Агеев - Инок Парфений - Автобиография

Агеев - Инок Парфений -  Автобиография
Это обзор книги «Агеев - Инок Парфений - Автобиография» Перейти к книге

«Автобиография» схиигумена Парфения (Агеева) принадлежит к тому редкому типу духовной письменности, который невозможно без остатка отнести ни к мемуарам, ни к паломнической прозе, ни к житийному повествованию, ни к противораскольническому трактату. Перед читателем не столько ретроспективная хроника частной жизни, сколько исповедальное истолкование собственной судьбы как пространства действия Божественного Промысла. Полная публикация текста, осуществленная в 2009 году по рукописи из архива Свято-Троицкой Сергиевой лавры, существенно дополнила известное прежде «Сказание о странствии и путешествии по России, Молдавии, Турции и Святой Земле». Если «Сказание» закрепило за Парфением репутацию выдающегося паломника и самобытного русского писателя, то «Автобиография» открывает внутреннюю генеалогию его пути: старообрядческое воспитание, раннюю страсть к чтению, мучительный поиск истинной Церкви, многолетние странствия, афонскую школу послушания, тюремные испытания и семилетний томский период, в течение которого родился его главный литературный труд. Исторический фон книги образуют последствия церковного раскола XVII века, раздробленность старообрядческой среды на многочисленные согласия, трудное положение беглопоповских общин, развитие единоверия, возрождение русского монашества под воздействием наследия преподобного Паисия Величковского и новый интерес к Афону и Святой Земле. Главный богословский вызов, на который отвечает Парфений, состоит в вопросе о том, может ли религиозная строгость, сохранение древнего обряда и искренняя аскетическая ревность заменить принадлежность к полноте Христовой Церкви, ее епископату и таинствам. Ответ автора однозначен: благочестие, лишенное церковной целостности, способно воспитать жажду Бога, но не может само стать источником благодати.

Форма книги непосредственно связана с ее богословием. Текст обращен к двум духовным чадам по имени Григорий и первоначально представляет собой большое доверительное письмо, которое автор просит не разглашать до его смерти. Отсюда его особая интонация: Парфений не выступает беспристрастным историком, не выстраивает академической системы и не стремится к психологической саморепрезентации в современном смысле. Он свидетельствует перед близкими людьми, желая не столько сообщить факты, сколько показать их духовный смысл. Его основным методом становится соединение библейского слова, святоотеческого авторитета, личного опыта, церковного предания и провиденциального чтения событий. Жизнь для него есть текст, написанный Богом, а задача автобиографа заключается в том, чтобы распознать в чередовании высот и унижений педагогическую волю Творца. Это выражено в одной из программных фраз книги: «Посмотрите на мою жизнь: это самая истинная картина, в которой весь указан промысл Божий». Вследствие такой установки фабула постоянно переходит в толкование, воспоминание — в молитву, дорожный эпизод — в экклезиологический аргумент, а личная скорбь — в доказательство спасительности послушания. Парфений пишет не историю становления автономной личности, а историю разрушения автономии, историю того, как собственная воля постепенно уступает место воле Божией.

Начальные фрагменты посвящены семье и детству, и именно здесь закладывается парадокс всей дальнейшей судьбы автора. Его приемные родители принадлежали к старообрядчеству, однако воспитывали ребенка в суровой богобоязненности, страннолюбии, трезвении и любви к монашеству. Дом изображен как малая религиозная школа: «семейство наше было как Духовная академия и училище благочестия», где читали книги, рассказывали душеполезные повести и пели духовные песнопения. Такая среда формирует в Петре Агееве не только нравственную дисциплину, но и редкую восприимчивость к сакральному слову. Он не участвует в детских играх, копает пещеры, строит подобия церквей, слушает рассказы стариков, а затем сам становится маленьким проповедником, пересказывающим жития и чудеса родственникам и знакомым. В литературном отношении эти страницы важны тем, что показывают истоки его позднейшего дара: он еще в детстве усваивает устную, соборную природу повествования, где рассказ не развлекает, а назидает, создает общину слушателей и превращает память в служение. Одновременно автор не обесценивает все свое старообрядческое прошлое. Он отвергает раскол как экклезиологическую ошибку, но сохраняет благодарность к той нравственной серьезности, которая научила его страху Божию, посту, милостыне и почитанию монашества. Благодаря этому обращение Парфения предстает не простым переходом от неверия к вере, а очищением уже существующей религиозной ревности от конфессиональной замкнутости.

