, журавли, коршун, попугай, ибис, ласточка, аист, дрозд, филин, сова, летучая мышь, соловей, гусь, цапля, сирены, феникс, каладрий, лебедь, утка, павлин, орел и пчелы образуют целую духовную орнитологию. Здесь особенно заметна школьная и монастырская функция текста: птицы становятся не только аллегориями Христа или диавола, но и образами проповедника, монаха, кающегося, созерцателя, наставника и ученика. Пеликан, оживляющий птенцов собственной кровью, истолковывается как Христос, проливающий кровь за погибших; удод, заботящийся о старых родителях, становится уроком сыновней благодарности; ласточка и аист учат знанию времени; ворон может означать и грешника, и проповедника, в зависимости от библейского контекста.
Особенно сильна глава о фениксе, где античная легенда о птице, сжигающей себя и восстающей из пепла, превращена в одно из наиболее ярких свидетельств о воскресении. Бестиарий прямо говорит: «Пусть же эта птица, или ее пример, учит нас верить в воскресение». Далее мысль становится еще смелее: птицы дают пример человеку, а не человек птицам. Этот мотив важен для понимания всей книги. Тварь ниже человека по разуму, но она может оказаться выше его как знак послушания замыслу Божьему. Феникс знает день своей смерти, готовит ковчег из благовоний, входит в него и через смерть возвращается к жизни; человек же должен наполнить свой «ковчег» добродетелями, верой, чистотой, милосердием и справедливостью. Здесь бестиарий соединяет эсхатологию и аскетику: вера в воскресение не является отвлеченным догматом, а требует приготовления к смерти, как к переходу в жизнь.
Глава об орле завершает и венчает птичий раздел, хотя в иных бестиариях орел открывает рассказ о птицах так же, как лев открывает рассказ о зверях. Орел обновляет юность, взлетая к солнцу, сжигая помутнение очей и погружаясь в источник; это истолковывается как образ обновления человека в духовном источнике Господнем. Другое толкование, восходящее к Григорию Великому, делает орла образом возвышенного разумения святых, особенно евангелиста Иоанна, чей ум покидает земное и устремляется к небесному. Но орел может означать и злых духов, и сильных мира сего; здесь бестиарий демонстрирует важный принцип средневековой экзегезы: один и тот же образ не имеет одного фиксированного значения, он истолковывается в зависимости от контекста Писания и духовной пользы. Это предохраняет книгу от примитивной символической таблицы, хотя не всегда спасает ее от чрезмерной произвольности.
После птиц следует дерево перидексия, затем разделы о змеях, червях и рыбах. Змеиная часть вводит наиболее мрачный и драматический регистр. Дракон прямо уподобляется диаволу: он поднимается из бездны, превращается в ангела света, обольщает простецов, опутывает ноги слона так же, как диавол связывает путь к небу узами греха. Василиск, регул, гадюка, аспид, скитал, амфисбена, гидра, боа, якул, сепс, дипсада, ящерица, саламандра и другие змеи расширяют этот мир опасности, яда, коварства и духовной смерти. Однако даже змея не является только отрицательным образом. В главе о трех природах змей стареющая змея, сбрасывающая кожу через узкую щель в камне, становится образом совлечения ветхого человека через Христа и тесные врата; змея, оставляющая яд перед тем, как пить воду, учит оставлять дурные страсти перед слушанием Божьего слова; нагой человек, которого змея боится, напоминает о райской простоте до грехопадения. Это одна из самых богословски тонких частей книги, потому что она показывает: даже образ, связанный с древним искусителем, может быть обращен к аскетическому наставлению.
Раздел о червях имеет более энциклопедический характер и ближе к Исидору Севильскому. Паук, многоножка, пиявка, скорпион, шелкопряд, гусеница, древесные и мясные черви описываются в кратких этимологических и природных заметках. Здесь богословская насыщенность снижается, но это снижение не случайно: бестиарий постепенно переходит от ярких христологических образов к обзору полноты живого мира. Даже малое, отталкивающее, бесформенное имеет свое место в порядке творения. Рыбный раздел снова возвращает аллегорическую силу. Морское чудовище, принимаемое моряками за остров, становится образом диавола, на которого неразумные души возлагают ложную надежду; его благоуханная пасть, привлекающая малых рыб, — образом наслаждений, внезапно пожирающих маловерных. Серра, плывущая вслед за кораблем и затем устающая, обозначает тех, кто начал доброе дело, но не устоял; корабль же является образом праведных, проходящих через бури мира без крушения веры. Дельфин, крокодил, различные рыбы, краб, морской еж и раковины дают как занимательные сведения, так и нравственные выводы. Особенно прекрасен пассаж о морском еже, который перед бурей хватает камень как якорь: через это малое существо Амвросиева традиция размышляет о промысле Божьем, питающем птиц, одевающем траву и не оставляющем человека.
