Перед нами книга, которую трудно рецензировать как обычный богословский трактат, потому что «Александрия Сербская. Дублинский список» является прежде всего научным факсимильным изданием древнерусской рукописи XVII века с вводным исследованием Ф. Н. Веселова, описанием кодекса и обстоятельным каталогом миниатюр. Однако именно поэтому она особенно интересна для богословского клуба: здесь богословие присутствует не в виде систематических догматических тезисов, а как глубинная структура средневекового воображения, как способ читать всемирную историю через призму промысла, царской власти, пророчества, эсхатологического страха, смерти и нравственного испытания. Издание воспроизводит древнерусский лицевой список «Сербской Александрии», ныне хранящийся в библиотеке Честера Битти в Дублине, и сопровождает его исследованием, раскрывающим происхождение рукописи, ее место в традиции «Романа об Александре Македонском», текстовые особенности и богатейший цикл из 179 миниатюр. Уже в издательской аннотации обозначена центральная научная проблема книги: Дублинская «Александрия» оказалась искусственно отделенной частью некогда единого кодекса, другой частью которого был Лондонский список «Сказания о Мамаевом побоище»; следовательно, перед исследователем стоит задача не просто представить красивый книжный памятник, а восстановить его историческую судьбу, текстологический статус и художественную родословную.
Исторический контекст издания двойной. С одной стороны, это контекст современной археографии: серия Санкт-Петербургского университета «Письменные памятники истории и культуры России в собраниях зарубежных архивов и библиотек» стремится вернуть в научный и культурный оборот рукописи, оказавшиеся за пределами России. С другой стороны, это контекст самого средневекового памятника: «Роман об Александре Македонском» был одним из самых распространенных произведений средневекового мира, прошедшим через греческую, латинскую, сирийскую, армянскую, эфиопскую, арабскую, славянскую и западноевропейские традиции. Веселов выразительно формулирует масштаб этого феномена: «Роман о жизни македонского царя… покорил не меньше народов, чем сам великий завоеватель». Эта фраза важна не только литературно, но и богословски: Александр в средневековой культуре становится не столько античным полководцем, сколько фигурой всемирной истории, через которую христианский книжник размышляет о власти, границах человеческого дерзновения и неизбежности смерти. Главный богословский вызов, который стоит за этой рукописной традицией, заключается в том, как христианская культура может воспринимать языческое прошлое: отвергать его, нейтрализовать или переосмыслять в рамках промыслительной истории. «Сербская Александрия» выбирает третий путь. Она не превращает Александра в святого, но и не оставляет его просто героем языческой славы; она вводит его в мир, где действуют пророки, Бог Саваоф, эсхатологические народы, острова блаженных, райские мотивы, предсказание смерти и нравственное возмездие.
Метод аргументации Ф. Н. Веселова в вводной части строго историко-филологический. Он не строит богословской интерпретации в прямом смысле, а создает надежное основание для нее: прослеживает историю редакций Псевдо-Каллисфенова романа, различает Хронографическую и Сербскую Александрии, сопоставляет южнославянские и русские списки, обсуждает гипотезы о греческом, среднегреческом и славянском источниках, затем переходит к конкретному дублинскому кодексу. Особенно ценно, что автор не ограничивается внешним описанием рукописи, а показывает ее как часть сложной материальной истории: она была фрагментом большего сборника, затем отделена от «Сказания о Мамаевом побоище», переплетена заново и продана отдельно. В доказательстве этой реконструкции используются палеографические наблюдения, фолиация, формат, характер повреждений, стиль иллюстраций и, наконец, водяные знаки бумаги. Для богослова такая методическая осторожность имеет самостоятельное значение: она напоминает, что разговор о духовном смысле древнего текста невозможен без уважения к его материальному телу, к рукописи как историческому свидетельству, пережившему утраты, переплеты, владельческие записи, реставрации, ошибки каталогизаторов и перемещения между странами.
