Алексеев - Религиозные движения на Руси

Алексеев - Религиозные движения на Руси
Это обзор книги «Алексеев - Религиозные движения на Руси» Перейти к книге

Монография А. И. Алексеева «Религиозные движения на Руси последней трети XIV — начала XVI в.: стригольники и жидовствующие» принадлежит к числу фундаментальных исследований, значение которых далеко выходит за пределы заявленной исторической темы. Перед читателем не просто последовательное изложение истории двух религиозных движений русского Средневековья, но масштабная попытка пересмотреть сам способ, которым историки описывали конфликты между церковной ортодоксией и религиозным инакомыслием. Подготовленная на основе докторской диссертации и опубликованная в 2012 году, книга возникла в условиях, когда отечественная медиевистика уже освободилась от обязательных марксистских объяснительных схем, но продолжала испытывать влияние более ранних представлений о еретиках как о предтечах Реформации, гуманизма, свободомыслия или социального протеста. Алексеев сознательно противостоит как советской тенденции видеть в ересях выражение классовой борьбы, так и либерально-романтической традиции, изображающей всякого противника официальной Церкви носителем интеллектуального прогресса. Свой замысел исследователь формулирует как «рассмотрение еретических движений преимущественно как религиозных явлений», и именно эта установка определяет достоинства, внутреннее напряжение и некоторые спорные стороны всей монографии.

Исторический материал книги охватывает период глубокого преобразования русской церковной и общественной жизни. В последней трети XIV века церковные институты на Руси еще не обладали той административной устойчивостью и дисциплинарной эффективностью, которые появятся позднее. Епископские кафедры были немногочисленны, огромные территории епархий затрудняли регулярный надзор, сельский приход оставался сравнительно молодым институтом, а положение белого духовенства зависело не только от церковной иерархии, но и от местных общин, княжеской власти и городских корпораций. К началу XVI века ситуация существенно меняется: Московское государство объединяет значительную часть русских земель, церковное управление приобретает более централизованный характер, возникает потребность в отчетливом определении конфессиональной идентичности новой державы. Между этими двумя состояниями помещаются стригольническое движение в Новгороде и Пскове и так называемая ересь жидовствующих, распространившаяся сначала среди новгородского духовенства, а затем в придворных кругах Москвы. Оба явления возникли в периоды институциональной неустойчивости, однако, по мысли автора, имели различную природу: стригольники оставались внутри христианского религиозного сознания и протестовали против нравственной и канонической несостоятельности клира, тогда как жидовствующие поставили под сомнение основы христианского вероучения и обратились к иудаизирующим представлениям.

Главная проблема, которую решает Алексеев, связана с характером сохранившихся свидетельств. Ни стригольники, ни жидовствующие не оставили бесспорно принадлежащего им систематического изложения веры. Их учения реконструируются почти исключительно по текстам противников: патриаршим и митрополичьим посланиям, соборным определениям, летописным известиям, обличительным трактатам архиепископа Геннадия и Иосифа Волоцкого. В старой историографии это обстоятельство нередко служило основанием для радикального скептицизма: сведения православных полемистов объявлялись тенденциозными, а обвинения в отступлении от христианства — сознательной клеветой. Алексеев справедливо замечает, что подобное отношение не решает источниковедческой проблемы, а лишь заменяет критическое чтение заранее принятым недоверием. «Тот факт, что о взглядах интересующей нас стороны приходится судить по сочинениям ее противников, — пишет он, — не может являться основанием для того, чтобы отказать этим источникам в доверии». Это положение не означает безусловного принятия всех обвинений, но требует изучать происхождение текста, рукописную традицию, редакции, авторские задачи, исторические обстоятельства написания и внутреннюю согласованность сообщений. Поэтому основным методом книги становится текстология, соединенная с анализом церковных институтов, религиозной практики, канонического права, книжной культуры и средневековых представлений о норме и отступлении.

Во введении автор предлагает общую концепцию средневековой ереси. Если споры эпохи Вселенских соборов преимущественно велись вокруг догматических определений и рождались в среде высокообразованной богословской элиты, то религиозные движения зрелого Средневековья часто возникали под лозунгом возвращения к евангельской бедности, апостольской простоте и нравственной чистоте. Их источником становилось несоответствие между провозглашенной Церковью нормой и реальным поведением духовенства. Чем глубже христианизация охватывала общество, тем строже миряне начинали судить священнослужителей на основании тех же норм, которые проповедовала Церковь. В этом смысле ересь могла быть не остатком язычества и не следствием ослабления религиозности, а парадоксальным плодом более серьезного усвоения христианских требований. Введение также задает важную для всей книги модель взаимодействия ортодоксии и девиации. Автор отказывается считать творческое начало исключительной принадлежностью еретиков: необходимость отвечать на вызовы заставляла церковные институты уточнять вероучение, развивать книжность, совершенствовать дисциплину и создавать новые культурные формы. Такая постановка вопроса позволяет рассматривать конфликт не только как борьбу подавляющей власти с освободительным движением, но и как процесс взаимного формирования границ религиозной общины.

