Андреэ – Химическая Свадьба Христиана Розенкрейца

Иоганн Валентин Андреэ – Химическая Свадьба Христиана Розенкрейца в году 1459
Это обзор книги «Андреэ – Химическая Свадьба Христиана Розенкрейца» Перейти к книге

Издательство «Энигма» выпустило в 2003 году том, который трудно назвать просто книгой в привычном смысле слова: под одной обложкой здесь соединены сама повесть Иоганна Валентина Андреэ «Химическая Свадьба Христиана Розенкрейца в году 1459», два розенкрейцерских манифеста — «Fama Fraternitatis» и «Confessio Fraternitatis», — а вслед за ними три взаимоисключающих истолкования всего этого корпуса: эссе Рудольфа Штайнера, статья Евгения Головина и историко-критическая работа Дмитрия Харитоновича с подробным построчным комментарием. Уже сама композиция издания заставляет читателя занять определённую позицию раньше, чем он дочитает до конца, и в этом смысле разбираемая книга — редкий случай, когда издательский замысел оказывается не менее значимым предметом рецензии, чем сам текст XVII века. Чтобы понять, почему подобная полифония вообще стала возможной, нужно вернуться к тому историческому и духовному узлу, в котором рождалась «Химическая Свадьба».

Германия начала XVII века переживала не просто конфессиональный раскол, но глубокий кризис доверия к самим основаниям знания. Аугсбургский религиозный мир 1555 года закрепил принцип «cuius regio, eius religio», расколов империю на лютеранские и католические земли, но не остановив ни богословских споров, ни апокалиптических настроений, которые лишь усиливались по мере приближения к концу первого столетия Реформации. Двор императора Рудольфа II в Праге превратил алхимию и оккультные науки в дело государственной важности, а появление новых звёзд в 1572 и особенно в 1604 году, в созвездии Змееносца, было воспринято современниками как знамение грядущих перемен: недаром автор апокалиптического трактата «Naometria» Симон Штудион предсказывал именно на 1620–1623 годы падение Антихриста и начало тысячелетнего царства. Схоластическая философия университетов, по общему ощущению образованных людей эпохи, выродилась в пустое цитирование Аристотеля и Галена и утратила живую связь как с Писанием, так и с «книгой Природы»; Парацельс и его последователи, к числу которых с оговорками можно отнести и ван Гельмонта, предлагали иной путь — синтез медицины, натурфилософии и мистического богопознания. Именно в этом климате всеобщего ожидания «universalis reformatio» — недаром «Fama Fraternitatis» была впервые напечатана в 1614 году в Касселе внутри более обширного сборника с характерным названием «Allgemeine und General Reformation der gantzen weiten Welt» — и появляется легенда о Христиане Розенкрейце и основанном им незримом братстве.

Главную проблему, которую пытается разрешить автор «Химической Свадьбы», можно сформулировать так: как согласовать притязания герметической, алхимической мудрости на всеобщее обновление мира с христианским учением о благодати, если сама логика алхимического делания предполагает долгий путь очищения, испытания и заслуги? Иоганн Валентин Андреэ, вюртембергский лютеранский пастор, поступивший в Тюбингенский университет пятнадцати лет от роду, писал текст, впоследствии изданный как «Химическая Свадьба», ещё студентом, около 1605 года, хотя опубликован он был лишь в 1616-м, уже после триумфального шествия по Европе обоих манифестов. Вопрос об авторстве самих манифестов остаётся предметом спора и по сей день, но, как справедливо замечает Харитонович в приложенном к тому историческом эссе, ни один серьёзный исследователь не сомневается в датировке и авторстве собственно «Свадьбы». Метод аргументации Андреэ принципиально не дискурсивен: он не строит богословский трактат, а создаёт нарративную аллегорию, в которой первая пасхальная ночь героя-рассказчика, называющего себя братом Розенкрейцем, накладывается на структуру алхимического Великого Делания — nigredo, albedo, rubedo, — а календарные семь дней свадебного торжества становятся зеркалом семи дней творения и одновременно семи ступеней посвящения. Приуроченность действия к «навечерию Пасхи» — не случайная деталь, а сознательный богословский жест: воскресение Христово и алхимическая трансмутация мыслятся как один и тот же процесс, увиденный с разных сторон.

