Русское издание книги Луи Альтюссера «Биполярное расстройство. Чувство безнадежного одиночества» вводит читателя в заблуждение уже самим названием, поскольку перед нами не клиническое исследование биполярного расстройства и не популярное руководство по психиатрии, а трагическая исповедальная автобиография, построенная вокруг убийства философом своей жены Элен Ритманн 16 ноября 1980 года. Медицинская тема, безусловно, составляет одну из важнейших линий повествования: Альтюссер рассказывает о депрессиях, гипоманиакальных состояниях, психиатрических госпитализациях, лекарственной терапии, электрошоке и многолетнем психоанализе. Однако внутренний предмет книги значительно шире. Автор пытается восстановить всю совокупность семейных, телесных, сексуальных, социальных, политических и интеллектуальных обстоятельств, сделавших возможной трагедию, и одновременно вернуть себе право голоса, которого он, по собственному убеждению, был лишен вследствие признания невменяемым и прекращения уголовного преследования. Поэтому центральный вопрос книги — не просто вопрос о психической болезни, но вопрос о том, может ли человек, совершивший непоправимое в состоянии тяжелого расстройства, быть одновременно невменяемым перед законом и ответственным перед памятью жертвы, обществом, близкими и собственной совестью. Для богословского читателя эта проблема непосредственно касается учения о человеческой личности, свободе, поврежденности воли, вине, исповеди, покаянии, суде и милости, хотя сам Альтюссер рассматривает ее преимущественно в психоаналитических и материалистических категориях.
Исторический фон текста определяется сразу несколькими пересекающимися кризисами XX века. Альтюссер принадлежит поколению, прошедшему через Вторую мировую войну и немецкий плен, пережившему послевоенное возвышение Французской коммунистической партии, кризис сталинизма, интеллектуальный взлет марксизма, структурализма и психоанализа, а затем их постепенную утрату культурной гегемонии. Его личная жизнь оказывается тесно переплетена с этой историей: католическое воспитание сменяется коммунистическим выбором, религиозная аскетика — марксистской философией, исповедальная практика — психоаналитическим анализом, церковное представление о грехе — юридическими и психиатрическими понятиями невменяемости, патологии и бессознательной детерминации. Возникает характерная для поздней секулярной культуры ситуация: человек по-прежнему нуждается в исповеди и оправдании, но уже не признает над собой ни церковного суда, ни трансцендентного нравственного закона. Он обращается к обществу, врачам, друзьям и читателям, стремясь сделать их одновременно свидетелями, присяжными и исповедниками. Именно поэтому начальная формула Альтюссера — «Эта книга — мой ответ, который в ином случае от меня потребовали бы» — определяет не только жанр произведения, но и его глубокую нравственную двусмысленность. Автор хочет отвечать, но отвечает вне суда; хочет исповедоваться, но сам устанавливает пределы исповеди; стремится подвергнуть себя общественной оценке, но одновременно предлагает собственную систему объяснения, внутри которой почти вся его жизнь предстает результатом сил, предшествовавших сознательному выбору.
Метод Альтюссера соединяет автобиографическое свидетельство, психоаналитическую реконструкцию и структурный анализ институтов. Он заявляет, что его текст — «Не дневник. Не мемуары. Не автобиография», поскольку намерен отсечь нейтральные или случайные подробности и оставить только эмоциональные следы, сформировавшие личность. Хронология поэтому постоянно нарушается: прошлое рассматривается через позднейшее понимание, детское воспоминание — через опыт анализа, семейный эпизод — через философские категории отчуждения, идеологического аппарата и бессознательной сверхдетерминации. Альтюссер не просто вспоминает события, но систематически истолковывает их как знаки скрытой структуры. Материнский взгляд, имя, случайная фраза, школьный успех, неудача в любви, физический страх, мошенничество на экзамене, партийный конфликт или философская формула встраиваются в единую генеалогию его ощущения собственного небытия. Такой метод придает повествованию редкую концептуальную плотность, но одновременно создает опасность герменевтического замыкания: любое событие становится подтверждением уже найденной схемы, а то, что не подтверждает ее, легко объявляется вытеснением, защитой или бессознательной уловкой.
