Алексеев - Дж. Р. Р. Толкин

Алексеев - Дж. Р. Р. Толкин
Это обзор книги «Алексеев - Дж. Р. Р. Толкин» Перейти к книге

Книга Сергея Викторовича Алексеева «Дж. Р. Р. Толкин», изданная в 2013 году в серии «Великие исторические персоны», занимает особое место среди русскоязычных трудов о создателе Средиземья. Перед нами не очередное популярное жизнеописание знаменитого писателя и не справочник по персонажам и событиям его вымышленного мира, а масштабная попытка соединить биографию, историю литературы, филологию, культурологию и богословское исследование. Автор сознательно дистанцируется от биографического редукционизма, то есть от стремления объяснять художественное произведение отдельными происшествиями из частной жизни его создателя. Подобная осторожность особенно уместна в отношении Толкина, неоднократно протестовавшего против поисков прямых психологических ключей к своим текстам. Алексеев принимает этот протест всерьез и определяет собственный замысел формулой: его книга — это «биография творчества на фоне времени», позволяющая увидеть Толкина одновременно как писателя, ученого, христианина и свидетеля XX столетия. Такое самоопределение точно выражает как достоинство, так и внутреннее напряжение труда: автору приходится постоянно сохранять равновесие между личной историей Толкина и автономией созданного им художественного мира.

Исторический контекст появления книги имеет принципиальное значение. К началу второго десятилетия XXI века корпус доступных произведений Толкина уже далеко выходил за пределы «Хоббита», «Властелина Колец» и опубликованного Кристофером Толкином «Сильмариллиона». Исследователи располагали «Неоконченными сказаниями», двенадцатитомной «Историей Средиземья», «Историей “Хоббита”», «Детьми Хурина», «Легендой о Сигурде и Гудрун» и рядом других текстов, позволяющих проследить многолетнюю эволюцию Легендариума. Сам Алексеев подчеркивает, что окончательная биография творчества Толкина едва ли возможна, поскольку его архив продолжает раскрываться, а каждая новая публикация способна изменить устоявшиеся выводы. Книга поэтому строится не как итоговое заключение, а как научно ответственная реконструкция состояния вопроса на момент ее написания. В отечественном контексте такой подход был особенно необходим: русскоязычное восприятие Толкина долго колебалось между восторженным поклонничеством, упрощенным прочтением его как сказочника, оккультными интерпретациями и попытками объявить его едва ли не православным писателем «по духу». Алексеев стремится вернуть исследованию историческую и конфессиональную определенность, не превращая при этом художественный текст в иллюстрацию к катехизису.

Главный богословский вопрос труда возникает из профессиональных интересов самого Алексеева как историка средневековой культуры: каким образом писатель-христианин нового времени усваивал, преобразовывал и продолжал сюжеты языческого происхождения? Автор называет предметом своего интереса проблему «сочетаемости языческого и христианского». Для него Толкин значим не потому, что механически прикрепил христианские символы к германской или финской мифологии, а потому, что создал художественный мир, в котором дохристианская эпическая форма оказалась преображена христианским пониманием творения, свободы, грехопадения, жертвы, милосердия, смерти и надежды. Метод Алексеева можно охарактеризовать как историко-генетический и сравнительный. Он прослеживает изменения рукописей, сопоставляет ранние и поздние редакции, соотносит художественные произведения с письмами, лекциями и филологическими работами Толкина, помещает их в контекст католической веры автора и одновременно сравнивает с огромным кругом литературных предшественников. Богословие здесь обнаруживается не только в прямых высказываниях, но и в структуре повествования, в устройстве мира, в понимании зла и в характере победы над ним.

Первая крупная часть книги, «Жизнь и карьера», открывается главой «Корни», в которой задается характерный для всего исследования образ Толкина как человека-парадокса. Создатель «мифологии для Англии», глубоко привязанный к английскому языку, ландшафту и исторической памяти, одновременно дорожил германским происхождением своей фамилии. Алексеев рассматривает родословные Толкинов и Саффилдов не ради коллекционирования семейных фактов, а для выявления двух культурных начал, соединившихся в писателе: памяти о континентальном германском происхождении и укорененности в английской провинциальной среде. Уже здесь проступает важная тема книги — различие между национализмом как идеологией превосходства и любовью к конкретной земле, языку и преданию. Английскость Толкина оказывается не политической доктриной, а формой культурного сыновства. Его неприятие расовой теории национал-социализма тем убедительнее, что он не отказывался от немецкой фамилии даже во время Первой мировой войны и раздраженно отвергал попытки немецкого издателя установить его «арийское» происхождение.