Повествование открывается сценой, в которой рассказчик, погружённый в пасхальную молитву в своей горной хижине, получает от крылатой вестницы с золотой трубой приглашение на «царскую свадьбу» — приглашение, скреплённое печатью с крестом и девизом «In hoc signo vinces». Стихи на письме сразу вводят тему, которая пройдёт через всю книгу, — тему недостоинства званого гостя: «Кто не успел помыться, / На свадьбе осрамится. / Напрасно пришёл / Тот, кто не тяжел». В эту же ночь герою снится темничная башня, где скованные узники — образ падшего человечества — тщетно рвутся к единственному канату, который Древняя Мать, аллегория милосердия и Церкви, велит спускать в темницу семь раз; спасаются немногие, и не по собственному усилию, а по чистой милости — недаром Старец в этом сне произносит слова, прямо перекликающиеся с лютеранским учением о благодати: «Но мать моя готова / Вытаскивать на свет / И самого дурного, / Кому спасенья нет». Проснувшись, герой облачается в белый холщовый кафтан, повязывает алую ленту крест-накрест, вкалывает в шляпу четыре красные розы и, прежде чем тронуться в путь, даёт обет — не пользоваться тем, что ему откроется, «ради почестей и возвышения в сем мире, но лишь для прославления Его имени и для услужения ближнему своему». Этот обет, данный ещё до всякого испытания, задаёт этическую рамку всему последующему приключению: право на посвящение оказывается не наградой за подвиги, а условием, принятым заранее и в кредит.

Здесь необходимо сказать несколько слов о самом авторе, поскольку без этого биографического фона парадоксальность книги остаётся не вполне понятой. Иоганн Валентин Андреэ был внуком Якоба Андреэ, одного из главных архитекторов лютеранской конфессионализации, соавтора «Формулы согласия» 1577 года — документа, закрепившего доктринальные границы ортодоксального лютеранства на столетия вперёд. Внук, таким образом, вырос не на периферии, а в самом центре немецкой протестантской учёной иерархии, и его последующее рукоположение в пасторы Вюртембергской церкви делало сколько-нибудь серьёзный флирт с герметизмом и каббалой предприятием рискованным вдвойне. Именно эта биографическая деталь придаёт особую остроту версии позднего самоотречения: тот же человек, что в юности сочинил текст, насыщенный алхимической символикой и кабалистическими шифрами, впоследствии сделал успешную карьеру блюстителя конфессиональной дисциплины и, по свидетельству собственной автобиографии, изданной лишь в 1799 году, назвал плод своей молодости попросту «ludibrium» — игрой, шуткой, пустяком. Загадка авторского отречения, которую, как будет показано ниже, так и не удаётся разрешить даже самому дотошному из трёх приложенных к тому истолкователей, коренится, по-видимому, именно в этом несовпадении между университетским юношей, ещё не связанным пасторским саном, и зрелым церковным администратором, отвечающим за чистоту вероучения перед консисторией.

День второй уводит героя в лес, где он невольно, в погоне за чёрным Вороном, преследующим белого Голубя, попадает — не по расчёту, а как бы по наитию провидения — на единственно верный, «царский» путь из четырёх предложенных ему на латинской табличке дорог: короткого и гибельного, длинного окольного, царского и вовсе непроходимого для смертных. У врат замка он проходит двух Стражников, получает от них символические жетоны с латинскими девизами, теряет клок одежды в захлопнувшихся воротах и претерпевает символическое острижение волос невидимыми цирюльниками — жест смирения гордыни, без которого немыслим ни один обряд посвящения. На вечернем пиру перед гостями предстаёт картина суетного и хвастливого «света»: мнимые мудрецы кичатся мнимым знанием тайн природы, и лишь немногих из них минует позор разоблачения. Вечером Дева на троне возвещает завтрашнее испытание — испытание весами: «Тот, кто не одарён от Бога, / Лишён великого залога... Мы завтра в ранние часы / Вас приглашаем на весы».

Третий день — кульминация темы суда и достоинства. На золотых весах развешаны семь гирь, и императоры, короли, дворяне и разоблачённые лже-алхимики поочерёдно восходят на чашу весов; большинство оказывается «слишком легко» и с позором изгоняется под свист латников, тогда как немногие достойные получают бархатные мантии и лавровые венки. Сам герой, оставшийся на ночь связанным вместе с восемью «недостойными», неожиданно выдерживает все семь гирь и в награду получает право освободить одного из узников. Далее следует суд над лжецами-алхимиками — сожжение их еретических книг, названных в тексте «Catalogum Haereticorum», — и обезглавливание осуждённых преступников; открывается сад с фонтаном, где Единорог преломляет меч Льва, а Голубь глотает масличную ветвь — эмблема примирения противоборствующих начал. Ночью герой становится единственным свидетелем того, как шесть гробов казнённых членов королевской семьи грузят на семь освещённых огнями кораблей — деталь, которая свяжет между собой все последующие дни повествования.