Первая глава открывается непосредственным описанием смерти Элен. Альтюссер начинает не с детства, не с диагноза и не с философской карьеры, а с момента, когда обнаруживает собственные руки на ее шее. Он вспоминает серый ноябрьский свет, красные портьеры, положение тела, усталость в предплечьях, неподвижные глаза и кончик языка между зубами. Убийство представлено как событие, в которое сознание автора входит уже после того, как оно произошло: сначала он воспринимает свои действия как массаж, затем внезапно понимает, что женщина задушена, и кричит врачу: «Я задушил Элен!» Это композиционное решение принципиально. Читателю не позволяют забыть, ради чего предпринимается вся последующая реконструкция. Перед нами не отвлеченная история болезни, а рассказ, каждая деталь которого должна соотноситься со смертью конкретного человека. Одновременно сама сцена уже содержит будущую апологетическую модель: субъект как будто приходит к собственному поступку извне, обнаруживает его как факт, не совпадающий с его осознаваемым намерением. Красная полоса занавеса, положенная на грудь Элен в память о погибшем друге Жаке Мартене, превращает место преступления в импровизированный погребальный обряд, после которого автор погружается во тьму психиатрической госпитализации.
Во второй главе повествование переходит от сцены убийства к юридическому положению невменяемого преступника. Альтюссер подробно сопоставляет публичный уголовный процесс и психиатрическое интернирование. Осужденный получает срок, возможность защиты, право слышать обвинения и отвечать на них; признанный невменяемым избегает суда, но оказывается заключен на неопределенное время, лишен дееспособности и фактически исчезает из общества. Самая емкая формула главы гласит: «Удел освобождения от суда — это надгробный камень молчания». Альтюссер ощущает себя не оправданным, а превращенным в «пропавшего без вести», находящегося между жизнью и смертью. Общество знает, что он убил, но не знает диагноза, обстоятельств лечения, внутренней истории болезни и оснований освобождения из клиники. Его книга должна разрушить это молчание. Здесь автор справедливо указывает на реальную нравственную проблему: юридическая защита человека в состоянии психоза может парадоксальным образом отнять у него публичную субъектность. Однако уже в этой главе заметна принципиальная асимметрия текста. Альтюссер настойчиво отстаивает право убийцы объясниться, но почти не ставит вопрос о праве погибшей быть услышанной иначе, чем через его воспоминания. Молчание, тяжесть которого он описывает, лежит не только на нем: Элен лишена возможности ответить окончательно и безусловно.
Третья глава начинает генеалогическое исследование семьи. Альтюссер рассказывает о крестьянских корнях своих предков, переселении в Алжир и истории брака родителей. Главным событием становится гибель на войне брата его отца — Луи, жениха будущей матери философа. После смерти брата Шарль Альтюссер предлагает молодой женщине «занять рядом с ней место Луи». Она соглашается, но, по интерпретации сына, сохраняет внутреннюю верность погибшему. Родившегося ребенка называют Луи, и имя становится для него знаком замещения: он чувствует, что мать смотрит не на него самого, а сквозь него — на мертвого возлюбленного. В психоаналитической логике автора это исходная травма, определившая всю жизнь. Он должен существовать как другой, носить чужое имя, исполнять желание матери и одновременно спасать ее от мученичества. Здесь возникает одна из самых сильных антропологических тем книги — невозможность обрести собственное лицо под взглядом, который видит в человеке не его самого, а проекцию утраченного объекта. В богословской перспективе эта тема может быть прочитана как трагическая противоположность личностному призванию: имя, призванное утверждать уникальность, превращается в обозначение подмены, а любовь — в требование соответствовать мертвому образцу.