Первая часть монографии посвящена стригольникам. В предваряющем ее предисловии автор исходит из того, что движение существовало не менее полувека: от казни диакона Карпа и его ближайших последователей в Новгороде в 1375 году до последних обращений митрополита Фотия к псковичам в 1427 году. Подобная продолжительность предполагает не только случайные выступления отдельных недовольных, но наличие устойчивой проповеди, определенного круга учителей и аудитории, среди которой передавались их идеи. При этом Алексеев избегает изображения стригольников строго организованной сектой. Нам неизвестны ни специальный обряд вступления, ни отдельная иерархия, ни формы внутреннего управления. Ядро движения, вероятно, составляли грамотные проповедники, происходившие из низшего духовенства и по тем или иным причинам лишенные канонического статуса. Их знание Писания и аскетический образ жизни делали критику духовенства убедительной, тогда как основная масса слушателей могла оставаться сравнительно пассивной. Социально движение не сводилось к средневековому «пролетариату»: симпатизировать ему могли представители разных городских групп, объединенные недоверием к недостойным священникам и стремлением восстановить евангельскую правду.

Первая глава этой части представляет обстоятельный историографический обзор. Автор рассматривает дореволюционные церковно-исторические исследования, советскую литературу, зарубежную русистику, труды 1991–2010 годов и интерпретации российских протестантских авторов. Уже здесь обнаруживается его методологическая настороженность по отношению к большим схемам. Стригольников последовательно объявляли продолжателями богомильства, русскими вальденсами, предшественниками гуситов, ранними протестантами, рационалистами, гуманистами, носителями языческой реакции или выразителями городской классовой борьбы. Алексеев показывает, что многие из этих характеристик больше говорят о мировоззрении исследователей, чем о самом движении. Православные полемисты подчеркивали разрушительность раскола, протестантские авторы находили в стригольниках ранних свидетелей борьбы против церковной иерархии, советские историки стремились обнаружить антифеодальное содержание, а либеральная историография — стремление к свободе совести. Существенным итогом главы становится не отрицание всех сравнений, а требование различать генетическую зависимость и типологическое сходство. То, что протест против симонии встречался у вальденсов, патаренов и стригольников, еще не доказывает передачи идей из Италии или Центральной Европы в Псков.

Вторая глава первой части посвящена источникам. Последовательно анализируются послание константинопольского патриарха Нила, антистригольническое сочинение, известное в редакциях под именами патриарха Антония и Стефана Пермского, послания митрополита Фотия, летописные сообщения, житие новгородского архиепископа Моисея, позднейшие упоминания у Геннадия Новгородского и Иосифа Волоцкого. Особое место занимает текстологическая история так называемого «Поучения Антония». Вопреки распространенным атрибуциям, Алексеев доказывает, что памятник не принадлежит ни константинопольскому патриарху Антонию, ни Стефану Пермскому, ни архиепископу Дионисию. Первичной он признает редакцию «Поучения», тогда как «Списание Стефана» рассматривает как позднейшую переработку. Сочинение, по его заключению, возникло на русской почве, вероятно в Новгородской епархии, и было написано человеком, непосредственно знакомым со стригольниками и владевшим серьезной книжной подготовкой. Гипотетически автор связывает его с псковским протопопом Иовом, однако честно признает невозможность окончательного доказательства. Такой способ работы хорошо характеризует монографию: смелая реконструкция обычно сопровождается подробным разбором рукописей и ясным указанием границы между доказанным выводом и предположением.

Третья глава первой части переводит исследование от историографии и источников к реконструкции самого движения. Вначале автор рассматривает версии внешнего происхождения стригольнических идей. Сопоставление с вальденсами, богомилами, манихеями, флагеллантами, гуситами, армянскими общинами, иудеями и жидовствующими не обнаруживает надежной цепочки влияния. Наиболее убедительной оказывается модель внутреннего возникновения движения из конфликтов русской церковной жизни. Даже близость к западным движениям добровольной бедности объясняется не заимствованием, а сходством институциональных ситуаций: там, где духовенство претендовало на исключительное право совершать таинства и наставлять мирян, но само нарушало нравственные и канонические нормы, неизбежно появлялись проповедники, противопоставлявшие церковной иерархии авторитет Евангелия и собственный аскетический образ жизни. Асинхронные западноевропейские параллели нужны Алексееву не для выведения русской ереси из иностранного источника, а для выявления повторяющегося типа религиозного конфликта.