Предисловие книги вводит читателя в грандиозную традицию Александрова романа. Здесь показывается, что приписывание текста Каллисфену исторически несостоятельно, поскольку реальный Каллисфен погиб еще при жизни Александра, тогда как роман сложился столетия спустя. Это не второстепенная деталь: средневековый читатель часто воспринимал такие тексты как историческое повествование, тогда как современный исследователь видит в них сложный сплав легенды, книжного предания, этнографии, фантастики, политики и религиозного воображения. Важнейшим моментом является рассказ о редакции ε, где по сравнению с более ранними редакциями усиливается «христианский стержень». Именно из этой среды, через среднегреческие и славянские посредства, вырастает Сербская Александрия. В русском мире она появляется не позднее конца XV века, а настоящий расцвет получает в XVII столетии, когда создается множество списков. Дублинская рукопись принадлежит именно к этому позднему, но чрезвычайно продуктивному этапу. Богословски это значит, что перед нами не древнехристианский текст в узком смысле, а позднесредневековое восточнославянское восприятие античного героя, прошедшее через византийско-балканскую и русскую книжную традицию. Александр здесь существует уже внутри христианизированного космоса, но несет на себе следы языческого, героического и сказочного происхождения.
Раздел о происхождении рукописи является одним из самых сильных в книге. История библиотеки Честера Битти, сведения о коллекционерах, связь с фирмой «Дэвис и Ориоли», гипотеза о покупке рукописи у русского эмигранта во Флоренции, последующее разделение кодекса и продажа его частей двум разным коллекционерам превращают научное описание почти в детективную реконструкцию. Но это не внешняя занимательность: судьба рукописи становится частью ее смысла. Средневековый кодекс, в котором рядом стояли «Александрия» и «Сказание о Мамаевом побоище», соединял всемирную легендарную историю и русскую историко-воинскую память. Такое соседство открывает поле для богословского размышления: Александр, запирающий нечистые народы и проходящий границы мира, оказывается в одном книжном пространстве с рассказом о Куликовской битве, где история также воспринимается через призму духовного противостояния. Веселов осторожен и не делает из этого широких идеологических выводов, но сам факт восстановления единства кодекса чрезвычайно важен. Он показывает, что рукопись была не случайным набором сюжетов, а частью культурной системы, где воинская власть, мировая история и религиозная символика взаимно освещали друг друга.
Раздел «Текст и миниатюры» дает ключ к пониманию особого значения Дублинского списка. Кодекс содержит русскую редакцию Сербской Александрии, причем первая тетрадь утрачена, и текст начинается с поврежденного описания Буцефала: «…и сущима свислабе и рогъ лакти возраслъ есть меж ушима его». Эта странная фраза, объясняемая дефектом протографа, сразу вводит читателя в мир рукописной передачи, где смысл дошел до нас не в идеальном виде, а через повреждения, ошибки и реконструкции. Завершается список строгой формулой рождения и смерти: «Родися Александр месяца марта въ 12 день… Скончася великий царь Александр месяца апреля…» Между этими двумя полюсами, рождением и смертью, разворачивается повествование о всемирном владычестве, которое постоянно сталкивается с пределами. Веселов относит текст Дублинского списка к Барсовскому виду русской редакции и выделяет его характерные дополнения: рассказы о «медяной» земле, Горгоне, испытании небесной высоты и морской глубины, смрадном озере грешников, крокодиле, ехиднах, городе восхода солнца, а также второй блок чудесных народов и существ. Особенно выразительна фраза, вложенная в уста Александра при смерти: «…и вся края земли видех, и высоту небесную разумех, и глубину моря познах…» В ней сосредоточен главный духовный нерв памятника: человек может увидеть края земли, подняться к небесам и опуститься в море, но не может отменить собственного смертного предела.
Содержание самой Александрии, насколько оно раскрывается через факсимиле и подробное описание миниатюр, развивается как последовательное расширение мира перед героем. Ранний цикл, частично поврежденный из-за утрат, показывает Александра в войнах, дипломатических хитростях и первых завоеваниях: битва с куманами, смерть Анаксахроноса от руки Филиппа, хитрость против афинян, морское путешествие, встречи с троянцами, возвращение к Олимпиаде и Аристотелю. Уже здесь Александр предстает не только воином, но и человеком книжной мудрости, советов, писем и символических жестов. Эпизод с Афинами особенно характерен: оставленные дары и грамота должны выманить врагов, а киноварная надпись передает обманно-смиренную фразу: «Мужи Антинстии, не ведал ми силу богов ваших толико». Это не христианская добродетель смирения, а политическая маска, и потому текст с самого начала сохраняет нравственную неоднозначность героя. Он велик, но не прозрачно праведен; умен, но не всегда прям; благочестив в одних эпизодах и жесток в других. Именно такая неоднозначность делает памятник богословски интересным: он не предлагает примитивной морализации, а демонстрирует средневековую сложность образа царя.