В главах «Детство и юность» и «Настоящий филолог» Алексеев последовательно показывает становление трех важнейших оснований толкиновской личности — религиозной веры, любви к языкам и эпического воображения. Детство в Южной Африке, возвращение в Англию, сельские впечатления Сэрхола, ранняя смерть отца, обращение матери Мейбл Толкин в католичество и ее конфликт с протестантским окружением рассматриваются как события, сформировавшие религиозную память писателя. После смерти матери Толкин воспринимал ее как мученицу, пожертвовавшую здоровьем и благополучием ради верности Церкви. Опекунство священника Фрэнсиса Моргана закрепило католическую идентичность будущего писателя. Однако Алексеев не превращает эти факты в прямое объяснение Легендариума. Он показывает, что вера Толкина не создала его поэтического дара, но придала ему онтологическую рамку: мир мыслился сотворенным, зло — паразитическим и неспособным к подлинному творчеству, свобода — реальной, а история — открытой действию Провидения.

Филологическая карьера представлена не как внешняя профессия писателя, а как способ его мышления. Участие в работе над Оксфордским словарем английского языка, преподавание в Лидсе и Оксфорде, исследования «Беовульфа», «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря», «Жемчужины» и древнегерманских языков образуют интеллектуальную лабораторию Легендариума. Толкин двигался от слова к образу, от звуковой формы к народу, который мог бы говорить на таком языке, и далее — к истории, географии и мифологии этого народа. Алексеев убедительно показывает, что знаменитые вымышленные языки не являются декоративной добавкой к приключенческому сюжету: напротив, рассказы нередко возникали как контекст для языковых построений. Особое внимание уделяется лекции «Беовульф: чудовища и критики», в которой Толкин защищал художественную целостность поэмы от исследователей, рассматривавших ее преимущественно как источник исторических сведений. Эта защита чудовищ имела программное значение и для собственного творчества Толкина: дракон, демон или темный властелин важны не как детские условности, а как образы метафизической реальности зла и смертности.

Главы, посвященные ЧКБО, «Клубу викингов», «Углегрызам» и «Инклингам», раскрывают значение дружеского сообщества для творческой жизни Толкина. Школьное Чайное общество и барровианский кружок дало ему первый опыт интеллектуального братства и породило ощущение призвания, особенно обострившееся после гибели друзей на войне. Позднее чтение саг в «Клубе викингов» и обществе «Углегрызов» соединило ученость, юмор и совместное переживание древней словесности. Центральное место занимает дружба с Клайвом Стейплзом Льюисом. Алексеев рассматривает их беседы не только как эпизод литературной истории, но и как важное событие христианской апологетики XX века. Разговор Толкина, Льюиса и Хьюго Дайсона о мифе помог Льюису понять христианство как истинный миф, то есть как повествование, обладающее полнотой мифологического смысла и одновременно свершившееся в истории. Здесь особенно ясно проявляется толкиновское понимание языческих мифов: они не просто ложь, а преломленные человеческим воображением отблески истины. «Инклинги» не создавали коллективной эстетической программы, однако их встречи давали авторам требовательную и доброжелательную аудиторию, без которой завершение многих произведений было бы значительно труднее.

В главах «Брак» и «Дети» бытовая история приобретает символическую глубину. Отношения с Эдит Бретт, долгая разлука по требованию опекуна, брак после совершеннолетия Толкина и пережитые супругами различия позволяют Алексееву избежать как сентиментальной идеализации, так и разоблачительной психологии. Эдит стала жизненным прообразом Лютиэн, танцующей среди трав, а сам Толкин видел в истории Берена и Лютиэн художественное выражение их любви. Имена героев на могильной плите супругов подтверждают, насколько серьезно он относился к этой связи. Вместе с тем автор не скрывает сложности брака: различия в образовании, религиозной практике и круге общения, а также почти исключительно мужская среда оксфордских содружеств порождали напряжение. Семья представлена как область верности, а не безоблачной гармонии. Отцовство же стало одним из источников повествовательного дара Толкина. Письма Рождественского Деда, «Роверандом», «Мистер Блисс», устные истории и, наконец, «Хоббит» возникали в непосредственном общении с детьми. Особенно значима роль Кристофера Толкина, который еще юношей читал и комментировал рукописи отца, а после его смерти посвятил десятилетия сохранению и публикации Легендариума.