Следующий смысловой узел связан с грамотностью и открытием Священного Писания. Раннее чтение Четьих Миней, Пролога, Ефрема Сирина, аввы Дорофея, Иоанна Златоуста и других отцов создало у мальчика огромный запас церковных образов, однако решающим стало знакомство с Библией и Евангелием, которых в его среде опасались как книг нового, «великороссийского» издания. Парфений описывает чтение не как накопление сведений, а как духовное различение: он учится отличать повествовательное, нравственное, законодательное и пророческое измерения текста, видит единство домостроительства Божия и постепенно проверяет верования своей общины евангельским словом. Отсюда возникает центральная экклезиологическая интуиция книги: Христос не мог основать Церковь, которая исчезла бы из истории; Его обещание о неодолимости Церкви и пребывании Духа Святого до скончания века требует непрерывности апостольского служения, епископата и Евхаристии. Автор формулирует это предельно резко: «кроме Христовой Святой Соборной Церкви и ее таинств, спастися невозможно». Для него Церковь не сводится к стенам, обрядам или нравственной чистоте отдельных людей; она есть видимое и благодатное тело, в котором действует Христос через преемство рукоположения и семь таинств. Именно поэтому беглопоповство кажется ему внутренне противоречивым: оно признает необходимость священства, но существует без собственного епископата, то есть без полноты источника, из которого священство получает каноническую и сакраментальную жизнь.

Однако автор не достигает этого вывода мгновенно. Его юность проходит в напряжении между монашеским призванием и семейным долгом. Он пытается бежать в монастырь, затем в пустыню, возвращается по послушанию отцу, занимается торговлей, переживает соблазны городской жизни, эпидемию и смерть окружающих, вновь дает обет оставить мир. Особую художественную силу имеют сцены прощания с родителями и окончательного ухода. Парфений не романтизирует разрыв: он признается, что спустя десятилетия не может вспоминать эти минуты без слез. Тем самым аскетический выбор показан не как бесчувственное отрицание естественной любви, а как ее трагическое перенаправление. Родительская привязанность не объявляется злом; напротив, она настолько велика, что ее преодоление становится крестом. Здесь раскрывается духовная антропология автора: спасение не достигается одним сильным решением, поскольку человеческая воля раздвоена и подвержена переменам. Ее необходимо провести через послушание, лишения и повторяющиеся испытания, чтобы первоначальный религиозный порыв перестал быть формой юношеской самонадеянности и стал устойчивым служением.

Странствия по старообрядческим монастырям России, Украины, Бессарабии и Молдавии образуют наиболее полемическую часть повествования. Парфений посещает Стародубье, Керженские скиты, Иргизские монастыри, Чернобыльскую обитель, Рогожское кладбище, молдавские скиты и множество малых общин. Его поиск имеет почти экспериментальный характер: он хочет увидеть, существует ли где-либо старообрядческая церковность, соответствующая его библейскому пониманию. Результат оказывается отрицательным. Вместо единства он обнаруживает дробление на толки, взаимное непричащение, борьбу из-за обряда, торговлю беглыми священниками, недостаток канонической дисциплины и подмену духовной жизни нескончаемыми спорами. Особенно выразительны диалоги с беспоповцами, где обе стороны последовательно доводят свои позиции до логического предела. Парфений доказывает невозможность спасения без Церкви, священства и Евхаристии; его оппонент отвечает, что и беглопоповская община не обладает епископом, следовательно, также лишена полноты. Эта реплика становится для автора «оружием обоюдоострым»: он вынужден признать, что защищает церковный принцип, которому его собственное сообщество не соответствует. Сильнейшая сторона этих эпизодов заключается в интеллектуальной честности. Парфений не приписывает себе легкой победы, а показывает, как противник обнаруживает слабое место его позиции и тем самым подталкивает к дальнейшему поиску.

Перелом наступает в Молдавии, где внешняя полемика постепенно уступает место знакомству с внутренней аскетической традицией Православной Церкви. Чтение «Бесед» преподобного Макария Египетского и «Добротолюбия» открывает Парфению иной масштаб христианской жизни. Он вдруг видит, что бесконечные споры о перстосложении, поклонах, одежде и произношении заслонили учение об очищении сердца, любви к Богу и ближнему, благодатном преображении человека. Его восклицание «Теперь-то я узнал, для чего я оставил мир и родителей» отмечает не только личное открытие монашеской цели, но и богословское преодоление обрядоверия. Обряд не отвергается и не объявляется безразличным; он возвращается на свое место как выражение церковной жизни, а не ее самодостаточная сущность. Существенно и то, что желанные книги оказываются изданиями Греко-Российской Церкви, которые старообрядцы тайно читают, одновременно публично осуждая их источник. Для автора это становится духовным и логическим свидетельством: община питается плодами той Церкви, благодатность которой отрицает. Присоединение к Православию в 1839 году потому изображено не как административный акт, а как итог долгого созревания, поста, оглашения, отречения от раскола, миропомазания и евхаристического вхождения в соборное тело.