Особое место занимает иерусалимский и пророческий цикл. Александр отправляет послов в Иудейскую землю, требует признания своей власти, но, узнав о почитании единого Бога Саваофа, оказывается включен в иную иерархию. Во сне ему является пророк Иеремия; затем жители Иерусалима во главе с пророком встречают царя, и Александр, сойдя с коня, кланяется Иеремии «до земля и целова ризы его». Перед битвой с Дарием Иеремия вновь является Александру и говорит: «Поиде, чадо, против Дарья без сумнения, имея Бога Савао[фа]». Эти сцены являются богословским центром всей христианизации Александрова предания. Царь, претендующий быть «царем паче всех царей», сам оказывается перед пророческой властью, превосходящей всякую земную империю. Его победа над Дарием получает не только военное, но и сакральное оформление: она не просто результат стратегии, но событие, вписанное в промыслительный порядок. Однако здесь возникает и главная богословская трудность текста: насколько корректно благословение пророка используется для оправдания завоевательной войны? Средневековая редакция, по-видимому, не воспринимает это как проблему, но современный читатель не может ее обойти. Александр благословляется не потому, что всякая война свята, а потому что текст стремится увидеть в смене царств не хаос человеческих амбиций, а часть мировой истории под властью Бога. Эта идея близка средневековой историографии, но требует осторожного прочтения.
Персидский цикл развивается драматически: Дарий посылает воеводу Миманда, Александр переодевается послом, проникает к Дарию, участвует в пире, обманывает стражу, ведет битвы, встречает смертельно раненого соперника, принимает Роксану и карает убийц Дария. Здесь особенно важно, что враг не лишен царского достоинства. Раненый Дарий не просто уничтожен как противник; он вручает Александру свою дочь, жену и народ. Средневековый текст тем самым мыслит власть не только как победу силы, но и как преемство царского достоинства. В этом есть характерная для древнерусской книжности идея: законная власть не должна быть простым насилием, она нуждается в признании, передаче, чине, браке, погребальных почестях, суде над изменниками. Но и здесь не исчезает жестокость: казни, битвы, пленники и телесные наказания постоянно сопровождают повествование. С богословской точки зрения ценность этого раздела не в том, что он дает пример христианской политики, а в том, что позволяет увидеть, как средневековое сознание пыталось удержать вместе два мотива: величие земного царства и его нравственную опасность.
Затем повествование резко расширяется в сторону чудесного и космографического. Александр встречает человекообразных зверей, великанш, гигантских муравьев, малорослых людей-птиц, нагих мудрецов, скованных великанов, озеро грешников, Макарьинские острова, потомков Сифа, железную арку над рвом, птиц с человеческими головами, подземных жителей, Горгону, тылорогих чудовищ, кинокефалов, кентавров, одноногих и одноруких людей, безголовых существ с лицами на груди. Для современного читателя это может выглядеть как наивная фантастика, но для средневекового книжника чудесные народы и существа были не просто развлечением. Они обозначали границы человеческого мира, края творения, зоны духовной опасности и удивления. Александр путешествует не только по географической карте, но и по карте человеческого знания. Его полет в небо и погружение в море особенно значимы: это символы предельного любопытства, почти богоборческого стремления измерить мир сверху и снизу. Но текст не делает Александра хозяином космоса; наоборот, чем шире его опыт, тем яснее его конечность. Чудеса не уничтожают богословского смысла, а подчинены ему: мир огромен, многообразен, страшен, но человек, даже величайший царь, остается тварью.
Острова блаженных, нагие мудрецы и потомки Сифа вводят в повествование иной тип мудрости, отличный от воинской славы. Александр, привыкший брать города, здесь встречается с теми, кто не нуждается в его завоеваниях. В этих сценах особенно ощутима аскетическая нота. Нагие мудрецы живут вне обычной политической и экономической логики; они напоминают царю о другой мере человеческой жизни. Если войны с Дарием и Пором раскрывают Александра как победителя, то общение с мудрецами показывает его как вопрошающего. Это делает текст близким к жанру нравоучительной повести: величие царя проверяется не только его способностью побеждать, но и способностью слушать. При этом Дублинский список интересен тем, что соединяет эти созерцательные эпизоды с ярким визуальным рядом: миниатюры не просто украшают повествование, а превращают его в последовательную духовно-педагогическую картину. Читатель рукописи не только следил за текстом, но и буквально рассматривал, как земной владыка входит в зоны чудесного, страшного, райского и смертного.