В день четвёртый гостей облачают в золотые одежды нового ордена — Золотого Руна — и по винтовой лестнице в триста шестьдесят пять ступеней (число дней года, вписанное в архитектуру самого посвящения) поднимают в тронный зал, где восседают три царственные четы, а Купидон целится луком у алтаря, уставленного книгой, свечой, сферой, часами, фонтаном и мёртвой головой со змеёй — типично алхимическая композиция vanitas и трансмутации разом. Разыгранная перед гостями «комедия» о найденной в ковчежце царевне, её падении, искушении чёрным мавром, казни и новом браке зеркально повторяет главный сюжет — грехопадение и искупление — уже на театральном, вставном уровне. Вечером, после торжественной клятвы гостей королевской семье, происходит собственно «кровавая свадьба»: ритуальное обезглавливание старого Короля, Королевы и других членов царственного рода, а затем и самого палача. Это не мрачная казнь в буквальном смысле, а mortificatio алхимического процесса, смерть как необходимая стадия на пути к преображению, и в этом узле особенно ясно видно, как Андреэ заставляет христианскую типологию крестной смерти и языческую по своим корням алхимическую символику работать на один и тот же образ.

Пятый день посвящён подземному путешествию героя и пажа к гробнице спящей нагой Венеры — эпизод, за подглядывание в который герой позже, в седьмой день, будет наказан обязанностью занять место стражника у врат; уже здесь Купидон ранит его стрелой, отчего в дальнейшем повествовании герой описывает себя как задетого влюблённостью и, следовательно, уязвимого. Затем шесть гробов и урна с изображением Феникса отправляются на семи кораблях, чья геометрическая символика (тетраэдр — Сатурн, додекаэдр — Марс, икосаэдр — Меркурий, октаэдр — Венера) недвусмысленно указывает на планетарную структуру алхимического космоса; нимфы встречают флотилию гимном, в котором любовь провозглашается единственной подательницей жизни: «Кто смертным жизнь дарует? / Любовь. / Кто с праведным пирует? / Любовь». На острове с семибашенной Олимпийской Башней гостей определяют в лабораторию — толочь коренья и добывать эссенции для оживления, то есть буквально впрягают в физический труд Делания, без которого никакая, даже самая щедрая, благодать не осуществляется в материи.

Шестой день — это и есть само Великое Делание в его классической последовательности: голова мавра, символ nigredo, кипятится в котле; полученную тёмно-красную жидкость запаивают в золотой шар и раскаляют сфокусированным зеркалами солнечным светом; расколотый алмазом шар обнажает белое Яйцо, из которого вылупляется чёрная, затем, после кормления кровью обезглавленных, белая, а после третьего кормления — пёстро-радужная Птица; её обезглавливают, тело сжигают дотла, а из пепла Старец формует двух гомункулов — мужского и женского пола, которых кормят кровью Птицы до полного человеческого роста и в которых через купольное отверстие, видимое лишь герою, вселяется небесный огонь, воскрешающий их как юных Короля и Королеву. Наконец, день седьмой возвращает гостей домой на флотилии под знаками зодиака; герою, признавшемуся Королю в том, что и он видел спящую Венеру, назначается наказание — стать стражником первых врат, — но текст обрывается посреди клятвы «Рыцарей Золотого Камня» из пяти пунктов, обязывающей служить лишь Богу и Натуре, избегать блуда, помогать нуждающимся, не искать мирской славы и не желать жить дольше, чем угодно Богу; личный девиз героя в памятной книге — «Summa scientia nihil scire», высшая мудрость — ничего не знать, — формула, восходящая через апостола Павла к учёному незнанию Николая Кузанского. По ремарке издателей, несколько листов рукописи в этом месте утрачены, и заключительная строка о том, что герой попросту вернулся домой, вместо того чтобы наутро встать у врат, оставляет читателя, как справедливо замечает в своём комментарии Харитонович, «либо на намёке, что всё вышеописанное лишь игра, либо на отречении от розенкрейцерской мудрости».