Отдельный раздел посвящен происхождению названия «стригольники». Рассмотрев многочисленные версии — от связи с ремеслом стригалей до предположений о специальной форме пострижения, — Алексеев связывает термин с церковной тонзурой. Стригольниками могли называться бывшие клирики, лишенные сана, но сохранявшие внешний знак принадлежности к духовному сословию и продолжавшие проповедовать. Такое объяснение согласуется с общей реконструкцией движения: его учителя не были простыми неграмотными мирянами, поскольку уверенно обращались к евангельским текстам и вступали в полемику со священниками. Одновременно они уже не признавались законными служителями Церкви. Название в этом случае выражало пограничный статус людей, которые потеряли каноническое место в клире, но не отказались от религиозного авторитета.

Дальнейшие разделы третьей главы посвящены конкретным конфликтам, образующим содержание стригольнической проповеди. Центральным был спор о симонии, но автор показывает, что речь шла не просто о продаже сана в буквальном смысле. Платежи при поставлении священнослужителей могли рассматриваться церковной властью как законные сборы, связанные с управлением епархией, тогда как противники истолковывали любую денежную передачу как покупку благодати. Отсюда следовал радикальный вывод: священник, получивший сан через неправедный платеж, не имеет Святого Духа, а совершаемые им таинства недействительны. Богословски такая логика сближалась с давно отвергнутой Церковью зависимостью действенности таинства от нравственного достоинства служителя. Однако для мирянина, наблюдавшего корыстолюбие или распущенность клирика, позиция стригольников обладала очевидной моральной убедительностью. Алексеев показывает, что догматическая ошибка вырастала здесь из справедливого нравственного возмущения, которому придавалась экклезиологически разрушительная форма.

С этим же комплексом вопросов связаны споры о вдовых священнослужителях. Каноническая практика запрещала овдовевшему клирику вступать во второй брак и порождала сложные ситуации, когда человек сохранял образование и религиозное призвание, но лишался привычного семейного и приходского положения. Автор предполагает, что именно среди таких людей могла формироваться часть стригольнических учителей. Не менее важен вопрос о мирской проповеди. Стригольники утверждали право наставлять верующих на основании знания Евангелия, не признавая необходимым посредничество иерархии, утратившей нравственный авторитет. В этой установке Алексеев не видит полноценной протестантской доктрины всеобщего священства, но обнаруживает практическое оспаривание монополии клира на истолкование Писания. Возникает характерная для религиозных реформаторских движений коллизия: институциональному рукоположению противопоставляется харизма учителя, удостоверяемая не каноническим преемством, а личным благочестием и знанием библейского текста.

Значительное место занимает вопрос о существовании особой стригольнической книжности. Автор заново исследует Фроловскую Псалтырь, Трифоновский сборник, трактат «Власфимия», «Слово о лживых учителех» и старшую редакцию «Измарагда». Его вывод отрицателен: ни один из этих памятников нельзя убедительно признать произведением стригольников. В них действительно присутствуют острые обличения недостойного духовенства, рассуждения о симонии, нравственном облике пастыря и ложных учителях, но подобная проблематика находилась внутри православной книжной традиции. Это наблюдение принципиально важно: критика церковных злоупотреблений сама по себе не является признаком ереси. Православная культура обладала собственными средствами обличения клира, и стригольники могли заимствовать аргументы из авторитетных учительных сборников, радикализируя их выводы. Отсутствие отдельного книжного корпуса одновременно объясняет аморфность движения и заставляет осторожнее говорить о завершенной стригольнической доктрине.

Последние разделы главы разбирают сообщения об исповеди земле и отрицании заупокойных служб. Алексеев не принимает привычного объяснения исповеди земле как языческого культа Матери-земли. За сообщениями источников, по его мнению, могли стоять архаические формы публичного покаяния или исповедания греха вне обычной практики тайной исповеди священнику. Протест против поминовений усопших также помещается в контекст институциональных перемен. Распространение вкладов «по душе», заказных служб и монастырского поминовения могло восприниматься как превращение духовной помощи в предмет денежного обмена. Стригольники отрицали возможность изменить посмертную участь человека посредством пожертвований и молитв, особенно совершаемых корыстолюбивым клиром. Их позиция вновь соединяла морально понятный протест против коммерциализации благочестия с отказом от церковного учения о молитвенной связи живых и усопших.