Четвертая глава разворачивает контраст между двумя мирами детства. Дом родителей связан со страхом, телесным стыдом, материнскими фобиями и отцовской властью; дом деда и бабушки — с безопасностью, землей, природой и непосредственной привязанностью. Отец описывается как сильный, остроумный и властный человек, склонный к грубым шуткам и сексуальным намекам, эмоционально недоступный семье. Мать предстает одновременно жертвой и источником насилия: измученная несчастливым браком, она контролирует тело сына, боится микробов, улицы, сексуальности, денег, случайных знакомств и любого проявления самостоятельности. Особенно болезненны эпизоды ее вторжения в половое созревание ребенка. Альтюссер связывает с ними страх кастрации, отвращение к собственному телу и ощущение, что мужское желание либо постыдно, либо должно осуществляться по чужому повелению. С точки зрения богословской антропологии в этих страницах особенно ясно показано, как грех и страдание передаются не только через сознательные злые намерения, но и через искаженные формы заботы. Мать искренне считает, что защищает детей, однако ее страх становится законом их существования. Зло здесь не имеет простого злодейского лица: оно действует через любовь, утратившую свободу и превратившуюся в контроль.
Первая из двух частей, обозначенных в книге римской цифрой V, формулирует основное психологическое противоречие. Ребенок любит мать, но убежден, что она любит в нем другого, поэтому пытается завоевать ее любовь посредством послушания, успеха, чистоты и соблазнения. Слово «соблазнение» у Альтюссера имеет расширенный смысл: это не только эротическое поведение, но всякая попытка стать для другого тем, что тот желает увидеть. Хорошая учеба, интеллектуальная виртуозность, подражание преподавателям, красноречие и даже философское творчество позднее будут истолкованы как способы приобрести отраженное существование. Вторая часть под той же цифрой конкретизирует эту схему рассказами о повседневном подчинении матери: отсутствии собственных денег, обязанности сопровождать сестру, уроках музыки, запрете свободных игр и почти полном отсутствии друзей. Эта странная двойная нумерация, воспроизведенная и в оглавлении, сама по себе свидетельствует о редакционной небрежности русского издания, но содержательно обе части образуют единое описание ребенка, разрываемого между желанием собственного существования и невозможностью противостоять материнскому закону.
Шестая и седьмая главы создают светлый противовес семейной клаустрофобии. В воспоминаниях о дедушке и бабушке возникают лошади, пруды, леса, сады, полевые работы, животные и сельский дом. Эти страницы отличаются редкой чувственной выразительностью: природа переживается не как отвлеченный пейзаж, а как пространство телесного присутствия, в котором ребенок может трогать, нюхать, наблюдать, трудиться и свободно двигаться. Год, проведенный в деревенской школе, позволяет ему войти в мир других мальчиков, освоить их диалект, игры и труд. Особенно важен образ коллективной молотьбы, где ребенок воображает себя принятым в братство мужчин. Затем Альтюссер неожиданно признается, что кульминационная сцена общей трапезы, вина и песни, вероятно, не произошла: «Я настаиваю на строгом следовании фактам в этих воспоминаниях — но галлюцинации тоже факты». Это одна из ключевых фраз книги. Автор понимает, что воспоминание не является прозрачным окном в прошлое, но считает фантазию свидетельством реального желания. Литературно такой прием чрезвычайно силен, однако исторически он требует осторожности: признание ненадежности памяти не мешает Альтюссеру в других местах делать из реконструированных эпизодов далеко идущие выводы о мотивах окружающих.
Восьмая глава посвящена марсельским школьным годам, дружбе с Полем, первой любви и развитию способности к подражанию. Материнский запрет отношений с Симоной переживается как очередное уничтожение собственного желания. Одновременно Альтюссер обнаруживает, что умеет добиваться расположения учителей, точно копируя их стиль, голос, почерк и интеллектуальные предпочтения. Он описывает эту способность не как талант, а как мошенничество: не имея устойчивого ощущения собственного существования, он создает себя из чужих отражений. Особенно показателен школьный эпизод, когда он фактически присваивает готовую структуру работы преподавателя Жана Гиттона и получает высшую оценку. Вина за обман сливается с более глубокой виной за внутреннее небытие. Эта глава имеет большое значение для понимания поздней философской карьеры Альтюссера: его блестящая способность создавать теоретические конструкции предстает не только интеллектуальным даром, но и защитным механизмом, способом убедить окружающих и самого себя в реальности собственного «я».
