Афанасьев - Ива Эдесский и его время

Протопресвитер Афанасьев Николай - Ива Эдесский и его время
Это обзор книги «Афанасьев - Ива Эдесский и его время» Перейти к книге

Книга протопресвитера Николая Афанасьева «Ива Эдесский и его время», впервые опубликованная в 2018 году Свято-Филаретовским православно-христианским институтом, на первый взгляд может показаться узким историко-богословским этюдом о второстепенной фигуре V века. Но именно эта кажущаяся «второстепенность» и составляет главный исследовательский нерв работы: Афанасьев выбирает не Кирилла Александрийского, не Нестория, не Феодорита Киррского и не Диоскора, а Иву Эдесского — человека, чья судьба проходит через узловые точки христологических споров, но обычно остается в тени более крупных имен. Уже в предисловии автор формулирует свою задачу предельно ясно: Ива «находился у самих истоков этих споров, и многое в них если не определяется, то во всяком случае им объясняется». Тем самым книга оказывается не просто биографией эдесского епископа, а исследованием того, как в переходную эпоху между III и IV Вселенскими соборами церковь мучительно искала язык для выражения тайны Боговоплощения, как богословские формулы становились предметом церковной политики, как пастырские, школьные, региональные и имперские интересы переплетались с подлинной борьбой за православие. Афанасьев пишет как историк, но историк богословски чуткий: его интересует не только последовательность событий, а смысловая динамика эпохи, в которой еще не установились те терминологические границы, которые для позднейшего церковного сознания кажутся очевидными.

Главная проблема книги состоит в том, чтобы понять, был ли Ива Эдесский православным представителем антиохийско-восточной традиции, неудачно и порой опасно выражавшим свою веру языком Феодора Мопсуестийского, или же он действительно принадлежал к кругу несторианского заблуждения. Афанасьев не решает этот вопрос простой апологией Ивы, но и не соглашается с легким обвинительным подходом. Его метод строится на тщательном сопоставлении источников: актов соборов, писем, свидетельств сторонников и противников, более поздних интерпретаций, сирийских и греко-латинских материалов. Особенно важно, что автор постоянно различает догматическое содержание, терминологическую форму и церковно-политическую ситуацию. Он показывает, что в V веке одна и та же формула могла звучать православно в одном контексте и подозрительно в другом; что обвинение в ереси часто возникало не только из содержания учения, но и из принадлежности к определенной школе или партии; что церковное сознание двигалось к Халкидонскому исповеданию не прямой линией, а через столкновения, компромиссы, неудачные формулировки и трагические личные судьбы.

В предисловии Афанасьев вводит Иву в контекст так называемых «трех глав», когда император Юстиниан и V Вселенский собор связали между собой Феодора Мопсуестийского, Феодорита Киррского и Иву Эдесского. Однако автор сразу показывает несоразмерность этих фигур: Феодор и Феодорит были крупными церковными писателями, тогда как Ива почти ничего не оставил, кроме знаменитого письма к Маре Персу. Но именно потому Ива важен как представитель «среднего богословского мнения» Востока. Он не гений школы, а ее обычный голос; не творец богословской системы, а переводчик, проводник, популяризатор. В этом качестве он оказывается даже более показательным, чем выдающиеся мыслители: по нему видно, как идеи Феодора Мопсуестийского воспринимались не в высшей богословской рефлексии, а в школьной, церковной и полемической среде. Афанасьев тем самым задает важную историческую оптику: чтобы понять догматическую борьбу, недостаточно читать только великих авторов; нужно видеть, как их формулы жили в руках менее оригинальных, но более массово влиятельных церковных деятелей.

Первая глава посвящена ранней жизни Ивы и духовной среде Эдессы. Автор начинает с осторожной реконструкции: Ива появляется в источниках уже пресвитером Эдесской церкви и преподавателем персидской школы при епископе Раввуле. О его юности известно мало, но Афанасьев считает вероятным, что он получил образование именно в Эдессе, в среде, где сирийская христианская культура, память о преподобном Ефреме Сирине, библейская экзегеза и антиохийское богословие постепенно соединялись в особый интеллектуальный тип. Особенно ценна здесь характеристика персидской школы. Афанасьев настаивает, что «антиохийская школа» не была школой в институциональном смысле, а скорее направлением богословской мысли, тогда как персидская школа в Эдессе была настоящим учебным заведением со своей программой, преподавателями, учениками, перепиской рукописей и дисциплиной. Эта мысль принципиальна: Ива формировался не просто под влиянием отдельных книг, а внутри устойчивой образовательной традиции, где Священное Писание занимало центральное место, а историко-грамматический подход к тексту естественно располагал к вниманию к человеческой стороне домостроительства спасения.