Главы «Странный человек» и «Последние годы» завершают биографическую часть объемным портретом Толкина. Его консерватизм, любовь к простому быту, деревьям, трубке, жилетам и неторопливой беседе сочетались с эксцентричностью, словесной стремительностью и неприятием механизированной цивилизации. Алексеев не делает из него ни безупречного мудреца, ни забавного оксфордского чудака. Странность Толкина оказывается обратной стороной внутренней свободы человека, не желавшего приспосабливать себя к моде и идеологии. Последние годы отмечены поздней славой «Властелина Колец», трудностями общения с поклонниками, борьбой вокруг американского издания, невозможностью завершить «Сильмариллион», болезнью и смертью Эдит. После ее кончины Толкин вернулся в Оксфорд, получил почетные отличия и умер в 1973 году. Биографический рассказ завершается образом могилы Берена и Лютиэн, в котором человеческая любовь и созданный автором миф уже неразделимы, но не в смысле дешевой автобиографической расшифровки, а как свидетельство того, что искусство стало языком личной памяти.

Центральная часть книги, названная «“Легендариум”: биография творчества», представляет наибольшую научную и богословскую ценность. В главе о первой фазе, «Книге забытых сказаний», Алексеев показывает, что Средиземье не возникло в готовом виде. Первые сказания, создававшиеся в годы Первой мировой войны и непосредственно после нее, образуют подвижную, местами противоречивую мифологию. Рамочное повествование об Эриоле, прибывающем на остров эльфов и слушающем древние предания, связывало мифический мир с Англией. Хотя внешняя форма повествования напоминала языческие космогонии, его глубинная структура уже была христианской. Эру Илуватар является единым Творцом, айнуры — сотворенными духовными существами, а Мелько не может создать ничего подлинно нового. Поэтому Алексеев утверждает, что «мировоззрение автора “Книги забытых сказаний”» было «несомненно, вполне христианское». Музыка айнур становится художественным размышлением о соотношении свободы, зла и Провидения: мятеж Мелько реален, но даже внесенный им диссонанс не способен разрушить окончательный замысел Творца.

Вторая фаза творчества описывается как период изменения жанров и имен. Толкин переходит от прозаических сказаний к большим поэмам, создавая аллитерационную версию истории Турина и «Лэ о Лейтиан» о Берене и Лютиэн. Этот переход важен не только формально. Используя размеры и приемы древней эпики, автор проверяет, может ли современный христианский поэт говорить на языке языческого героического предания, не подчиняясь его фатализму. Появление «Наброска мифологии» знаменует первое сжатое изложение всей истории мира и заставляет Толкина согласовывать отдельные легенды друг с другом. Алексеев подробно отслеживает перемены имен, генеалогий и космологии, благодаря чему читатель видит не набор вариантов, а постепенное углубление художественной мысли. В этой части особенно хорошо проявляется исследовательская дисциплина автора: он не объявляет позднейшую редакцию единственно подлинной, но рассматривает каждый вариант как свидетельство определенного этапа богословского и эстетического поиска.

Третья фаза связана с созданием «Квенты Нолдоринвы», анналов, карт и более развитых языковых систем. Здесь, по мысли Алексеева, Толкин окончательно перестает лишь реконструировать предполагаемую английскую мифологию и становится творцом самостоятельного вторичного мира. Одновременно углубляется напряжение между языческой эпикой и христианской надеждой. Северный героизм дорог Толкину готовностью сопротивляться злу даже при неизбежном поражении, но он видит и его духовную ограниченность: мужество без смирения может перерасти в гордыню, верность — в мстительность, а презрение к смерти — в поклонение трагической судьбе. Христианство не отменяет героизма, но освобождает его от безнадежности. В эссе «О волшебных историях» эта перспектива выражается понятием эвкатастрофы — неожиданного благого поворота, который не уничтожает страдания, но открывает его окончательный смысл. В поэме «Мифопоэйя» право человека на создание вымышленных миров обосновывается учением о человеке как образе Творца: художественное созидание является не соперничеством с Богом, а подчиненным Ему «сотворчеством».