Итог первой части состоит в существенной корректировке самого понятия стригольнической ереси. Автор не обнаруживает у движения отрицания Троицы, христологии, Священного Писания или иных фундаментальных догматов. Стригольники отвергали полномочия недостойной и, как они считали, симонической иерархии, сомневались в совершаемых ею таинствах, допускали проповедь без канонического поставления, практиковали нецерковные формы покаяния и отвергали заупокойное поминовение. Поэтому, заключает Алексеев, «если исходить из более точных определений, то их следует относить к числу т. н. парасинагогов, или раскольников». Общая формула этой части звучит еще выразительнее: «Стригольничество представляло собой лишь частное проявление доктринального и культурного конфликта, вызванного успехами углубленной христианизации русского общества». Это один из наиболее значимых выводов книги. Движение оказывается не ранним русским протестантизмом и не возвращением к язычеству, а кризисом церковной институционализации, в котором возросшие религиозные требования общества обернулись против тех, кто должен был служить их носителем.

Вторая часть монографии посвящена явлению совершенно иного рода. Ее историческим фоном становятся падение Константинополя, исчезновение православных государств Балкан, возвышение Москвы и приближение 7000 года от сотворения мира, соответствовавшего 1492 году по принятому летосчислению. Завершение пасхальных таблиц и распространенное представление о семи тысячелетиях мировой истории создавали напряженное ожидание конца времен. Одновременно русское общество вступало в контакт с латинскими, мусульманскими и иудейскими хронологическими системами, каждая из которых иначе определяла возраст мира. Для средневекового сознания это было не абстрактным научным разногласием, а вопросом о достоверности церковного знания и надежности привычной картины истории. В этой атмосфере интерес к альтернативному летосчислению мог перерасти в сомнение относительно христианской эсхатологии, а затем и в обращение к иной религиозной традиции.

Первая глава второй части вновь представляет историографический обзор, но здесь поляризация оценок еще сильнее. В дореволюционной литературе жидовствующих считали либо действительно иудействующим движением, либо рационалистической сектой, лишь оклеветанной противниками. Советские исследователи интерпретировали их как представителей антифеодальной мысли, раннего гуманизма, научного интереса или светской культуры. В зарубежной историографии обсуждались связи с иудаизмом, Балканами, каббалистической и астрологической книжностью, западноевропейскими антитринитарными течениями. Современная публицистика, напротив, нередко превращала историю ереси в рассказ о заговоре, подменяя исследование конфессиональной полемикой. Алексеев особенно подробно спорит со скептической концепцией Я. С. Лурье, считавшего обвинения в иудействовании в значительной мере конструкцией церковных противников. По мнению автора монографии, скептики справедливо обращали внимание на тенденциозность источников, но недостаточно исследовали их рукописную и текстологическую историю, а потому слишком быстро переходили от обнаружения полемической направленности к отрицанию сообщаемых фактов.

Вторая глава, занимающая почти треть всей книги, является ее источниковедческим центром. Здесь анализируются послания новгородского архиепископа Геннадия, его рассказ об испанской инквизиции, соборный приговор 1490 года, «Поучение» митрополита Зосимы, анафематствования еретикам, «Послание на жиды и на еретики» инока Саввы, летописные известия и, прежде всего, «Просветитель» Иосифа Волоцкого. Автор стремится определить, какие сообщения восходят к непосредственным свидетелям, какие появились позднее, как изменялись тексты в процессе переписывания и редактирования и насколько их содержание связано с конкретными этапами борьбы. Он отождествляет инока Савву с опальным киевским митрополитом Спиридоном, что повышает историческую ценность его свидетельств, и защищает основную достоверность посланий Геннадия, не отрицая их полемической цели.

Наиболее существенным текстологическим результатом становится пересмотр истории «Просветителя». В прежней науке широко принималось представление, что первоначальной была Краткая редакция из одиннадцати «слов», а Пространная, включающая шестнадцать, возникла позднее в результате дополнений. Алексеев доказывает первичность Пространной редакции, первоначальный состав которой включал не менее тринадцати «слов». Краткую редакцию он считает результатом сокращения, осуществленного в кругах заволжских старцев, не разделявших позицию Иосифа по вопросу о проклятии умерших еретиков и применении к живым государственных наказаний. Отдельные сочинения об иконах и эсхатологии, прежде считавшиеся источниками соответствующих глав «Просветителя», признаются вторичными извлечениями из него. Основной корпус трактата датируется временем активной полемики, а не позднейшим периодом воспоминаний. Тем самым «Просветитель» приобретает значение современного событиям свидетельства, хотя и созданного непримиримым противником ереси. Текстологические доказательства в этой части чрезвычайно детальны: автор сопоставляет редакции, оглавления, водяные знаки, взаимные ссылки, повторения и изменения авторской позиции. Для неспециалиста эти страницы могут показаться перегруженными, но именно на них покоится значительная часть дальнейшей реконструкции.