Девятая глава переносит действие в Лион, где Альтюссер готовится к поступлению в Высшую нормальную школу. Здесь он встречает католических учителей, прежде всего Гиттона, Жана Лакруа и Жозефа Ура, от которых получает уроки философской ясности, политического анализа и публичного действия. Особое место занимает создание кружка христианской студенческой молодежи и участие в монастырских уединениях. Альтюссера привлекают целомудрие, ручной труд и молчание; монастырь представляется ему возможностью исчезнуть из мира и разрешить конфликт желания. При этом религиозное красноречие уже несет черты будущей мании: чтобы убедить других и поверить самому, он должен преувеличивать, усиливать пафос, стремиться к эмоциональному слиянию с аудиторией. Католический этап его жизни не подвергается серьезному догматическому осмыслению, но позволяет увидеть, что позднейшая потребность в партийной и философской общности наследует религиозную тоску по братству, а теоретическое вмешательство становится секулярной формой миссии.
Десятая часть, начинающаяся на странице, указанной в оглавлении, хотя в основном тексте ее номер фактически пропущен, рассказывает о мобилизации, поражении Франции, пленении и пяти годах в немецком лагере. Плен оказывается парадоксально освобождающим опытом: Альтюссер удален от семейной власти, живет среди мужчин, выполняет физическую работу и наблюдает реальные формы солидарности. Фигура Робера Даэля учит его различать обман ради личного самоутверждения и политическую хитрость ради общего блага. Другой заключенный, коммунист Пьер Курреж, открывает ему возможность действия, основанного не на манипуляции, а на ясных принципах и братстве. Именно с Куррежем, а не с Элен, Альтюссер связывает свое первое серьезное уважение к коммунизму. Но плен также закрепляет пассивность и страх свободы: его попытки побега срываются, а собственную неспособность покинуть лагерь он позднее истолковывает как бессознательное желание оставаться заключенным. После освобождения возвращение к родителям и поступление в Высшую нормальную школу не приносят радости. Он чувствует себя старым, чужим, отставшим от жизни и неспособным вступать в нормальные любовные отношения. Глава завершается приближением встречи с Элен.
Одиннадцатая глава, самая объемная и эмоционально насыщенная, рассказывает об Элен Ритманн. Альтюссер знакомится с ней зимой 1946 года и сразу видит в ней существо, отмеченное одиночеством и болью. Его реакцией становится мессианская формула: спасти ее, помочь ей жить. Затем он реконструирует ее детство, отвержение матерью, любовь к отцу, пережитое сексуальное посягательство, необходимость ухаживать за умирающими родителями и делать им последние инъекции морфина. Эти события, по мнению автора, породили в Элен страх быть «ужасной женщиной», несущей окружающим смерть. Он подробно описывает ее коммунистическую деятельность, участие в Сопротивлении, дружбу с художниками, писателями и политическими активистами, исключительный ум, щедрость и способность слушать. Благодаря этому Элен не остается в книге безликой жертвой: Альтюссер пытается вернуть ей историческую и нравственную значительность. Вместе с тем ее биография постоянно включается в объяснение его собственной судьбы, а самостоятельный голос женщины заменяется тем, что муж считает ее бессознательной фантазией.
Отношения Альтюссера и Элен с самого начала соединяют любовь, взаимное спасение и разрушительную зависимость. После их первой физической близости он переживает тяжелую депрессию и подвергается электрошоковой терапии. Элен поддерживает его, делает аборт, скрывая беременность, чтобы не усугубить его состояние, и ждет у выхода из больницы. Однако почти сразу после выздоровления Альтюссер начинает демонстративно ухаживать за другими женщинами. Он интерпретирует это как гипоманиакальную гиперсексуальность, попытку получить одобрение Элен и доказать собственную мужественность. Постепенно вырисовывается повторяющийся цикл: страх быть покинутым вызывает депрессию; госпитализация дает защищенность; выход из депрессии сопровождается гипоманией, чувством всемогущества, эротической активностью и опасными инициативами; последствия этих действий усиливают тревогу Элен и подготавливают новый кризис. Слова аналитика «Депрессия — это всемогущество» становятся для Альтюссера ключом к собственной болезни: в клинике он превращается в ребенка, окруженного заботой, освобожденного от решений и ответственности. Мания оказывается обратной стороной того же фантазма — абсолютной власти над внешним миром.