«Интермедия в детской» посвящена возникновению «Хоббита» и других произведений, созданных первоначально для семейного круга. Алексеев показывает, что «Хоббит» не был простым продолжением Легендариума, хотя постепенно вобрал его имена, мотивы и историческую глубину. Тон книги остается сказочным и ироничным, однако путешествие Бильбо уже раскрывает важнейшие для Толкина добродетели: смиренное мужество, жалость, отказ от жадности и способность обыкновенного существа оказаться нравственно выше героев и правителей. Ключевой сценой становится пощада Голлума. В момент первого издания этот эпизод еще не имел всей поздней богословской значимости, но после переработки он оказался основанием будущей развязки «Властелина Колец». Именно здесь обнаруживается характерная для толкиновского мира логика Провидения: милосердный поступок может принести плод тогда, когда совершивший его уже не способен управлять последствиями.

Четвертая фаза названа «несостоявшимся изданием». После успеха «Хоббита» Толкин предложил издательству материалы «Сильмариллиона», однако они были отклонены как слишком сложные и непривычные. Вместо публикации мифологического корпуса издатели ожидали новую книгу о хоббитах. Это решение стало трагическим и плодотворным одновременно. Толкин оставил переработку важнейших частей «Сильмариллиона», в результате чего в рукописи сохранились большие лакуны и несовместимые редакции. Но именно просьба о продолжении «Хоббита» привела к рождению «Властелина Колец». Алексеев показывает, как почти комическая история о новой вечеринке Бильбо постепенно превращается в высокий роман, а найденное им кольцо связывается с Сауроном и древней историей Арды. Разрастание произведения происходит не посредством механического добавления приключений, а через погружение сюжета в уже существовавшую мифологическую глубину.

Глава «Создание “высокого романа”» представляет «Властелина Колец» как кульминацию творческого пути Толкина. Его своеобразие Алексеев видит в отказе от модели сверхгероя. Арагорн, Гэндальф и другие эпические фигуры играют огромную роль, однако в центре повествования оказываются Фродо и Сэм, которые не являются героями в традиционном богатырском смысле и не одерживают победу силой. «Победа над Врагом достигается не столько через богатырские подвиги, сколько через стойкость и мужество, милосердие и надежду». Фродо в конечном счете не способен добровольно уничтожить Кольцо, и победа совершается через Голлума, которого прежде пощадили Бильбо и Фродо. Это не умаляет нравственного подвига героев, но разрушает пелагианскую иллюзию самоспасения. Человек призван быть верным до предела своих сил, однако окончательный благой исход остается даром. В таком сочетании свободы, падения, милости и Провидения Алексеев справедливо видит одно из наиболее глубоких проявлений католического мировоззрения Толкина.

Сюжет романа помещается в большую историософскую перспективу. Ангелоподобные айнуры, трагическая история эльфов, падение Нуменора, угасание древних королевств и восстановление власти Арагорна образуют последовательное нисхождение от космогонического мифа к человеческой истории. Но это нисхождение не является простым упадком. С уменьшением внешнего величия возрастает значение свободного нравственного действия «малых». В эпоху хоббитов уже невозможно вернуть свет Древ, воскресить погибшие царства или устранить последствия прежних падений, однако остается возможность верности, сострадания и надежды. Алексеев удачно соединяет этот мотив с христианским пониманием истории после грехопадения. Роман не предлагает утопического восстановления невинности; даже победа сопровождается уходом эльфов, ранами Фродо и неизбежным угасанием волшебного. Эвкатастрофа не отменяет трагедию, а открывает внутри нее путь к исцелению.

Пятая фаза, названная «неподведенным итогом», посвящена послевоенной и послероманной работе Толкина над Легендариумом. Успех «Властелина Колец» не помог автору завершить «Сильмариллион»; напротив, необходимость привести древние легенды в соответствие с опубликованным романом породила новые трудности. Толкин пересматривал природу орков, судьбу эльфов после смерти, происхождение Солнца и Луны, историю Галадриэли, антропологию людей и вопрос о том, каким образом повествование языческой эпохи может быть совместимо с христианской истиной. В «Атрабет Финрод ах Андрет» надежда на исцеление мира связывается с таинственным ожиданием вхождения самого Единого в Арду, что приближает текст к христианскому пророчеству. Но Алексеев замечает и риск: чем прямее богословская формулировка, тем труднее сохранить историческую дистанцию вымышленной дохристианской культуры. Поздний Толкин все чаще пытался рационально согласовать каждую деталь, вследствие чего живой миф превращался в неразрешимую систему проблем. Незавершенность «Сильмариллиона» становится не просто следствием нехватки времени, а результатом почти невозможного требования соединить поэтическую древность, филологическую точность и богословскую непротиворечивость.