В этой же главе Афанасьев показывает, что эдесская среда была не только ученой, но и чрезвычайно сложной в церковном отношении. Здесь раннее христианство соседствовало с гностическими, бардесанитскими, марcionитскими и другими влияниями; здесь память о Ефреме соединялась с переводом и усвоением Феодора Мопсуестийского; здесь действовал епископ Раввула, один из самых ярких и противоречивых персонажей книги. Раввула предстает как подвижник, аскет, реформатор церковной жизни, благотворитель и одновременно властный церковный правитель, склонный к насильственным мерам против еретиков. Афанасьев не отрицает его заслуг, но показывает, что его аскетически-монашеский тип благочестия создавал почву для подозрительности к полноте человеческой природы Христа. Так постепенно обозначились два течения: персидская школа, связанная с Феодором и диофизитской традицией, и раввулианская церковно-аскетическая среда, восприимчивая к тому, что позднее станет монофизитским направлением. В начале они еще мирно сосуществовали, и сам Раввула чтил Феодора, но после Эфеса это равновесие будет разрушено.

Вторая глава является богословским центром книги. Афанасьев переносит читателя в Константинополь 428 года, где Несторий, став архиепископом, начинает борьбу с ересями и произносит знаменитые слова императору: «Дай мне, император, землю, освобожденную от еретиков, а я тебе взамен дам небо: помоги мне победить еретиков, я помогу тебе победить персов». Для Афанасьева эта фраза важна не только как характеристика Нестория, но и как символ эпохи, в которой церковное единство все теснее связывается с имперской политикой. Несторий, по мысли автора, не был простым ересиархом-карикатурой. Он действительно боролся с аполлинаризмом, и опасность аполлинаристских настроений была реальна. Но он был нетактичен, самоуверен, груб, богословски неосторожен и не понял, что его борьба против злоупотребления термином «Богородица» воспринимается церковным сознанием как удар по самому исповеданию воплощенного Бога Слова.

Афанасьев с большой тонкостью описывает треугольник Несторий — Кирилл — Восток. Кирилл Александрийский выступает против Нестория из подлинной заботы о православии, но его язык, особенно в двенадцати анафематизмах, вызывает у восточных епископов страх перед аполлинаризмом. Автор не скрывает, что Кирилл пользовался формулами и цитатами, которые позднее оказались связанными с аполлинаристской традицией, хотя сам Кирилл, конечно, не был аполлинаристом в собственном смысле. Восток же, защищая Нестория, защищал, по Афанасьеву, не будущую ересь, а правильность догматического языка, прежде всего различение природ. Но и Восток не был безупречен: он не всегда видел, что антиохийская терминология сама может быть истолкована в сторону разделения субъекта во Христе. В этом смысле Афанасьев разрушает простые схемы. Ни одна сторона не выступает у него как абсолютная партия истины без примеси страстей, недоразумений и политических расчетов.

Особое место во второй главе занимает Эфесский собор 431 года. Афанасьев подчеркивает поспешность Кирилла, открывшего собор до прибытия Иоанна Антиохийского, и показывает, как эта процедурная травма стала источником дальнейших расколов. Ива, сопровождавший Раввулу, прибыл в Эфес уже после осуждения Нестория и увидел не торжество мира, а церковную катастрофу. Его собственная характеристика состояния Востока звучит у Афанасьева как голос эпохи: «Епископы были во вражде с епископами и народы с народами; и исполнилось на деле написанное, что будут врагами домашние его». Эти слова важны не только эмоционально; они показывают, что догматический спор уже перестал быть спором школ и стал кризисом церковного общения.

После Эфеса Раввула резко переходит на сторону Кирилла и начинает борьбу против Феодора Мопсуестийского, анафематствуя его и требуя сожжения его сочинений. Для Ивы это было неприемлемо. Здесь начинается его открытая борьба со своим епископом и одновременно его историческая роль как защитника Феодора. Афанасьев, однако, не сводит конфликт к личной вражде, хотя и приводит предание о личной обиде Раввулы на Феодора. Глубинный вопрос был догматическим: можно ли, осуждая Нестория, одновременно сохранить авторитет Феодора как великого толкователя и богослова Востока? Для сторонников Кирилла ответ все чаще становился отрицательным; для Востока осуждение Феодора означало фактическое осуждение всей антиохийской христологии.