Оба манифеста, помещённые в томе вслед за «Свадьбой», выполняют по отношению к ней функцию идеологического обрамления. «Fama Fraternitatis» повествует о легендарном житии основателя братства — немце из бедной, но благородной семьи, отданном пятилетним в монастырь, изучившем греческий и латынь, отправившемся к Гробу Господню, но изменившем маршрут ради арабских мудрецов Дамаска, которые встретили его, по знаменитой формуле манифеста, «не как чужого, а как давно ожидаемого»; вернувшись в Германию, Христиан Розенкрейц основывает орден из восьми братьев, вырабатывает шесть строгих правил — от безвозмездного врачевания до векового обета молчания, — а после его смерти, согласно легенде, гробница остаётся сокрытой сто двадцать лет, покуда за дверью с надписью «Post CXX annos patebo» не обнаруживается нетленное тело с книгой «Т.», «после Библии нашим высшим сокровищем». «Confessio Fraternitatis», более прямо богословский и полемический текст, вводит важнейшую для всей книги мысль о «книге Природы»: «Те же самые письмена и буквы, что Бог повсюду рассеял в Священном Писании, запечатлел Он явно и на своём чудесном творении — на Небе, на Земле и даже на всех зверях», — и в этой формуле, пожалуй, точнее всего выражена богословская программа всего розенкрейцерского корпуса: природа и Писание читаются одним и тем же герменевтическим ключом, а значит, естествоиспытание есть не конкурент, а продолжение библейской экзегезы. При этом манифест категорически отвергает корыстное «златоделание» — «тьфу, золото, сколько бы ни было золота!» — и настаивает на безусловном примате Библии: «Блажен, кто имеет её у себя, ещё блаженнее — кто её прилежно читает, но стократ блаженнейший тот, кто всю её изучил и правильно понял». Показательно и то, против кого именно направлена полемика «Исповедания»: братья заявляют, что не еретики, но обличают хулу, исходящую разом «с Востока и Запада» — от Магомета и от Папы, — уравнивая тем самым ислам и римский католицизм как двух врагов истинного богопознания, а падение «папской тирании» описывается как процесс, уже начатый Реформацией и близкий к завершению. Этот эсхатологический горизонт подкрепляется ссылкой на книгу пророка Даниила и учение о четырёх монархиях, сменяющих друг друга перед концом времён, — рамка, вполне традиционная для протестантской апокалиптики конца XVI века, но здесь поставленная на службу отнюдь не традиционной, синкретической по своему существу программе всеобщего обновления.

Такая книга находит разного читателя, и рецензируемое издание, кажется, сознательно рассчитано на эту разнородность аудитории. Студенту богословия и историку идей она даёт редкую возможность увидеть, как евангельская типология Пасхи и Воскресения преломляется в языке, заимствованном из совершенно иной, герметической традиции, и проследить механику этого сплава на живом тексте, а не в реферативном пересказе. Пастырю и катехету книга полезна прежде всего как материал для понимания того, почему тяга к «тайному знанию» и герметическим суррогатам благодати оставалась и остаётся привлекательной для интеллектуально взыскательных, но не удовлетворённых сухой конфессиональной догматикой людей, — то есть как диагностический, а не назидательный текст. Читателю, интересующемуся историей эзотерических учений в самом широком смысле, то есть увлечённому антропософией, традиционализмом или практической алхимией, том даёт редкий шанс увидеть три конкурирующие школы толкования в одной книге и сравнить их методологию напрямую. Наконец, любителю барочной литературы и специалисту по поэтике аллегории «Химическая Свадьба» интересна прежде всего как памятник высочайшего литературного мастерства, стоящий в одном ряду с «Гипнэротомахией Полифила» и раблезианской традицией учёного гротеска.