Две притчи, «Лист работы Ниггля» и «Кузнец из Большого Вуттона», позволяют Алексееву перейти от истории Легендариума к самопониманию художника. Ниггль, всю жизнь работающий над огромным Деревом и не успевающий завершить его, несомненно отражает страх самого Толкина оставить свой мир незаконченным. Однако в ином мире герой обнаруживает Дерево осуществленным. Притча говорит не о спасительной силе искусства как такового, а о благодатном принятии несовершенного человеческого труда Богом. Художник обязан трудиться, но полнота его замысла не является его собственным достижением. «Кузнец из Большого Вуттона» раскрывает другую сторону призвания: дар входить в Волшебную страну должен быть однажды возвращен. Здесь звучит тема старости, отказа от обладания и передачи дара следующему поколению. Для богословского читателя обе притчи особенно значимы, поскольку в них учение о субтворчестве освобождается от романтического культа гения и помещается в рамки дара, ответственности, суда и смирения.

Часть «Тени эпохи: Толкин и его время» начинается с политики. Алексеев показывает, что политические взгляды Толкина не укладываются в обычную партийную схему. Он называл себя сторонником философского анархизма или неконституционной монархии, с подозрением относился к государственному планированию, бюрократии, социализму, империализму и массовой демократии, но одновременно отвергал расизм, нацизм и идеологию национального превосходства. Объединяющим основанием этих позиций было неприятие «Машины» — стремления подчинить мир единой воле, сделать живое сырьем для рационально организованной системы. Кольцо поэтому нельзя свести ни к ядерному оружию, ни к тоталитарному государству, однако оно выражает соблазн власти как универсального средства устроения добра. Владелец Кольца желает не только господствовать, но и исправить мир по собственной воле, и именно это превращает даже благородное намерение в путь к тирании. Исторические события XX века не аллегорически зашифрованы в романе, но принадлежат тому опыту, внутри которого Толкин размышлял о власти и свободе.

Глава о религии принципиальна для всей концепции Алексеева. Католичество Толкина представлено не как один из биографических интересов наряду с языками или садоводством, а как основание его картины реальности. Евхаристия, верность Церкви, почитание Богородицы, понимание грехопадения и Провидения формировали его духовную жизнь. Толкин мог критически относиться к отдельным церковным нововведениям и болезненно переживал литургические реформы, но не мыслил христианство вне видимой Церкви. Одновременно он резко отвергал оккультизм, спиритизм и теософию, поэтому попытки прочитать Легендариум как эзотерическое учение оказываются исторически несостоятельными. В «Властелине Колец» нет храмов, священников и прямой молитвенной практики не потому, что религия отсутствует, а потому, что, по известному выражению самого Толкина, «религиозный элемент растворен в истории и ее символизме». Алексеев справедливо настаивает: без осознания католической онтологии Толкина его творчество невозможно понять в полноте, хотя оно и не сводится к конфессиональной аллегории.

Самая объемная часть книги, «Между предшественниками и последователями», помещает Толкина в многовековую историю жанра. Начальные главы посвящены его сложным отношениям с Возрождением, Реформацией и Артуровским циклом. Толкин ценил Мэлори, но считал артуровскую традицию слишком тесно связанной с Британией и одновременно слишком явно христианизированной, чтобы она могла стать недостающей английской мифологией. Отношение к Спенсеру и Шекспиру также двойственно. Толкин противился господству шекспировского канона и не любил некоторые сюжетные решения, однако творчески отвечал на них: энты осуществляют несбывшееся движение Бирнамского леса, а пророчество о гибели Короля-чародея переосмысливает мотив Макбета. Гэндальф и Голлум вступают в сложный диалог с Просперо, Ариэлем и Калибаном. Алексеев хорошо показывает, что литературное влияние не обязательно означает почтительное подражание: иногда сильнейшим источником творчества становится именно неудовлетворенность предшественником.

В главах о Мильтоне и романтизме исследуется генеалогия образов Мелькора, Саурона и падшего величия. Толкин воспринял масштаб мильтоновского Сатаны, но отверг его романтическую героизацию. Мелькор может казаться величественным мятежником, однако история постепенно обнаруживает его внутреннее опустошение: желая абсолютной самостоятельности, он утрачивает способность к любви и творчеству и рассеивает собственную силу в порабощении материи. Так зло разоблачается как саморазрушительное небытие, а не равновеликая Богу субстанция. Романтическая и готическая традиции вернули европейской культуре чувство чудесного, интерес к Средневековью и темному фольклору, но вместе с ними принесли эстетизацию бунта, оккультные построения и культ трагического одиночества. Толкин наследует романтическую жажду цельного мира, но подчиняет ее христианскому учению о творении.