Индийский цикл с царем Пором возвращает повествование к воинскому эпосу, но уже после опыта чудесного мира. Здесь развернуты посольства, грамоты, битвы, боевые звери, львы, волы, слоны, помощь Филона, поединок Александра и Пора, бегство индийского войска, смерть Пора и вступление Александра в Лиюполь. В этих эпизодах проявляется характерная для средневековой литературы любовь к зрелищной военной сцене. Однако и здесь книга не сводится к героическому восторгу. Сюжеты о заговоре в войске, наказании персов женской одеждой, страхе перед огромной силой Пора показывают, что имперская машина Александра внутренне нестабильна. Победы требуют не только мужества, но и верности, дисциплины, способности царя управлять своими. После Индии появляются амазонки, Евремит, озерные люди, новые чудесные существа, а затем центральный эсхатологический блок: Александр встречает «нечистые народы», запирает их, появляются Гог и Магог. Этот мотив восходит к апокалиптическому воображению, связанному с Псевдо-Мефодием, и особенно важен богословски. Александр здесь не просто завоеватель, а временный удерживающий, строитель границы против хаоса. Но и эта функция двусмысленна: земной царь может поставить преграду, но не может окончательно победить зло истории. Эсхатологическая развязка остается за Богом.
Цикл Кандакии вводит повествование в область узнавания, маски, царской мудрости и женской проницательности. Александр действует инкогнито, меняется одеждами с Антиохом, входит в пространство чужого двора, оказывается узнан по портрету, просит Кандакию быть ему названной матерью, переживает покушение Дорифа и примирение. Эти сцены резко отличаются от военных эпизодов: здесь побеждает не меч, а распознавание личности. Кандакия видит то, что Александр хотел скрыть, и потому оказывается одним из самых сильных персонажей памятника. С богословской точки зрения это важно как ограничение царской самодостаточности. Александр может завоевывать города, но не может полностью владеть собственным образом; его лицо уже существует в чужом знании, его слава предшествует ему, а женская мудрость разоблачает его стратегию. В этом есть глубокая антропологическая интуиция: человек власти всегда пытается управлять тем, как его видят, но истина о нем не принадлежит ему одному.
Последний вавилонский цикл является кульминацией всей книги. Александр возвращается к пиршествам, посланиям, дарам, встречает Аристотеля, Олимпиаду и Роксану, слушает притчи, ищет сокровища, принимает посольства, но над всем этим уже нависает пророчество смерти. Иеремия вновь появляется во сне и предсказывает скорую кончину в Вавилоне. Александр впадает в печаль, воеводы пытаются развеять его скорбь, цари земли приходят с дарами, но мировая слава уже не может устранить внутреннего знания о конце. Особенно сильны поздние эпизоды с пиром, Врионушем, разбитой чашей, отравлением, самоубийством Левкадуша, смертным одром, прощанием с Роксаной, воеводами и Буцефалом. Вся предыдущая история оказывается подготовкой к этому нравственному финалу: победитель мира умирает не в великой битве, а от предательства и яда; его власть распадается на уделы; его жена Роксана накладывает на себя руки; остается усыпальница и память. Здесь «Александрия» достигает подлинной богословской глубины. Она не просто рассказывает о смерти героя, а показывает, что смерть разоблачает условность всякой земной славы. Завоеванные пространства, побежденные цари, чудеса Индии, высота небес и глубина моря сходятся в одной точке: человек не владеет последним днем.
Описание рукописи и миниатюр в книге выполняет не вспомогательную, а смыслообразующую функцию. Веселов подробно фиксирует формат, бумагу, филиграни, переплет, реставрации, загрязнения, утраты, перестановки листов, фолиацию, владельческие и читательские записи, следы копирования миниатюр. Для обычного читателя такие детали могут показаться сухими, но на самом деле они возвращают книге ее историческую плоть. Особенно выразительно наблюдение о том, что нижние правые углы листов затерты и загрязнены, а контуры миниатюр местами прорваны или истончены, вероятно, от неоднократного копирования. Это свидетельство не музейной неподвижности, а живого чтения. Рукопись была востребована, рассматривалась, переписывалась, копировалась, возможно, служила образцом для других лицевых книг. Миниатюры, выполненные чернилами и позднее грубо раскрашенные темперой, сохраняют следы более раннего, вероятно XVI-векового протографа. Здесь особенно заметно напряжение между высокой композицией и провинциальной поздней раскраской. Богословски это можно прочесть как образ самой традиции: духовный и культурный смысл передается через несовершенные руки, через копии, ошибки, поздние слои, но не исчезает.