Важнейшим документом становится письмо Ивы к Маре Персу, написанное после унии 433 года между Кириллом и Иоанном Антиохийским. Афанасьев подробно защищает его подлинность и показывает, что сомнения в авторстве возникали главным образом из поздней церковно-политической необходимости спасти авторитет Халкидонского собора при осуждении «трех глав». В письме Ива сообщает о споре Нестория и Кирилла, порицает Нестория за отказ от имени Богородицы, но гораздо строже оценивает Кирилла за двенадцать глав, усматривая в них аполлинаризм. Положительное исповедание Ивы выражено формулой: «два естества, одна сила, одно лицо, которое есть один Сын, Господь наш Иисус Христос». Афанасьев показывает, что эта формула идет от Феодора Мопсуестийского и не должна автоматически читаться как несторианская. Даже образ «храма» и «обитающего» был в то время распространенной восточной формулой и не казался еще тем, чем покажется после позднейших споров.

Тонкий вывод Афанасьева состоит в том, что письмо Ивы не является оригинальным богословским трактатом. Оно скорее резюмирует позицию Востока после унии. Ива верит, что Кирилл фактически принял восточную веру, отказался от опасных формул и тем самым восстановил мир. Но здесь автор видит слабость Ивы: он не уловил нового шага, сделанного антиохийским символом и самой унией. Для Ивы соглашение было возвращением к Феодору, тогда как исторически оно было движением к Халкидону. Поэтому радость Ивы была преждевременной. Афанасьев формулирует это с замечательной точностью: «Догматическое единство было как бы точкой пересечения двух линий, расходящихся снова в разные стороны». В этой фразе — ключ ко всей книге: церковь могла на мгновение найти общую формулу, но разные богословские интуиции продолжали тянуть ее в противоположные стороны.

Третья глава описывает епископство Ивы после смерти Раввулы в 436 году. Его избрание показывает победу партии персидской школы и поддержку Антиохии, но не означает прекращения внутреннего конфликта. Противники Раввулы уходят в оппозицию, а Ива оказывается подозрительным для всех, кто видел в Феодоре источник несторианства. Центральный сюжет этой главы — борьба вокруг Феодора Мопсуестийского. Армянская церковь обращается к Проклу Константинопольскому; Прокл составляет томос, осторожно осуждающий некоторые идеи без прямого называния Феодора; монахи и монофизитствующие круги требуют более решительных мер; Кирилл то поддерживает давление, то отступает ради церковной экономии. В этом контексте Ива обвиняется в переводе и распространении тех мест из Феодора, которые считались нечестивыми. Но поскольку вопрос о Феодоре быстро становится вопросом обо всем Востоке, частное дело Ивы временно отпадает. Императорский указ запрещает выступать против умершего в мире с церковью, и Антиохия одерживает победу. Афанасьев показывает, что это была не столько личная реабилитация Ивы, сколько временная победа восточного сопротивления монофизитскому давлению.

Четвертая глава переносит повествование в десятилетие между 438 и 449 годами, когда внешний мир оказывается крайне непрочным. После смерти Кирилла Александрийского и Иоанна Антиохийского на первый план выходят Диоскор, Домн, Феодорит, Флавиан, Евтихий, Хрисафий. Афанасьев показывает, как монофизитство из расплывчатого антинесторианского настроения превращается в организованную силу. Особенно важен его анализ Диоскора: он не просто продолжатель Кирилла, а представитель партии, недовольной кирилловскими уступками Востоку. В Константинополе влияние Евтихия усиливается через Хрисафия, а Восток, напротив, под руководством Феодорита начинает более ясно выступать против монофизитства. На этом фоне дело Ивы вновь оживает.

Обвинение против Ивы сначала формируется как сочетание догматических, дисциплинарных и нравственных претензий. Его обвиняют в несторианстве, в оскорблении Кирилла, в злоупотреблении церковным имуществом, в покровительстве родственникам, даже в симонии. Афанасьев не отбрасывает все нравственные обвинения как чистую клевету; напротив, он осторожно признает, что личная администрация Ивы могла быть слабым местом, особенно в отношении родственников. Но он также показывает, что догматическое обвинение было движущей силой процесса, а прочие претензии усиливали его публичную убедительность. Особенно выразителен эпизод с пресвитерами и клириками, отправившимися к Домну, затем в Константинополь. Их действия все более втягиваются в большую церковную борьбу, где Ива становится удобным символом антиохийского «несторианства».