Третья глава начинается с анализа антииудейской полемики в русской книжности XV века. Автор показывает, что христианские книжники располагали переводными византийскими текстами, направленными против иудейского толкования Писания, и потому обладали языком для описания обнаруженного ими движения. Наличие традиционных обвинительных формул не доказывает вымышленности ереси: средневековый полемист естественно классифицировал новое явление посредством известных ему категорий — саддукейства, мессалианства, иконоборчества или «жидовства». Вместе с тем подобная классификация требует осторожности, поскольку древнее название могло объединять разнородные представления. Алексеев стремится выделить за полемической терминологией повторяющийся комплекс признаков: отрицание божественного достоинства Христа и троичного догмата, неприятие икон и Креста, критическое отношение к новозаветным книгам и церковным установлениям, соблюдение субботы, обращение к ветхозаветным нормам, использование астрологических и гадательных текстов.

Исследование эсхатологических ожиданий образует концептуальное ядро авторской версии происхождения движения. Алексеев сопоставляет русские ожидания 1492 года с западноевропейскими страхами около 1000 года, рассматривает древнерусские хронологические сочинения, пасхалии и мнения богословов о связи между завершением седьмой тысячи и концом мира. Он не изображает все население Руси охваченным массовой паникой, но показывает серьезность проблемы для книжников и духовенства. Когда ожидаемый предел истории приближался, а разные системы летосчисления противоречили друг другу, возникал кризис доверия к толкователям. Иудейская хронология, не связывавшая современность с завершением семитысячного цикла, могла казаться интеллектуально убедительной альтернативой. В авторской реконструкции первоначальный разговор православных священников с иудеями касался именно сроков конца мира; затем принятие иного счета времени открыло путь более глубокому пересмотру веры. Такая версия хорошо соединяет религиозную психологию эпохи с доктринальным содержанием спора, хотя степень ее доказанности остается предметом возможной дискуссии.

История движения начинается с прибытия в Новгород в 1470 году князя Михаила Олельковича, в свите которого находился иудей Схария. Алексеев допускает его отождествление с известным по другим источникам ученым Захарией бен Аароном га-Когеном. С ним вступили в общение новгородские священники Алексей и Денис; впоследствии они якобы приняли иудейские имена и некоторые религиозные практики, сохраняя внешнее положение православных клириков. После покорения Новгорода Иваном III оба были переведены к московским кремлевским соборам, что обеспечило им доступ к придворной среде. Вокруг них сложился круг духовных и светских лиц, среди которых источники называют дьяков Федора и Ивана-Волка Курицыных, Истому, Сверчка и других представителей княжеской администрации. Автор подчеркивает тайный характер движения: его участники не создавали открытой общины, продолжали занимать церковные или государственные должности и раскрывали свои взгляды лишь перед потенциальными единомышленниками.

Разоблачение новгородского круга привело к собору 1490 года. Наказания тогда ограничились извержением из сана, анафемой, публичным посрамлением и заключением. Архиепископ Геннадий устроил шествие осужденных в вывернутой одежде и берестяных головных уборах с надписью «Се есть сатанино воинство». Алексеев толкует этот ритуал как средство публичного разрушения авторитета тайных учителей. Однако московские участники движения сохранили влияние, а политическая борьба при дворе осложнила церковное преследование. В 1498 году внук Ивана III Дмитрий был венчан как наследник, и позиции его матери Елены Волошанки, которую источники связывали с окружением еретиков, временно усилились. Позднее Иван III изменил решение, приблизил сына Василия и подверг Дмитрия и Елену опале. Только после этого, по реконструкции Алексеева, борьба с московским кругом получила поддержку государя.

Время вступления Иосифа Волоцкого в открытую борьбу с ересью пересматривается особенно тщательно. Автор не принимает традиционную картину многолетнего единого фронта Геннадия и Иосифа уже с конца 1480-х годов. Основной корпус «Просветителя» мог формироваться как богословский ответ на распространявшиеся идеи, однако активная политическая кампания Иосифа начинается, по Алексееву, около 1502 года, после разрешения династического конфликта в пользу Василия. Сообщение о признании Ивана III, будто он знал о ереси и терпел ее, автор связывает с изменением политической ситуации. Обвинение в неправославии становилось не только церковным, но и династическим аргументом, позволяющим окончательно устранить окружение Дмитрия-внука. В 1504 году собор осудил главных представителей движения; некоторые из них были сожжены, другие заключены в монастырские тюрьмы. Монография не сводит процесс к чисто политической расправе, но показывает, что религиозные убеждения, борьба придворных группировок и становление единодержавия были тесно переплетены.

Реконструируя учение жидовствующих, Алексеев различает новгородский и московский этапы. В Новгороде, по его мнению, речь шла о более последовательном отходе от христианства: отрицании Троицы и Боговоплощения, хулении Христа, неприятии икон, Креста и церковных таинств, обращении к субботе и иудейским молитвенным практикам. Московский круг был менее однороден. Для части придворных интерес к альтернативной хронологии, астрологии, магии и тайному знанию мог иметь большее значение, чем последовательное принятие иудаизма. Одни участники, вероятно, разделяли радикальные вероучительные положения, другие могли быть связаны с движением политически, интеллектуально или лично. Тем не менее итоговая формула автора предельно определенна: ересь рассматривается им как «частный успешный случай иудейского прозелитизма» среди представителей духовенства и двора. Именно этот вывод наиболее резко отличает книгу от скептической историографической традиции.