Рассмотрение «Калевалы» и Элиаса Лённрота раскрывает финский источник толкиновской языковой эстетики и национально-мифологического замысла. История Куллерво стала важнейшим предшественником судьбы Турина Турамбара, а финский язык повлиял на звучание квенья. При этом Толкин не копировал финский эпос, а преобразовывал его внутри другой нравственной и метафизической структуры. Далее следует глава о Джордже Макдональде, которого Толкин высоко ценил за ощущение Волшебной страны, но критиковал за аллегоризм, композиционную расплывчатость и недостаточную плотность вторичного мира. В сравнении с Льюисом Кэрроллом Алексеев отмечает любовь к языковой игре, однако проводит существенную границу между абсурдистским сном «Алисы» и толкиновским требованием внутренней достоверности. Волшебная история должна вызывать не временное согласие считать невероятное правдой, а вторичную веру, возникающую благодаря последовательности созданного мира.

Уильям Моррис предстает важнейшим новоевропейским предшественником Толкина. Его архаизованная проза, интерес к северной эпике, изображение вымышленных народов и самостоятельных миров непосредственно подготовили возможность «Властелина Колец». Толкин признавал, что облик Мертвых топей и подступов к Мораннону обязан не только воспоминаниям о Сомме, но и романам Морриса. Вместе с тем он критиковал чрезмерную архаизацию моррисовских переводов, различая язык художественного романа и задачу приблизить древний текст к современному читателю. В главах об Эндрю Лэнге и сказочниках рубежа веков рассматриваются различные способы обращения с традиционной сказкой. Эдит Несбит, Кеннет Грэм, Джеймс Барри и Беатрис Поттер по-разному сохраняли чудесное в детской литературе, но Толкин противостоял уменьшению фей до декоративных существ и сентиментальному культу вечного детства. Его Волшебная страна опасна, нравственно серьезна и обращена не только к детям.

Раздел о приключенческой литературе связывает Толкина с Райдером Хаггардом, Киплингом и другими авторами, у которых путешествие в неизвестное пространство становилось встречей с древней памятью. Алексеев осторожно обсуждает возможные параллели между отдельными образами, не всегда располагая прямыми свидетельствами чтения. В главах о мистиках декаданса рассматриваются Йейтс, Мейчен, Блэквуд и писатели, вернувшие фольклорным существам тревожную и нечеловеческую природу. Толкин близок им в неприятии викторианской миниатюрной феи, но радикально расходится с оккультной метафизикой и безнадежностью. Его мир может быть страшным, однако он не является онтологически темным. Даже там, где герои ничего не знают о конечном избавлении, структура мира остается открытой благу.

Сопоставление с Гербертом Уэллсом выявляет двойственное отношение Толкина к научной фантастике. Он мог восхищаться силой воображения «Машины времени» или «Первых людей на Луне», но отвергал сциентизм и стремление объяснить чудесное техническим механизмом. Гилберт Кит Честертон оказывается не столько литературным источником, сколько католическим единоверцем, близким Толкину утверждением ценности обыкновенного мира и благодарного удивления перед бытием. Глава о Уильяме Хоупе Ходжсоне подробно анализирует сходства между «Ночной Землей» и пространствами Мордора, однако прямое знакомство Толкина с этим произведением остается недоказанным. Подобная глава характерна для широты метода Алексеева, но одновременно предвосхищает одну из его уязвимостей: структурное сходство иногда получает больше внимания, чем позволяет документальная база.

Лорд Дансени рассматривается как один из создателей самостоятельных литературных пантеонов и отдаленных мифических миров. Его влияние на раннего Толкина несомненно, хотя позднее профессор относился к нему с оговорками. «Путешествие к Арктуру» Дэвида Линдсея представляет пример формально мощного, но мировоззренчески противоположного Толкину фантастического космоса. Джеймс Брэнч Кейбелл отталкивал его иронической нравственной неопределенностью. Эрик Рюкер Эддисон вызывал уважение масштабом и языковым мастерством, но его аристократическое язычество и моральная структура были Толкину чужды. Неожиданная глава о докторе Дулиттле связывает образ Беорна с Хью Лофтингом через общение с животными и сцены домашнего служения зверей. Научные фантасты, особенно Олаф Стэплдон, могли подсказывать формы путешествия во времени и наследственной памяти, заметные в «Забытой дороге» и «Записках клуба “Мнение”», однако Толкин сохранял дистанцию от научно-технического обоснования фантастического.