Берито-тирская комиссия 449 года должна была расследовать дело, но вместо ясного судебного решения пришла к компромиссу. Ива отвергает наиболее тяжелые обвинения, особенно приписанную ему фразу: «Не завидую Христу, сделавшемуся Богом, ибо насколько Он сделался, сделался и я». Афанасьев справедливо замечает, что если бы Ива действительно сказал это в том смысле, который вкладывали обвинители, это было бы не просто несторианство, а почти отрицание божества Христа. Но свидетельства ненадежны, а значительная часть эдесского клира заявляет, что никогда не слышала ничего подобного. Комиссия требует от Ивы исповедания веры, признания Эфесского собора, анафемы Несторию и практических уступок в управлении церковным имуществом. Формально дело заканчивается примирением, но Афанасьев считает это решение слабым: вопрос веры нельзя было решать посредничеством, потому что либо Ива был еретиком, либо его обвинители клеветали. Компромисс не исцелил рану, а сделал ее глубже.

Пятая глава показывает, как это неясное решение приводит к катастрофе. В Эдессе вспыхивают беспорядки, Ива вынужден искать защиты у военной власти, а в Константинополе его противники получают возможность представить дело как доказательство возрождения несторианства. Назначение Второго Эфесского собора 449 года, позднее получившего имя «разбойничьего», становится торжеством монофизитской партии. Афанасьев последовательно показывает, что дело Ивы было заранее предрешено. Гражданский чиновник Херей проводит расследование в Эдессе в отсутствие Ивы, собирает враждебные показания, создает впечатление, будто весь город требует низложения епископа, хотя реально активная оппозиция была значительно уже. Императорский указ фактически требует от собора освободить Эдессу от Ивы. Здесь особенно важна политико-экклезиологическая тема книги: соборное решение оказывается не свободным церковным судом, а оформлением заранее заданной императорской и партийной воли.

На «разбойничьем» соборе Иву не выслушивают, не вызывают, не дают возможности защищаться. После чтения актов Херея раздаются яростные возгласы: «В огонь Иву и всех тех, кто думает, как он». Диоскор формулирует приговор, а собор фактически подтверждает уже совершенное низложение. Афанасьев трезво анализирует этот процесс и показывает, что для Диоскора Ива уже был наказан «свыше», то есть императорской властью, а церковь лишь присоединялась к этому наказанию. В результате Ива оказывается после Флавиана одной из главных жертв монофизитской победы. Его дело перестает быть частным спором эдесских клириков с епископом и становится частью разгрома Востока.

Шестая глава посвящена Халкидону. После смерти Феодосия и воцарения Маркиана, при решающем влиянии Пульхерии, церковная политика меняется. Осужденные возвращаются, томос Льва получает признание, а Халкидонский собор должен пересмотреть наследие 449 года. Ива приходит на собор не как торжествующий победитель, а как сломленный человек, «искать сострадания». Его положение, по Афанасьеву, более неопределенно, чем положение Феодорита. Он просит не столько богословской дискуссии, сколько восстановления справедливости: он был осужден в отсутствие, без защиты, без суда. Халкидон действительно восстанавливает Иву, но мотивы этого восстановления различаются. Римские легаты и новый антиохийский епископ Максим считают его невиновным и православным; Ювеналий Иерусалимский и другие склонны видеть в нем обращающегося грешника, которому можно оказать милость; многие готовы принять его потому, что он подписывает Халкидонское вероопределение и анафематствует Нестория. Сам Ива произносит анафему Несторию и Евтихию, но Афанасьев замечает, что Халкидон не дал окончательного ответа на вопрос о прошлом Ивы. Собор восстановил его, но не разобрал подробно его письмо к Маре и не определил, было ли оно православным. Тем самым уже внутри Халкидона была заложена будущая проблема «трех глав».

Заключение книги — одна из самых богословски зрелых частей труда. Афанасьев не стремится сделать Иву безупречным. Напротив, он прямо говорит, что Иве можно поставить в упрек неполную ясность догматического мышления, неточность формулировок, близость к несторианским взглядам, чрезмерное упорство в защите всех формул Феодора. Но при этом автор задает более глубокий вопрос: можно ли судить человека переходной эпохи мерой позднейшей терминологической точности? Его знаменитые слова звучат как итог всей книги: «Чистота догматических формул дается не сразу и нелегко. Очень часто за словесно правильной формулой скрывается неправильное учение и наоборот, вполне правильное учение облекается в неправильную формулу». Для Афанасьева ересь определяется не просто наличием ошибок, а упорством в ошибке. Ива принимал унию 433 года, томос Льва, Халкидонское вероопределение; он не стоял вне церковного исповедания, хотя его язык был опасно привязан к Феодору. Поэтому окончательный образ Ивы у Афанасьева трагичен: это не святой богослов и не сознательный ересиарх, а человек школы, человек партии, человек Востока, который несет на себе вину и достоинство целой традиции.