Двенадцатая глава углубляет анализ любовного поведения, психоанализа и агрессии. Альтюссер признает, что ненавидел инициативу другого и говорил женщинам: «Я ненавижу, когда меня любят», поскольку воспринимал чужое желание как попытку «положить на него руку». Он защищал право на собственное желание, но практически мог осуществлять его только путем соблазнения, контроля и провокации. Значительная часть главы посвящена отношениям с аналитиком, которого Альтюссер защищает от обвинений в профессиональной несостоятельности. Он считает, что тот спасал его, не ограничиваясь формальными правилами анализа, а вмешиваясь в кризисные ситуации и организуя госпитализацию. Вместе с тем рассказ показывает, насколько лечение было включено в систему зависимости, угроз самоубийством, манипуляций и соперничества за внимание аналитика. Автор способен назвать собственные действия жестокими, но нередко тут же переводит нравственное суждение в объяснение посредством травмы, переноса или гипомании.
Кульминацией двенадцатой главы становится рассказ о провокациях, которым Альтюссер подвергал Элен. Он приводит любовниц в их дом, хвастается кражами, фантазирует об ограблении банка и похищении атомной подлодки, демонстративно соблазняет женщин в присутствии жены. Наиболее страшен эпизод в Сен-Тропе: он уходит в бушующее море с другой женщиной, почти вступает с ней в связь на глазах у не умеющей плавать Элен и едва не тонет. Вернувшись, он находит жену в состоянии ужаса и отчаяния. Ее обвинение — «Ты мертв для меня» — ретроспективно звучит как предчувствие финальной трагедии. Альтюссер пишет: «Решительно, так нельзя обращаться с человеком». Это, пожалуй, наиболее ясное нравственное суждение книги, не растворенное полностью в психоаналитическом объяснении. Но даже здесь он немедленно возвращается к символическому толкованию, согласно которому его смерть и смерть Элен впервые стали одним целым. Глава завершается пронзительным портретом ее лица, голоса и рук, окаменевших от пережитой боли и в то же время способных к нежности. Литературно это одни из лучших страниц произведения и одновременно самые мучительные, потому что читатель уже знает, чьи руки в конечном итоге прекратят ее жизнь.
Тринадцатая глава переводит внимание на философскую и преподавательскую деятельность. Альтюссер не желает пересказывать историю своих книг, но исследует субъективные мотивы, заставившие его вложить личные фантазмы в публичную теорию. Высшая нормальная школа описывается как замена материнского пространства, защищенная среда, которую он почти никогда не покидал. Преподавание позволяло ему соблазнять учеников интеллектуально, становиться «отцом отца», создавать кружок преданных последователей и через них осуществлять собственное отчужденное желание. Педагогический дар Альтюссера несомненен: он умел слушать студентов, разбирать их тексты, открывать способности и создавать атмосферу совместной работы. Но сам автор истолковывает этот дар амбивалентно — и как плодотворное наставничество, и как форму власти над другими. Отношение к Коммунистической партии строится сходным образом: он остается внутри института, но стремится сохранить абсолютную независимость, выступая одновременно как сын, критик и скрытый наставник партийного отца.
Четырнадцатая глава, очень краткая, формулирует личную подоплеку альтюссеровского понимания философии. Его известное определение философии как «классовой борьбы в теории» возникает из попытки соединить материалистическую критику идеологического обмана с практикой интеллектуального вмешательства. Философия не имеет собственного предмета по образцу науки, но занимает позиции в теоретическом поле и изменяет соотношение сил. Автор признает, что за этой концепцией стояло не только объективное исследование, но и желание осуществить материнское ожидание: стать исключительным, всемогущим и признанным, сохраняя при этом внутреннюю защищенность. Здесь книга предлагает редкий случай, когда крупный мыслитель не столько разъясняет доктрину, сколько показывает ее связь с личной психической экономией. Это не опровергает теорию автоматически, но разрушает иллюзию, будто философские понятия рождаются в стерильном пространстве чистого разума.