Афонский период завершает формирование Парфения как монаха. На Святой Горе он получает имя Парфений, принимает мантию и схиму, входит в круг опытных духовников и впервые узнает послушание не как внешнюю дисциплину, а как способ отречения от самовольного духовного проекта. Важнейшая для книги коллизия состоит в том, что автор постоянно желает безмолвия, пустыни и неподвижного пребывания на Афоне, тогда как духовные наставники посылают его странствовать, собирать средства, обращать родственников и в конечном счете идти в далекую Сибирь. Монашеская зрелость проверяется здесь способностью отказаться даже от благочестивого желания, если оно противоречит благословению. Изречение митрополита Мелетия о том, что без Бога можно погибнуть и на Афоне, а с Богом спастись и в Москве, задает всему повествованию антиутопический смысл: святое место не действует магически и не освобождает от свободы, борьбы и послушания. Парфений учится искать не идеальную географию спасения, а присутствие Бога в назначенном ему пути.

Посланный из Афона в Россию, он переживает череду событий, которые придают книге почти приключенческую напряженность. Он посещает монастыри и столицы, общается с подвижниками и сановниками, пытается получить разрешение на сбор, обращает родителей в Православие, терпит крушения надежд и утрату документов. На пути в Сибирь его арестовывают, принимают за подозрительного странника, почти год держат в остроге, а затем отправляют этапом в Казань вместе с уголовными заключенными. Тюремный опыт описан как духовная академия, где автор не только страдает, но и служит другим, молится, принимает милостыню для товарищей и учится благословлять обидчиков. Во время тяжелой болезни он переживает видение вышнего Иерусалима, которое укрепляет его надежду на вечную жизнь, но одновременно выражает жесткую конфессиональную картину спасения. Здесь особенно ясно проявляется двойственная природа текста: для самого Парфения видение есть непосредственное подтверждение церковной истины, тогда как для критического читателя оно остается личным религиозным опытом, требующим рассуждения и не способным самостоятельно выполнять функцию догматического доказательства.

После освобождения Парфений оказывается в Петербурге и Москве, где контраст между недавним заключением и общением с князьями воспринимает как наглядную икону Промысла. Затем следует возвращение на Афон, новое послушание старцу Арсению и решительное отправление в Томск через Святую Землю. Описание морских бурь, островов, Кипра, Яффы, Иерусалима и Вифлеема продолжает традицию паломнической литературы, однако в «Автобиографии» география подчинена внутренней драме. Парфений не хочет покидать Иерусалим и Афон, но всякий раз получает напоминание, что спасительность пути определяется не субъективной сладостью святыни, а верностью поручению. Он видит сны, переживает опасности на море, встречает прежних единоверцев и вступает с ними в разговоры, однако окончательный смысл этих эпизодов раскрывается только в прибытии в Сибирь. Двенадцать тысяч верст, пройденные с двенадцатью рублями, становятся для него исполнением пророческого слова старца и доказательством того, что немощь человеческая не препятствует действию благодати, если человек не отказывается от послушания.

Томский цикл, занимающий заключительную и наиболее оригинальную часть книги, построен вокруг парадокса оставленности и избрания. В 1847 году Парфений прибывает в город без денег, связей и ясного канонического положения. Местное духовенство относится к афонскому страннику с подозрением, власти проверяют его бумаги, а попытка закрепить монашеский статус на годы погружается в синодальную переписку. Он ночует в лавке, живет милостью благочестивых мирян Федора и Анастасии Головковых, терпит клевету и угрозу ссылки. Но именно здесь встречает епископа Томского Афанасия (Соколова), который постепенно становится его духовным отцом, собеседником и покровителем. Их отношения показаны без лакировки: первоначально владыка проявляет осторожность и даже суровость, позднее раскаивается в поспешных подозрениях и окружает Парфения редкой заботой. Такая динамика придает портрету епископа достоверность: святость проявляется не в безошибочности, а в способности исправить ошибку любовью и делом.