Отдельный раздел посвящен митрополиту Зосиме, обвиненному Иосифом Волоцким в причастности к ереси. Алексеев не дает простого ответа. С одной стороны, наиболее резкие обвинения присутствуют уже в раннем слое «Просветителя», а потому не могут быть полностью объяснены поздней клеветой. Зосима был связан с придворными кругами, проявлял терпимость к обвиняемым и участвовал в политически сомнительных действиях великого князя. С другой стороны, его собственные сочинения вполне православны, содержат антииудейские тексты и защищают церковное летосчисление. Автор допускает, что поведение митрополита могло определяться карьерными и политическими мотивами, а не целостным принятием иудействующих взглядов. Возможность тайного двоеверия также не исключается, но доказать ее невозможно. Эта глава показывает Алексеева с лучшей стороны: несмотря на общую уверенность в реальности ереси, он сохраняет неоднозначность там, где источники не позволяют вынести окончательный приговор.

Столь же сложным предстает Иван III. Автор отвергает и образ благочестивого монарха, лишь обманутого приближенными, и представление о сознательном отступнике от православия. «В религиозном поведении государя всея Руси, — формулирует он, — можно выделить две стороны: приверженность элементам традиционного религиозного мировоззрения и интерес к усвоению элементов вероучения иных конфессий». Иван строил храмы, почитал святыни и воспринимал себя православным государем, но одновременно проявлял необычную для эпохи открытость к иностранцам, альтернативным хронологиям и представителям других религий, вмешивался в церковные дела, конфликтовал с иерархами и длительное время покровительствовал подозреваемым в ереси. Алексеев связывает такую религиозную политику с стремлением подчинить Церковь великокняжеской власти. Неортодоксальность Ивана оказывается не столько завершенной системой убеждений, сколько практикой монарха, считавшего себя вправе самостоятельно определять границы допустимого.

Раздел о книжности жидовствующих направлен против их романтизации как деятелей русского Возрождения. Автор не обнаруживает систематического еретического литературного наследия. «Лаодикийское послание» Федора Курицына распространялось в православной рукописной среде и не воспринималось современниками как очевидно еретическое произведение. «Повесть о Дракуле», долго связывавшаяся с авторством Курицына, рассматривается как привезенный им южнославянский текст. Переводы с еврейского, астрологические таблицы и гадательные книги могли циркулировать в близких кругах, но их точная принадлежность остается спорной. Главный культурный результат движения автор видит не в произведениях самих еретиков, а в православном ответе: создании Геннадиевской Библии, развитии переводческой деятельности, появлении «Просветителя», расширении антииудейской полемики и общем оживлении церковной книжности. Ересь, таким образом, получила «очень важное значение культурного вызова», заставившего ортодоксальную традицию осознать собственные пробелы и сформулировать более полный ответ.

Завершает третью главу рассмотрение начала спора между иосифлянами и нестяжателями. Алексеев предостерегает от слишком простой картины двух давно сформировавшихся партий. Разногласия складывались постепенно вокруг монастырского землевладения, отношений к государственной власти, допустимости проклятия умерших еретиков и наказания тех, кто внешне покаялся, но подозревался в сохранении прежних убеждений. Краткая редакция «Просветителя», возникшая, по авторской версии, в среде заволжских старцев, сохраняла догматические и антиеретические главы, но исключала тексты, обосновывавшие преследование и казнь. Это означает, что спор шел не между защитниками ереси и защитниками православия, а между различными православными пониманиями церковной дисциплины, покаяния и участия государства в защите веры. Такая постановка позволяет увидеть за привычными ярлыками реальную богословско-каноническую проблему: достаточно ли словесного отречения для возвращения в общину, вправе ли Церковь требовать светской казни и где проходит граница между духовным врачеванием и политическим насилием.

В заключении Алексеев соединяет обе части книги в общую историю становления церковной идентичности. Стригольничество он объясняет углублением христианизации и конфликтом вокруг новых форм церковной дисциплины. Жидовствующих — кризисом эсхатологических ожиданий, слабой катехизацией образованного духовенства и придворной открытостью альтернативным религиозным системам. В первом случае протестующие апеллировали к христианскому идеалу против недостойных представителей института; во втором происходило переопределение самого вероучительного основания. Победа над стригольниками способствовала укреплению белого духовенства и закреплению новых религиозных практик. Борьба с жидовствующими ускорила создание полного библейского кодекса, развитие богословской литературы и формирование представлений о православном государе. В интерпретации автора эти конфликты становятся стадиями институционального взросления Русской церкви, которая через полемику училась определять границы своей традиции.