Пятнадцатая глава помещает Альтюссера в контекст французской философии. Он рассказывает о своем отношении к Гегелю, Марксу, Сартру, Мерло-Понти, Башляру, Кангийему, Кавайесу, Деррида и Лакану, подчеркивая интеллектуальную изоляцию послевоенной Франции и собственное стремление вмешаться в ситуацию, где марксизм был либо догматизирован партийной ортодоксией, либо растворен в гуманистической философии субъекта. Альтюссер связывает свой теоретический антигуманизм с отрицанием прозрачного, самодостаточного субъекта — отрицанием, которое вполне соответствует его личному опыту зависимости от бессознательных сил. В рассказах о Лакане вновь появляется тема ответственности аналитика, особенно в связи с самоубийством Люсьена Себага. Конец книги неожиданно посвящен поездке в Советский Союз и наблюдениям над советским обществом. Финал кажется оборванным: автор не возвращается композиционно ни к сцене убийства, ни к вопросу о последних месяцах жизни Элен. Такая незавершенность может отражать саму невозможность закончить исповедь, но как литературное решение она оставляет центральное обещание книги исполненным лишь частично.
Наибольшую пользу этот труд способен принести читателям, готовым воспринимать его не как историю «гениального безумца», а как сложное свидетельство о разрушении личности и отношений. Пастыри, капелланы и душепопечители найдут здесь предупреждение против поверхностной морализации психической болезни и против столь же поверхностного медицинского редукционизма. Текст показывает, что тяжелое расстройство не уничтожает нравственную реальность отношений, но делает человеческую свободу неоднородной, уязвимой и временами радикально нарушенной. Студенты богословия могут использовать книгу при обсуждении образа Божия, свободы воли, телесности, межпоколенческой передачи греховных моделей, границ юридической ответственности и различия между исповедью и покаянием. Историкам философии особенно ценны внутренние свидетельства о Высшей нормальной школе, французском марксизме, Коммунистической партии и психоаналитической среде. Психиатрам, психологам и юристам книга полезна как голос пациента, пережившего одновременно принудительное лечение, невменяемость и общественную стигматизацию, хотя использовать ее в качестве надежного клинического описания следует с большой осторожностью. Обычному читателю, особенно имеющему опыт семейной психической болезни, текст может помочь увидеть человека за диагнозом, но графические описания убийства, самоубийства, сексуального насилия и опасного поведения требуют эмоциональной подготовленности.
К сильнейшим сторонам книги относится прежде всего ее беспощадная откровенность. Альтюссер не ограничивается образом страдающего больного, но признает обман, манипуляции, трусость, эротическую жестокость, эксплуатацию друзей и многолетнее причинение боли Элен. Он показывает, что патологическое состояние не превращает человека в невинную абстракцию. Не менее значимо соединение личной и институциональной истории. Семья, школа, церковь, армия, лагерь, партия, университет, клиника и психоаналитический кабинет предстают не внешними декорациями, а силами, формирующими субъект. Книга также обладает значительными литературными достоинствами: сцены детства, плена, больницы и отношений с Элен написаны с исключительной зрительной и телесной интенсивностью. Наконец, труд разрушает несколько удобных стереотипов. Он не позволяет считать психическую болезнь простой противоположностью интеллектуальной продуктивности, юридическую невменяемость — счастливым освобождением от наказания, а выдающуюся философию — плодом автономного разума, свободного от личных фантазмов.