По настоянию Афанасия Парфений начинает записывать странствия. Сцена рождения текста имеет почти литургический характер: автор долго не может написать ни строки, плачет над бумагой, пока архипастырь не благословляет его словами «Иди, пиши, Бог тебе откроет, что писать». После этого память раскрывается как дар, события и речи будто вновь становятся видимыми и слышимыми, а письмо превращается в послушание. Этот эпизод объясняет и художественную манеру книги. Парфений не конструирует изящную композицию, а доверяется потоку воспоминания, воспринимая его как восстановленную благодатью целостность. Отсюда повторения, внезапные отступления, длинные диалоги, перечни городов и монастырей, вставные рассказы, письма и молитвенные возгласы. То, что современный редактор мог бы счесть композиционной рыхлостью, для автора является знаком верности пережитому: он пишет «как бы с готовой книги», не отделяя факт от духовного впечатления, которое факт оставил в душе.

Томск становится также местом телесного и духовного исцеления. Более десяти лет Парфений страдал глухотой, но в день своего рождения, во время работы над рукописью перед Иверской иконой Божией Матери, внезапно начинает слышать скрип пера, шаги и колокольный звон. В собственном толковании это не частное чудо, а удостоверение того, что литературный труд угоден Богу. Не менее выразительно обобщение томского опыта: «это был для меня котел, в котором семь лет Господь меня вываривал». Метафора соединяет суд, очищение и утешение: с одной стороны — клевета, неопределенность, тесная келья, унижения и бюрократическая безысходность; с другой — дружба с владыкой, любовь народа, возможность читать, писать и духовно наставлять. Парфений создает восемнадцать томов рукописей, ведет обширную переписку, принимает посетителей, собирает жития сибирских подвижников и становится неформальным духовным центром. Важно, что его служение возникает не после разрешения всех внешних проблем, а внутри них. Каноническая неопределенность не превращает его в бунтаря против церковной власти; напротив, он настойчиво подает прошения, но продолжает терпеть и работать, не присваивая себе права самостоятельно решить собственную судьбу.

Последние фрагменты посвящены затянувшемуся делу Парфения, письмам митрополиту Филарету, архиепископу Нилу и обер-прокурору Протасову, новым обвинениям, чудесным утешениям и особенно разлуке с епископом Афанасием, переведенным в Иркутск. Сцены прощания — одни из самых сильных во всей книге: архипастырь и монах плачут за трапезой, город провожает владыку крестным ходом, колокольный звон становится звуковым образом разрыва духовного родства. Здесь Парфений окончательно раскрывается не только как полемист и аскет, но и как писатель любви. Его церковность не исчерпывается доктриной о преемстве; она переживается как конкретная связь отца и чада, пастыря и паствы, собеседников, вместе читающих Писание и отцов. Текст завершается 26 июня 1854 года, накануне новой главы жизни, встречей с епископом Парфением. Автор подводит итог словами псалма о прохождении «сквозе огнь и воду» и выходе в покой, однако этот покой остается открытым будущему служению.

Два приложения расширяют временные рамки автобиографии. Очерк игумена Евмения посвящен истории Николо-Берлюковской пустыни и пещерного скита, возобновлению которого Парфений содействовал как настоятель. Он стремится показать преемство местной монашеской традиции от древних пещерных подвижников до современного восстановления обители и тем самым вписывает деятельность Парфения в сакральную географию Подмосковья. Значительно более важен для понимания автора труд Александра Панина, прослеживающий его жизнь после Томска: служение в Берлюковской пустыни, создание и устройство Спасо-Преображенского Гуслицкого монастыря для миссии среди старообрядцев, отношения с митрополитом Филаретом, второе паломничество на Афон и Святую Землю, уход на покой в Гефсиманский скит и кончину в Троице-Сергиевой лавре в 1878 году. Благодаря этому приложению незавершенность основного текста перестает быть биографическим обрывом: становится видно, что томские скорби действительно подготовили Парфения к масштабному церковному строительству, литературной работе и врачеванию раскола.