Сравнение с Робертом Говардом построено вокруг вопроса, был ли Толкин знаком с рассказами о Конане. Имеющееся свидетельство Лайона Спрэга де Кампа допускает такую возможность, но не позволяет говорить о влиянии. Алексеев использует эту неопределенность для проведения важного жанрового различия между героическим фэнтези, сосредоточенным на биографии могучего воина, и толкиновским историческим эпосом, где главным действующим лицом оказывается сама судьба мира. Заключительные обзоры других современников и преемников показывают, что Толкин лучше знал раннюю историю фантастики, чем современную ему жанровую продукцию. Его творчество не возникло в изоляции, однако, по итоговой формуле Алексеева, его следует воспринимать «как вершину и поворотный пункт» естественного развития мифопоэтической литературы.

В финальной части, «Наследие и “наследники”», успех «Властелина Колец» оценивается как одновременно освобождающий и ограничивающий. Толкин доказал, что крупное эпическое фэнтези может принадлежать серьезной литературе, и вызвал беспрецедентное развитие жанра. С этого момента его история разделилась на эпохи «до» и «после» Толкина. Но масштаб достижения быстро превратился в набор рыночных шаблонов: карта, квест, темный властелин, древний артефакт, компания представителей разных рас, утраченный наследник престола. Алексеев различает прямое эпигонство, творческое переосмысление и сознательный протест против толкиновской модели, обращаясь к Урсуле Ле Гуин, Стивену Дональдсону, Гаю Гэвриелу Кею, Терри Пратчетту, Майклу Муркоку и другим авторам. При этом Толкин, по его мысли, остается почти недостижимым не из-за набора мотивов, а из-за соединения филологической глубины, религиозной онтологии, исторического чувства и многолетней работы над языками и преданиями.

Наибольшую пользу книга принесет читателю, уже знакомому хотя бы с «Хоббитом», «Властелином Колец» и «Сильмариллионом». Сам Алексеев предупреждает, что пишет для тех, кто читал Толкина или готов его прочитать, а не заменяет произведения пересказом. Студенты богословия найдут здесь содержательное введение в христианскую мифопоэтику, учение о субтворчестве, проблему Провидения и свободы, художественное понимание зла, смерти и надежды. Пастыри и церковные преподаватели смогут использовать наблюдения автора при обсуждении христианского отношения к языческому наследию, массовой культуре и литературному воображению. Историкам Церкви будет интересен портрет английского католика XX века, пережившего две мировые войны, секуляризацию и литургические перемены. Филологам и литературоведам особенно полезна реконструкция развития Легендариума и широкая карта жанровых связей. Вдумчивым мирянам книга помогает увидеть, что христианское произведение не обязано говорить языком прямой проповеди: вера может присутствовать в том, как устроен мир, что считается победой и кому принадлежит последнее слово.

Сильнейшей стороной труда является его синтетичность. Алексеев соединяет биографические свидетельства, письма, научные исследования Толкина, ранние редакции и опубликованные художественные произведения, не отделяя филолога от писателя и христианина от исторического человека. Особенно удачно показано, что богословская глубина Легендариума возникала постепенно. Толкин не составил заранее систему доктрин, которую затем облачил в сказочные одежды; он десятилетиями испытывал собственные образы вопросами о творении, зле, смерти и свободе. Благодаря этому религиозный смысл не выглядит навязанным извне. Не менее ценно различение аллегории и применимости. Алексеев не ищет однозначных соответствий между Сауроном и конкретным диктатором, Кольцом и конкретным оружием, но показывает, почему образы Толкина оказались способны выражать опыт тоталитарной власти, индустриального насилия и нравственного выбора.