Наибольшую пользу книга принесет профессиональным историкам Церкви, специалистам по древнерусской литературе, археографам и исследователям рукописной культуры. Для них особенно ценны главы о «Поучении Антония», посланиях Геннадия, сочинениях Спиридона-Саввы и редакциях «Просветителя». Студентам богословия монография дает редкий пример того, как догматические вопросы должны изучаться в связи с историей институтов и религиозной практикой. Спор о действительности таинств, совершаемых нравственно недостойным священником, невозможно понять без экклезиологии; неприятие поминовений требует обращения к учению о Церкви как общении живых и усопших; конфликт вокруг мирской проповеди ставит вопрос о соотношении харизмы, образования и рукоположения; дискуссия о наказании еретиков касается границ духовной и светской власти. Пастыри могут извлечь из истории стригольников практический урок: нравственная несостоятельность клира способна превратить законное стремление к евангельской правде в отрицание церковности. Мирянину без специальной подготовки книга будет трудна из-за обилия текстологических деталей, но ее основные выводы важны для всякого, кто интересуется тем, как Церковь отвечает на внутреннюю критику и религиозное инакомыслие.

Сильнейшей стороной труда является последовательное возвращение религиозной мотивации средневековым людям. Алексеев не превращает богословские убеждения в маски экономических интересов и не считает эсхатологические страхи интеллектуально ничтожными только потому, что современному человеку они кажутся чуждыми. Он показывает, что спор о симонии действительно был спором о присутствии благодати, завершение пасхалии — кризисом исторического сознания, а хуление икон — не безобидной формой художественного нонконформизма, но ударом по сакральному порядку общества. Благодаря этому книга позволяет увидеть русское Средневековье изнутри его системы координат. Даже когда читатель не соглашается с оценками автора, он вынужден признать, что религиозные идеи обладают собственной исторической действенностью и не могут быть без остатка сведены к социальным функциям.

Не менее впечатляет источниковедческая культура исследования. Монография построена не на нескольких известных цитатах, а на изучении огромного числа рукописей, редакций, списков и текстуальных связей. Автор показывает, как изменение датировки или установление первичности редакции меняет целую историческую концепцию. Если Пространная редакция «Просветителя» действительно предшествовала Краткой и была создана в ходе событий, то свидетельства Иосифа нельзя отвергать как позднейшую легенду. Если антистригольническое «Поучение» было написано человеком, лично знавшим движение, его сведения имеют иной вес, чем у поздней компиляции. Такая работа дисциплинирует историческое воображение: крупные выводы должны опираться на историю конкретных текстов, а не на привлекательность общей схемы.

Значительным достоинством является и реконструкция институциональной среды. Стригольничество помещено в историю формирования белого духовенства, отношений Пскова с новгородским архиепископом, распространения обязательной исповеди, платы за требы и монастырского поминовения. Ересь жидовствующих рассматривается в контексте централизации государства, придворной политики, кризиса престолонаследия и переосмысления московской религиозной миссии после падения Византии. Благодаря этому движения не висят в исторической пустоте и не возникают из внезапного появления нескольких «вольнодумцев». Автор убедительно показывает, что религиозный конфликт становится возможным там, где изменяются формы власти, знания и благочестия.

Вместе с тем центральный тезис о жидовствующих как успешном обращении группы православных в иудаизм не во всех своих элементах доказан с той же степенью надежности, что текстологические выводы. Алексеев справедливо критикует автоматическое недоверие к полемическим источникам, однако от признания их принципиальной пригодности до подтверждения каждого обвинения остается значительное расстояние. Мы не располагаем собственным исповеданием участников движения, описанием обряда перехода или бесспорно принадлежащим им систематическим текстом. Повторяемость обвинений повышает их историческую вероятность, но не устраняет зависимости источников друг от друга и общего языка церковной полемики. Особенно трудно установить, где заканчивается реальное принятие иудейских норм и начинается христианское обозначение всякого антитринитарного, антииконного или ветхозаветно ориентированного учения как «жидовства». В результате итоговая формула автора звучит увереннее, чем допускает фрагментарный характер материала.

Заметна и определенная асимметрия критических стандартов. В отношении стригольников автор чрезвычайно осторожен: сходство с вальденсами или богомилами не принимается за доказательство связи, поздние сообщения отделяются от ранних, отсутствие собственного корпуса текстов заставляет отказаться от реконструкции завершенной доктрины. В отношении жидовствующих западноевропейские случаи перехода христиан в иудаизм и более поздние российские примеры прозелитизма используются как модели, восполняющие отсутствие прямого описания механизма обращения. Такие параллели возможны и эвристически полезны, но они показывают, как событие могло произойти, а не доказывают, что оно произошло именно таким образом. Более последовательное применение осторожности, проявленной в первой части, сделало бы вторую часть убедительнее.