Раздел о деревьях заметно отличается от предыдущих частей. Он почти лишен нравственных толкований и представляет собой последовательное изложение названий, частей дерева, видов деревьев, их свойств и этимологий. Пальма, лавр, яблоня, смоковница, шелковица, сикомор, орех, миндаль, каштан, дуб, бук, рожковое дерево, фисташка, сосна, ель, кедр, кипарис, можжевельник, платан, ясень, олива, тополь, ива, лоза и самшит формируют ботанический эпилог к миру животных. Но даже здесь богословская перспектива не исчезает: дерево в библейском воображении не может быть нейтральным, потому что оно связано с раем, крестом, плодом, тенью, укоренением, победной ветвью и образом праведника. Наконец, глава об огненосных камнях и позднейший лапидарий переводят книгу от живого мира к миру минералов. Огненосные камни дают повод для сурового аскетического наставления о воздержании, а адамант становится образом Христа, несокрушимого камня, которого не побеждают ни железо, ни огонь, ни иное творение. В лапидарии особенно ясно видно, как бестиарная логика может быть перенесена на всякую область природы: животное, дерево, камень — всё может стать знаком.
Главная сила этой книги для богословского читателя состоит в восстановлении целостного средневекового способа видеть. «Абердинский бестиарий» напоминает, что христианское богословие не всегда существовало в форме трактата, силлогизма или систематического учебника. Оно могло быть образом, миниатюрой, этимологией, моральной сентенцией, странной историей о звере и неожиданной связью между Плинием, Исидором, Псалтирью и Евангелием. Для пастырей эта книга полезна как школа образной проповеди, хотя пользоваться ею нужно с осторожностью и не переносить средневековые толкования в современную проповедь механически. Для студентов богословия она ценна как введение в аллегорическую экзегезу, латинскую дидактику и культуру auctoritas, где смысл рождается из согласования авторитетных текстов. Для историков Церкви и медиевистов труд важен как перевод и комментарий к одному из ключевых памятников английской рукописной культуры начала XIII века. Для мирян, ищущих интеллектуального и духовного чтения, книга может стать редкой возможностью войти в мир, где даже фантастическое существо рассматривается не как развлечение, а как повод к размышлению о грехе, покаянии, воскресении и промысле.
Сильнейшая сторона издания — его филологическая добросовестность. Кувшинская не романтизирует бестиарий как «милую средневековую сказку», но показывает его источники, рукописную историю, классификацию, связь с «Физиологом», Исидором, Амвросием, Григорием, Рабаном Мавром и Гуго из Фольето. Комментарии позволяют отличить античный природоведческий материал от христианского толкования, текст «Физиолога» от фрагментов «Этимологий», а позднейшие добавления от более раннего ядра. Вторая сильная сторона — внимание к визуальности: читатель постоянно видит, что бестиарий не был только текстом, но иллюминированной книгой, где миниатюра, рубрика, глосса и глава образуют единую педагогическую единицу. Третья сильная сторона — сам русский перевод, который сохраняет торжественный и несколько архаический ритм латинского наставления, но остается читаемым. Он не пытается искусственно модернизировать средневековую речь, и потому современный читатель ощущает дистанцию эпохи, не теряя понимания текста.
Тем не менее конструктивная критика необходима. Во-первых, богословская система бестиария не всегда одинаково убедительна. Ее сила — в символической насыщенности; ее слабость — в частой произвольности перехода от природного свойства к духовному смыслу. Там, где лев, пеликан, феникс, каладрий или адамант становятся христологическими образами, связь часто внутренне выразительна. Но в ряде мест аллегория держится почти исключительно на внешнем сходстве, случайной этимологии или унаследованной легенде. Современный богослов не может читать такие толкования как доказательства; он должен воспринимать их как историческую форму созерцательной педагогики. Во-вторых, книга местами сохраняет проблемные аскетические акценты средневековой традиции, особенно когда женское начало связывается с соблазном и опасностью, как в главе об огненосных камнях. Для историка это важный материал, но для современного церковного чтения он требует комментария, иначе может быть воспринят не как свидетельство эпохи, а как нормативная антропология. В-третьих, издание сознательно не включает перевод заключительной XI книги «Этимологий» о человеке и возрастах человеческой жизни, присутствующей в рукописи; это объяснено тем, что текст заслуживает отдельного комментированного издания, но для читателя, желающего увидеть всю композицию Абердинского кодекса, отсутствие этого финала все же оставляет ощущение неполноты.
И всё же эти ограничения не умаляют ценности труда. Напротив, они помогают точнее понять, что именно мы держим в руках. «Абердинский бестиарий» — не современная богословская монография, не научная зоология, не простой сборник легенд и не музейный альбом. Это книга о мире как иконе, о языке как следе творения, о природе как школе добродетели, о Христе как ключе к прочтению всех видимых вещей. Ее богословие может казаться непривычным, иногда рискованным, иногда наивным, но оно обладает редкой внутренней цельностью: всё существующее включено в драму творения, падения, искупления и воскресения. Именно поэтому русский перевод этого памятника является событием не только для медиевистики, но и для богословской культуры. Он возвращает читателю способность удивляться тварному миру не потребительски и не эстетически только, а духовно: видеть в льве царственную тайну Христа, в фениксе — надежду воскресения, в змее — необходимость совлечь ветхого человека, в морском еже — заботу промысла о малейшем создании, в адаманте — несокрушимость воплотившегося Слова. Для богословского клуба такая книга может стать предметом долгого и плодотворного чтения, потому что она не просто сообщает сведения о Средневековье, а заставляет заново поставить вопрос: умеем ли мы еще читать мир как творение Божие, или для нас он уже окончательно перестал быть книгой?
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!