Особого внимания заслуживает богословие Промысла, которое связывает все части повествования. Парфений не понимает Промысл как обещание внешнего успеха или защиту от страдания. Напротив, Божие руководство распознается именно в чередовании утешения и оставленности, когда одно и то же событие может одновременно унижать человека и освобождать его от самонадеянности. Тюрьма разрушает его общественное положение, но делает ближе к тем, кого мир считает погибшими; глухота лишает привычного общения, но углубляет внутреннее слушание; бюрократическая неопределенность препятствует монастырской устойчивости, но создает время для письма; перевод любимого архипастыря причиняет скорбь, но заставляет окончательно опереться не на человеческое покровительство, а на Бога. При этом автор не проповедует пассивность. Он пишет прошения, ищет справедливости, обращается к иерархам и государственным лицам, принимает практические решения, однако отказывается превращать законную борьбу за свое дело в самооправдание или церковный мятеж. Такое соединение деятельной настойчивости и внутреннего предания себя Богу составляет одну из наиболее зрелых сторон его духовного опыта. Скорбь у Парфения не имеет ценности сама по себе и не романтизируется как особая привилегия избранного; она становится спасительной лишь тогда, когда производит терпение, благодарение, сострадание и способность служить другим.

Не менее существенно, что церковность в книге раскрывается на трех взаимосвязанных уровнях. Догматически она означает непрерывность основанного Христом тела, сохраняющего апостольскую веру, иерархию и таинства. Литургически она сосредоточена в Евхаристии, к которой Парфений стремится в болезни, перед дорогой, в посте и перед возможной смертью; причащение для него не благочестивое дополнение к индивидуальной вере, а реальное участие в жизни Христа. Наконец, лично-аскетически Церковь воплощается в отношениях послушания и духовного отцовства. Старец Арсений, епископ Афанасий, благочестивые миряне, монахи-попутчики и даже полемические противники становятся орудиями, через которые автор получает вразумление. Поэтому его экклезиология при всей суровости не является чисто институциональной. Иерархия оправдана не властью как таковой, а служением благодати, учительства и отеческой любви; послушание не отменяет совести, а освобождает ее от самозамкнутости; таинство не действует как магический обряд вне веры и покаяния, но именно через него личная вера вводится в соборную жизнь. В этом отношении книга способна корректировать две противоположные ошибки современности: индивидуализм, превращающий христианство в частный духовный опыт без Церкви, и формализм, сводящий принадлежность к Церкви к внешней канонической регистрации без внутреннего обращения. Сам путь Парфения показывает, что истинная церковность требует одновременно догматической верности, таинственной жизни, нравственного преображения и готовности нести ответственность за ближнего.

Главное достоинство книги состоит в редком единстве богословской идеи и жизненного материала. Экклезиология Парфения не заимствована из учебника и не существует отдельно от биографии. Необходимость епископата он постигает в спорах, где сам оказывается побежденным собственным принципом; значение Евхаристии — через болезнь, страх смерти и жажду причащения; смысл соборности — через опыт раздробленных согласий; послушание — через отказ от желанного Афона; Промысл — через движение от тюрьмы к царским чертогам и от бездомности к дружбе с архипастырем. Поэтому книга обладает особой апологетической силой: она показывает, что догмат не является отвлеченной формулой, а организует человеческую жизнь, проверяет мотивы и требует конкретной верности. Столь же значительна ее историческая ценность. В ней сохранены наблюдения о старообрядческих монастырях и согласиях, книжной культуре, паломнических дорогах, монастырских уставах, благотворительности, тюремном быте, церковной администрации и религиозной жизни Сибири. Наконец, Парфений — большой природный рассказчик. Его язык соединяет архаическую церковность, купеческую деловитость, народную образность и почти детскую непосредственность. Он способен одним сравнением оживить долгий период, одним диалогом раскрыть характер, а одним дорожным эпизодом показать драму целой конфессиональной среды.

При всей высокой оценке труд нуждается в критическом чтении. Прежде всего, его провиденциальная герменевтика почти не оставляет пространства для различения между событием и авторским истолкованием. Сны, видения, внезапные исцеления, предсказания и встречи с юродивыми включаются в аргументацию как очевидные знаки Божией воли. Для агиографического сознания XIX века это естественно, но академическое богословие обязано соблюдать трезвение: частный мистический опыт может назидать, однако не устанавливает общеобязательной догматической истины и требует проверки церковным преданием, нравственными плодами и соборным разумом. Особенно спорны те места, где видения подкрепляют жесткие суждения о посмертной участи раскольников или о неполноте единоверцев. Здесь личное переживание фактически получает статус откровения о границах спасения, что богословски рискованно. Православная экклезиология действительно утверждает уникальность Церкви и необходимость таинственной жизни, но окончательный суд о конкретных людях принадлежит Богу; степень их знания, свободы, исторической обусловленности и личной ответственности не может быть исчерпана полемической схемой.