С богословской и этической точки зрения наиболее спорны заключительные оценки репрессий. Автор стремится понять логику Геннадия и Иосифа в категориях их эпохи, что само по себе необходимо. Церковные иерархи действительно видели в тайной ереси угрозу спасению людей, единству Церкви и устойчивости государства. Однако историческое объяснение местами переходит у Алексеева в нормативное оправдание. Он связывает казни 1504 года с восстановлением религиозного единства и положительно оценивает победу официальной Церкви, употребляя в адрес обвиненных морально нагруженные определения. Между тем богословская рецензия должна различать защиту вероучительной истины и применение смертного насилия. Даже признание реальности антихристианских убеждений не снимает вопроса о соответствии казни духу Евангелия, природе церковного свидетельства и практике покаяния. Сам спор заволжских старцев с Иосифом показывает, что неприятие казней было не следствием религиозного безразличия, а альтернативной православной позицией.

Не вполне убедительна и подразумеваемая связь между подавлением ереси и последующими культурными достижениями. Геннадиевская Библия, «Просветитель» и живопись Дионисия действительно развивались в атмосфере религиозного вызова, но из этого не следует, что казнь еретиков была необходимым условием культурного творчества. Ортодоксальная традиция могла ответить переводом Писания и богословской аргументацией независимо от физического уничтожения оппонентов. Автор справедливо отвергает необоснованное изображение Курицыных как «титанов Возрождения», однако временами отвечает на романтизацию одной стороны идеализацией другой. Историческая продуктивность церковной культуры не доказывает автоматически духовной бесплодности всех альтернативных поисков, а нравственная сомнительность некоторых придворных не опровергает возможности подлинного интеллектуального интереса.

Некоторого расширения заслуживали бы социальная история и история повседневной религиозности. Мы много узнаем о клириках, книжниках, иерархах и придворных, но значительно меньше — о реакции обычных прихожан, женщин, семей священнослужителей и городских общин. Источники, конечно, ограничивают исследователя, однако более последовательное внимание к практикам слушания проповеди, участию мирян в приходском управлении, домашнему благочестию и способам распространения слухов помогло бы понять, почему одни идеи оставались достоянием узких кругов, а другие получали массовое сочувствие. Сравнение с Западной Европой также иногда становится слишком широким: асинхронные типологические параллели проясняют структуру конфликта, но могут создавать впечатление функциональной одинаковости обществ, чьи церковные институты, образовательные системы и правовые традиции существенно различались.

Особой осторожности требует язык описания иудаизма. Алексеев отвергает фантастические теории заговора и не считает историю жидовствующих роковым началом русско-иудейской вражды, что следует оценить положительно. Однако, принимая значительную часть терминологии средневековых обличителей, он не всегда достаточно отчетливо отделяет реальный средневековый иудаизм от его христианского полемического образа. Категории «жидовства», отвержения истины и прозелитической угрозы принадлежат не только описываемому событию, но и конфессиональному языку источников. Современное исследование должно постоянно удерживать это различие, чтобы историческая реконструкция не воспроизводила без анализа систему обвинений, которую она изучает.

Несмотря на эти возражения, труд Алексеева остается выдающимся исследованием. Его главный вклад состоит не в том, что он окончательно разрешает все загадки стригольничества и жидовствующих, а в том, что после него невозможно обсуждать эти движения, не принимая во внимание рукописную историю источников, развитие церковных институтов, эсхатологический кризис XV века и собственно религиозное содержание конфликтов. Первая часть особенно убедительно показывает, как протест против недостойного духовенства может сохранять евангельскую мотивацию и одновременно разрушать экклезиологические основания церковной жизни. Вторая часть демонстрирует, насколько тесно в эпоху формирования Московского государства переплетались вера, книжность, политика и династические интересы. Книга заставляет отказаться и от безусловной демонизации еретиков, и от их романтического прославления. Ее наиболее зрелый урок заключается в том, что история ортодоксии и инакомыслия должна быть историей не абстрактной борьбы света и тьмы, а сложного различения между подлинной критикой церковного греха, догматическим отступлением, институциональной самозащитой и злоупотреблением религиозной властью. Именно поэтому монография представляет большую ценность для богословского клуба: она не только сообщает богатейший исторический материал, но и ставит перед Церковью неизменно актуальный вопрос о том, каким образом хранить верность истине, не подменяя свидетельство силой, и как отвечать на обличение так, чтобы нравственная неправда церковных людей не становилась аргументом против самой церковной веры.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!