Однако богословская оценка книги должна сохранить критическую дистанцию. Альтюссер предлагает объяснение, но объяснение еще не является покаянием. Христианская исповедь предполагает не только исследование причин поступка, но признание зла как зла, отказ превращать другого в материал собственной истории и готовность предстать перед истиной, не контролируя окончательный приговор. Автор временами приближается к этому, особенно когда без оговорок признает жестокость обращения с Элен. Но общая структура текста постоянно возвращает ему власть над повествованием. Он одновременно обвиняемый, свидетель, эксперт, защитник и судья. Психоаналитическая генеалогия способна незаметно перераспределять ответственность: за поступком обнаруживается мать, за матерью — ее родители, за любовным насилием — страх кастрации, за депрессией — боязнь оставленности, за манией — защита от бессилия. Все эти связи могут быть истинными, однако их накопление создает впечатление причинной неизбежности. Между детерминацией и поступком почти исчезает та нравственная тайна личности, в которой человек, даже глубоко поврежденный, не сводится к сумме влияний.
Особенно серьезен вопрос о месте Элен. Альтюссер с любовью и восхищением восстанавливает ее биографию, мужество, политическую деятельность, ум и щедрость, противостоя сенсационному образу «жены философа». Но вся ее история рассказана человеком, который лишил ее жизни. Ее детские травмы, страхи и эмоциональные реакции становятся звеньями его объяснения. Даже попытка почтить ее память неизбежно рискует присвоить ее внутренний мир. В богословской перспективе любовь к умершему требует смирения перед его непостижимостью: другой не является завершением нашего психического сценария. Книга Альтюссера не вполне достигает такого смирения. Он продолжает толковать Элен, говорить от ее имени и включать ее смерть в символическую логику собственной жизни. Поэтому читателю необходимо сознательно возвращать центр повествования погибшей женщине и помнить, что никакая красота самоанализа не способна уравновесить утрату ее голоса.
Слабыми сторонами текста являются также избыточная уверенность в психоаналитических реконструкциях, многочисленные полемические выпады и композиционная несоразмерность. Альтюссер нередко приписывает умершим или отсутствующим людям бессознательные желания, которые невозможно проверить. Его суждения о коллегах, врачах и философах бывают блестящими, но также язвительными, поспешными и несправедливыми. Вторая половина книги все дальше отходит от заявленной задачи объяснить трагедию и превращается в интеллектуальные мемуары. Само убийство почти не получает последовательного медицинского и фактического разбора: отсутствует подробная реконструкция последних месяцев, схемы лечения, изменения препаратов и непосредственного развития психоза. Наконец, русское издание заметно ухудшает восприятие произведения. Сенсационное название сужает сложную автобиографию до диагноза; на задней обложке употреблено некорректное выражение «биполярное расстройство личности»; имя переводчика не указано; в оглавлении дважды повторена глава V; глава X фактически не маркирована в основном тексте; встречаются многочисленные типографские сбои. Эти особенности требуют особенно осторожного отношения к формулировкам перевода и редакционному обрамлению.
В конечном счете книга Альтюссера заслуживает внимания богословского клуба не потому, что дает надежное учение о болезни, ответственности или прощении, а потому, что обнажает их неразрешимый узел. Она показывает человека, который всю жизнь стремился обрести существование во взгляде другого, а затем уничтожил того другого, чья любовь удерживала его от распада. Она демонстрирует предел секулярной исповеди: самоанализ способен назвать тысячи причин, но не может воскресить погибшую, даровать прощение или окончательно оправдать говорящего. Вместе с тем отказ Альтюссера молчать нельзя считать лишь самозащитой. В его свидетельстве присутствует подлинное стремление вынести разрушенную жизнь на свет, признать постыдное и показать, как семейная боль, психическая болезнь, институциональная власть и личная жестокость могут соединиться в одной судьбе. Богословский читатель должен принять это свидетельство серьезно, но не позволить объяснению стать оправданием, состраданию к больному — забвением жертвы, а юридической невменяемости — отменой нравственной истины. Ценность труда именно в том, что он не разрешает эти противоречия, а заставляет увидеть их во всей тяжести. Перед нами книга не о победе над безумием и не о торжестве философского разума, а о человеке, который пытается говорить из-под надгробной плиты собственной публичной смерти, тогда как рядом остается другая могила — безмолвная и необратимая.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!