Второе ограничение связано с методом библейской аргументации. Парфений впечатляюще знает Писание и умеет соединять тексты о Церкви, священстве и Евхаристии, однако нередко пользуется ими как готовыми доказательствами, не учитывая исторический контекст, различия жанров и сложность развития канонических институтов. Его доказательство апостольского преемства богословски направлено верно, но выражено в максимально конфронтационной форме, где оппонент быстро оказывается не просто заблуждающимся, а лишенным всякой надежды. Полемическая температура объяснима личной биографией автора и реальными травмами раскола, но современному пастырю важно не перенять вместе с его ревностью резкость приговора. Более плодотворным наследием Парфения является не обличительный словарь, а его собственная готовность двадцать лет проверять свои убеждения, читать книги противной стороны, признавать сильные возражения и менять жизнь в соответствии с найденной истиной.

Литературная конструкция также не лишена слабостей. Сто восемьдесят пронумерованных фрагментов не образуют строгих глав; повествование многократно возвращается назад, обрывается вставными рассказами, перегружается географическими перечнями, пространными письмами и повторяющимися описаниями скорбей. Для исследователя эта избыточность драгоценна, поскольку сохраняет массу фактического материала, но неподготовленного читателя она может утомлять и затемнять основную линию. Издательское введение и приложения помогают восстановить хронологию, однако сами написаны преимущественно в почтительно-агиографическом ключе. В очерке о Берлюковской пустыни документированные сведения соседствуют с широкими гипотезами о древней истории пещер и символическими интерпретациями, которые следовало бы яснее отделить от доказанных фактов. Биографический очерк Панина значительно основательнее, но и он чаще подтверждает святость героя, чем обсуждает неоднозначность источников, расхождения в именах, датах и статусах. Поэтому научное издание будущего нуждалось бы в подробном текстологическом комментарии, карте маршрутов, указателе лиц и обителей, сопоставлении рукописи со «Сказанием» и критическом анализе исторической достоверности отдельных чудесных повествований.

Наибольшую пользу книга принесет нескольким кругам читателей. Пастыри и миссионеры найдут в ней глубокий материал о природе обращения: человек редко выходит из конфессиональной замкнутости под давлением одного аргумента; ему необходимы доверие, чтение, встреча со святой жизнью, время и возможность самостоятельно увидеть внутренние противоречия прежней системы. Студентам богословия труд даст живую иллюстрацию православного учения о Церкви, таинствах, епископате, Евхаристии, монашеском послушании и Промысле, но читать его следует вместе с систематической экклезиологией и историей старообрядчества. Историки Церкви и религиозной культуры получат первоклассное свидетельство о сетях паломничества, старообрядческих согласиях, книжном обмене, монастырской экономике, благотворительности и сибирской церковной жизни середины XIX века. Исследователям литературы будет интересен необычный синтез купеческой автобиографии, жития, хождения, исповеди и устного сказа. Мирянам книга может дать мужество в скорбях и расширить представление о духовной жизни, однако особенно чудесные и полемически жесткие места требуют вдумчивого сопровождения, чтобы назидание не превратилось в доверчивость к любому необычному опыту или в конфессиональную гордость.

В конечном счете «Автобиография» ценна не потому, что предлагает безупречную богословскую систему или критически выверенную хронику, а потому, что показывает догматическую истину в процессе ее мучительного присвоения личностью. Парфений начинает путь человеком, для которого религиозная верность почти совпадает с сохранением древнего обряда, а заканчивает его церковным строителем, писателем и миссионером, увидевшим в епископате, Евхаристии и соборном единстве не внешнее учреждение, а форму присутствия Христа в истории. Его жизнь движется от спора к молитве, от самовольного бегства к послушанию, от поисков идеального монастыря к служению там, куда он послан, от ревности против других к способности терпеть несправедливость внутри собственной церковной среды. Именно это делает книгу богословски значительной. Самая убедительная апология Церкви в ней заключена не в суровых формулах о погибели раскольников, а в образе человека, который позволил церковной полноте судить самого себя, исправить собственные представления и направить природную силу характера на служение ближним. При всех исторических ограничениях и спорных суждениях труд Парфения остается крупным памятником русского духовного самосознания, свидетельством того, как личная память может стать формой церковного предания, а странствие по городам, монастырям и морям — образом более глубокого перехода от религиозной замкнутости к соборной жизни во Христе.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!