Наибольшую пользу эта книга принесет тем, кто уже имеет хотя бы начальное представление о христологических спорах V века и хочет выйти за пределы упрощенной схемы «Кирилл против Нестория». Для студентов богословия она ценна как образец историко-догматического анализа, где формула рассматривается не изолированно, а внутри церковного, языкового и политического контекста. Для пастырей книга полезна тем, что показывает опасность превращения борьбы за истину в борьбу партий, где личные обиды, административные интересы и искреннее богословское беспокойство становятся почти неразличимыми. Для мирян, ищущих интеллектуального понимания церковной истории, труд Афанасьева может стать лекарством от наивного взгляда на соборы как на механически безошибочные процедуры: истина в церкви торжествует, но исторический путь к ее исповеданию бывает мучительным, конфликтным и человечески трагическим. Для специалистов по истории церкви эта работа интересна не только материалом об Иве, но и ранним проявлением афанасьевского мышления, в котором уже виден будущий экклезиолог: его волнует не только догматическая формула, но и вопрос о том, как церковь принимает, распознает и утверждает истину.

Сильнейшая сторона книги — ее историческая честность. Афанасьев не пишет конфессиональную апологию в плохом смысле слова. Он может критиковать Кирилла, не умаляя его святости и значения; может защищать Иву, не превращая его в безупречного исповедника; может признавать правоту опасений Востока перед монофизитством, не закрывая глаза на слабости антиохийского языка. Другая сильная сторона — внимание к «среднему» уровню богословской традиции. История догмата часто пишется как история великих формул и великих имен, но Афанасьев показывает, что судьбу церкви определяют также школы, переводчики, епископы второго ряда, локальные конфликты, письма, административные решения. Наконец, книга ценна своим отказом от анахронизма. Автор не требует от Ивы языка Халкидона до Халкидона и не забывает, что в момент спора границы православной формулы еще только вырабатывались.

Но у книги есть и слабые стороны, которые следует учитывать читателю. Афанасьев местами настолько сосредоточен на защите исторической понятности позиции Ивы и Востока, что может показаться более снисходительным к антиохийской традиции, чем к александрийской. Он хорошо показывает опасность монофизитского прочтения Кирилла, но меньше раскрывает внутреннюю сотериологическую силу кирилловской христологии, ее заботу о реальном единстве субъекта воплощения и о том, что спасает нас не союз Бога с человеком, а сам Бог Слово, ставший человеком. Кроме того, реконструкция мотивов некоторых лиц иногда неизбежно остается вероятностной: Афанасьев честно оговаривает нехватку данных, но читатель должен помнить, что в книге немало выводов строится на сопоставлении фрагментарных источников. Наконец, труд почти не разворачивает рецепцию Халкидона в более широкой литургической и духовной перспективе; его интерес преимущественно историко-полемический и источниковедческий. Это не недостаток замысла, но ограничение, из-за которого читателю, ищущему полноценного догматического синтеза христологии, придется дополнять книгу другими трудами.

И все же итоговая ценность работы очень велика. Афанасьев написал не просто исследование об Иве Эдесском, а богословскую драму о том, как церковь проходит через историческую неясность к догматической ясности. Его Ива — фигура неудобная, потому что не укладывается в простую категорию ни исповедника, ни еретика. Но именно поэтому он нужен церковной памяти. Через него видно, что православие не сводится к мгновенному обладанию идеальной терминологией; оно предполагает верность церковной полноте, готовность исправлять язык, отказ от упорства в частной школьной формуле и способность различать между ошибкой, недоразумением и ересью. Для богословского клуба эта книга особенно плодотворна потому, что заставляет обсуждать не только прошлое, но и сам способ церковного мышления: как хранить истину без партийной слепоты, как ценить традицию без идолопоклонства перед ее формулами, как судить историю без самодовольства позднейших победителей и как помнить, что за каждым догматическим спором стоят живые люди, чьи слабости и страдания становятся частью пути церкви к исповеданию Христа, совершенного Бога и совершенного человека.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!