Достоинством является и взвешенное понимание языческого материала. Автор не называет всякий дохристианский миф демоническим, но и не романтизирует язычество как утраченную духовную полноту. Он показывает, как Толкин принимал мужество, верность, честь и трагическую серьезность северной эпики, одновременно подвергая суду ее гордыню, фатализм и мстительность. В этом отношении книга может служить образцом христианской культурной критики: наследие не уничтожается и не принимается без разбора, а различается и преображается. Важен и анализ нравственной структуры «Властелина Колец», где решающими оказываются не сила и безошибочность, а жалость, покаяние, терпение и верность. Фродо терпит поражение в последней точке пути, но его прежнее милосердие становится условием спасения других. Такая интерпретация предохраняет роман как от морализаторства, так и от культа героической самодостаточности.

Вместе с тем книга не является систематическим исследованием богословия Толкина в строгом смысле. Алексеев блестяще описывает католическую рамку его творчества, но реже вступает в детальный диалог с библейской экзегезой, патристикой или различными школами западной теологии. Понятие «христианского» порой почти отождествляется с консервативным римско-католическим мировоззрением самого писателя. Для православного или протестантского читателя это не делает выводы автора неприемлемыми, но требует различать общехристианскую онтологию Легендариума и особенности конфессионального опыта Толкина. Недостаточно разработан и вопрос о том, где художественное воображение Толкина не столько подтверждает готовые догматические формулы, сколько ставит перед ними трудные вопросы — например, о судьбе народов, не имеющих явного откровения, о наследственной поврежденности, о возможности окончательного исцеления Арды и об ответственности сотворенных духовных существ.

Сравнительный метод также имеет пределы. Алексеев обычно честно обозначает отсутствие доказательств, однако многочисленные главы о возможных параллелях создают накопительный эффект, при котором читатель может принять типологическое сходство за генетическое влияние. Это особенно заметно в рассуждениях о Ходжсоне, Хаггарде, Говарде и некоторых представителях декаданса. Общий образ темной страны, древней королевы или героического варвара еще не свидетельствует о прямом заимствовании. Подобным образом психологические объяснения семейных отношений Толкина через его женские персонажи временами приближаются к тому биографизму, против которого автор выступает во введении. Когда художественный идеал брака трактуется как компенсация бытовых трудностей, необходима большая доказательная осторожность.

Политическая часть временами чрезмерно сочувственно принимает самоописания Толкина. Его критика тоталитаризма, расизма и империализма убедительно подтверждается источниками, но симпатии к монархии, недоверие к демократии, резкий антисоциализм и первоначальная благожелательность к стороне Франко нуждались бы в более строгой этической оценке. Контекст преследования Католической церкви в Испании объясняет позицию Толкина, но не снимает вопроса о насилии и авторитаризме. То же относится к его антимодернизму: защита деревьев, ремесла и локальной общины звучит пророчески, однако неприязнь к институциональным реформам не всегда позволяет различить разрушительную технократию и необходимые формы социальной справедливости.

Структурно книга несколько неравномерна. История литературных предшественников занимает огромный объем и местами превращается в самостоятельную энциклопедию раннего фэнтези. Для истории жанра это чрезвычайно ценно, но богословская линия, столь сильно заявленная в начале, временами отходит на второй план. Отсутствие развернутого итогового заключения также ощущается как потеря: после масштабного путешествия через биографию, Легендариум, политику, религию и десятки литературных сопоставлений читателю хотелось бы получить более концентрированный синтез. Спорным остается и тезис о том, что Толкин почти исчерпал западноевропейский мифологический материал, оставив наследникам главным образом возможность повторения. История литературы показывает, что одни и те же источники допускают бесконечное множество новых прочтений, а оригинальность определяется не свободой от влияния, а характером его преобразования.

Эти ограничения, однако, не отменяют высокого значения труда Алексеева. Его книга помогает увидеть Толкина не производителем развлекательных сюжетов и не тайным богословом, прячущим однозначные догматические шифры, а христианским художником, который стремился создать убедительный вторичный мир и позволить вере действовать в самой его ткани. Перед читателем предстает человек, для которого языки были формой исторической памяти, миф — способом приближения к истине, искусство — ответственным субтворчеством, а победа добра — не доказательством превосходства сильнейшего, но плодом верности, милосердия и незаслуженного дара. Именно такое соединение филологической точности, исторического масштаба и богословской проницательности делает монографию одной из наиболее содержательных русскоязычных книг о Толкине. Она не исчерпывает тему и временами поддается соблазну слишком широких сопоставлений, но учит читать Легендариум как единый многолетний духовно-художественный труд, в котором языческая скорбь по обреченному миру не уничтожается, а преображается христианской надеждой на то, что ни один истинный лист сотворенного человеком Дерева не будет окончательно утрачен.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!