Главное достоинство издания состоит в том, что оно делает доступным памятник сразу в нескольких измерениях: как текст, как изображение, как материальный кодекс и как фрагмент большой международной рукописной истории. Для специалистов по древнерусской литературе это ценнейший источник по русской редакции Сербской Александрии, особенно из-за принадлежности к Барсовскому виду и наличия пространных вставок из Хронографической Александрии. Для историков искусства важен один из самых подробных сохранившихся иллюстративных циклов, позволяющий сопоставлять Дублинский список с Барсовским, Музейным, Хлудовским, Забелинским, Лукьяновским, Петровским и другими списками. Для богословов и церковных историков значение книги в ином: она показывает, как древнерусская книжность воспринимала античную историю не как нейтральную древность, а как материал для христианского осмысления власти, мудрости, чудес, пророчества и смерти. Для пастырей и преподавателей она может стать прекрасным примером того, как говорить о культуре без упрощения: не объявляя все средневековое автоматически православным и назидательным, но и не отбрасывая такие тексты как «сказочные» или «нецерковные».
Наибольшую пользу этот труд принесет тем, кто уже готов работать с памятниками средневековой культуры терпеливо и внимательно. Студенты богословия смогут увидеть в нем пример христианской рецепции античности и понять, почему богословская история культуры не сводится к чтению соборов, догматических трактатов и житий. Преподаватели церковной истории могут использовать книгу для разговора о средневековой универсальной истории, апокалиптике, образе праведного и неправедного царства, о соединении воинской идеологии и промыслительной схемы. Филологи и искусствоведы найдут здесь материал для текстологии, палеографии, иконографии и сравнительного изучения лицевых списков. Миряне, интересующиеся интеллектуальной традицией Церкви, получат от книги не готовые ответы, а опыт встречи с иным типом христианского мышления, где история, легенда и моральное наставление еще не разделены современными дисциплинарными границами. Но неподготовленному читателю будет трудно: факсимиле древнерусского текста требует навыка чтения, а научное введение предполагает знакомство с рукописной терминологией и историей редакций.
Конструктивная критика книги должна учитывать ее жанр. Нельзя упрекать факсимильное издание за то, что оно не является богословским комментарием; однако именно для богословского клуба его ограничения важно назвать. Во-первых, книге не хватает полного современного перевода или хотя бы более развернутого пересказа текста Дублинского списка. Описание миниатюр частично компенсирует это, но читатель, не владеющий древнерусским языком, воспринимает сам роман опосредованно. Во-вторых, богословские мотивы почти не интерпретируются: Бог Саваоф, Иеремия, нагие мудрецы, потомки Сифа, Макарьинские острова, озеро грешников, Гог и Магог, пророчество смерти остаются в основном предметом сюжетного и иконографического описания, но не получают систематического анализа. В-третьих, современный читатель нуждался бы в более ясном комментарии к проблемным этнографическим и моральным категориям памятника: «нечистые народы», чудовищные расы, наказание через переодевание, жестокие казни и имперская логика завоевания требуют исторического объяснения, чтобы не быть воспринятыми либо наивно, либо анахронически. Наконец, для пастырского и образовательного использования книге не хватает вводного раздела о том, как читать подобные памятники духовно ответственно: не как достоверную историю Александра и не как прямое учение Церкви, а как свидетельство средневекового христианизированного воображения.
И все же эти ограничения не умаляют высокой ценности издания. Напротив, они показывают, что перед нами фундамент, на котором еще предстоит строить богословские, культурологические и педагогические интерпретации. «Александрия Сербская. Дублинский список» важна не потому, что дает ясную догматическую формулу, а потому что открывает целый мир, в котором античный герой проходит через христианскую книгу, пророческий сон, апокалиптическую географию, чудесные народы, райские острова и смертный одр. В этом мире Александр велик, но не окончателен; мудр, но не всеведущ; благословляем пророком, но не освобожден от нравственной двусмысленности; покоряет страны, но не побеждает смерть. Именно поэтому книга может стать для богословского клуба не только предметом литературно-исторического интереса, но и поводом для серьезного разговора о власти, памяти, границах знания, христианском отношении к языческому наследию и духовном смысле смерти. Ее главный урок можно сформулировать так: средневековая христианская культура умела видеть всемирную историю как драму, где даже величайший из царей остается перед лицом Бога, пророчества и конца.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!