Сильные стороны этого издания очевидны и многочисленны. Прежде всего это первый полный русский перевод, выполненный с сохранением структуры первого страсбургского издания 1616 года — с маргиналиями на полях, латинскими вставками и системой сносок, выходящих за пределы обычного текстового поля; переводчица стихов, В. Б. Микушевич, и переводчик прозы, А. Я. Ярин, сумели передать интонацию барочной аллегории, не впадая ни в модернизацию, ни в нарочитую архаизацию. Ещё важнее решение издателей поместить рядом три принципиально несовместимых прочтения одного и того же текста. Штайнер настаивает на том, что «Химическая Свадьба» есть подлинное свидетельство духовидческого опыта, а не литературный вымысел, и прямо запрещает символическое, аллегорическое толкование образов — синий с золотыми звёздами плащ вестницы, по его словам, столь же мало «символизирует» ночное небо, сколь роза символизирует закат: перед нами, настаивает он, реальная перцептивная форма, в которой духовное существо является органу имагинативного познания. Головин, напротив, посвящает большую часть своего эссе именно построчной алхимико-кабалистической дешифровке тех же самых образов — единорог как argentum vivum, лев как Марс и сера, ворон как рассудочная логика дьявола, — практикуя тот самый метод, который Штайнер объявляет заведомо ложным; при этом Головин прямо заявляет, что вопрос о реальном существовании ордена розенкрейцеров «совершенно безразличен» для искателя, для которого важен не исторический факт, а то, что текст совершает с самим читателем-практиком: «в алхимии не надо искать путь, разгадывая головоломки, а надо сделать так, чтобы путь нашёл тебя». Харитонович же, опираясь во многом на построения Фрэнсис Йейтс, реконструирует политический и театральный контекст 1613 года — пышную гейдельбергскую свадьбу курфюрста Пфальцского Фридриха V и Елизаветы Стюарт, — и показывает, что сам Андреэ уже в 1617 году, в трактате «Menippus», назвал розенкрейцерское братство не более чем «игрой (ludibrium)... для любопытствующих, обманувшей тех, кто попытался свернуть на извилистую тропинку вместо того, чтобы следовать истинным и простым путём Христовым», а два года спустя в предисловии к утопии «Christianopolis» повторил ту же мысль почти дословно. Сопоставление этих трёх голосов внутри одной обложки — интеллектуально честный и по-настоящему редкий издательский жест: читатель получает не готовый ответ, а инструмент для собственного суждения. К этому стоит добавить и чисто литературную заслугу издания: помещая рядом с текстом Андреэ реконструкцию гейдельбергской свадьбы 1613 года, издатели невольно возвращают «Химической Свадьбе» её театральное, придворно-барочное измерение, слишком легко теряющееся при чисто эзотерическом прочтении, — становится видно, что перед нами не только мистагогический трактат, но и утончённая литературная игра с жанром придворного маскарада и аллегорической комедии, вполне узнаваемая для современников автора и почти неузнаваемая для позднейшего читателя, воспитанного на романтическом образе «тайного знания».

Однако у этой же полифонии есть и оборотная сторона, и именно здесь уместна критика издания как целого. Составители словно бы разделяют иронию самого Андреэ, отказываясь дать читателю окончательную точку опоры: предисловие «От издательства» прямо заявляет, что вопрос о существовании ордена «является исключительно делом веры», а внутри самого комментария Харитоновича редакторы помещают анонимную сноску от лица «устной традиции Ордена», открыто оспаривающую вывод учёного о его несуществовании, — приём эффектный, но методологически сомнительный: рецензируемая книга подрывает научный аппарат собственного самого осторожного и наиболее фактологически ответственного автора прямо внутри его же текста. Сама работа Харитоновича, при всей её эрудиции, в итоге остаётся принципиально разомкнутой: он дважды честно признаётся в собственной неуверенности — и в отношении гипотезы Йейтс о «Христианополисе» как символическом месте назначения свадебной флотилии, и в заключительном пассаже, где прямо пишет, что не знает, почему Андреэ сначала пропагандировал розенкрейцерские идеи, а затем от них отрёкся, — и завершает эссе афоризмом Станислава Ежи Леца о точке, которую следует ставить только под вопросительным знаком. Для читателя, ищущего историко-критической ясности, подобная незавершённость может выглядеть скорее уклонением, чем результатом, тем более что сама гипотеза о «ludibrium» заимствована у Йейтс, а не выношена Харитоновичем самостоятельно.

Более серьёзная богословская слабость лежит глубже издательской композиции — в самом тексте Андреэ и в том, как обходят её все три интерпретатора. Ни Штайнер, ни Головин, ни даже трезвый в остальном Харитонович не ставят прямо вопрос о том, насколько совместима логика испытания и заслуги, пронизывающая всю «Химическую Свадьбу» — взвешивание на весах, отбор достойных, семикратное извлечение из темницы каната, физический труд толчения кореньев в лаборатории Олимпийской Башни, — с лютеранским учением о спасении sola gratia, sola fide, которого формально придерживался сам Андреэ как рукоположенный пастор Вюртембергской церкви. Сцена сна о темнице действительно провозглашает благодать, дарованную «не по заслуге», но весь дальнейший сюжет выстроен вокруг механики отбора, испытания и постепенного восхождения по иерархии посвящения, то есть фактически воспроизводит логику заслуженного, добытого трудом спасения, свойственную скорее католической сакраментальной экономии или неоплатоническому пути очищения, чем виттенбергскому богословию оправдания верой. Это внутреннее напряжение — между декларируемой благодатью и изображаемой заслугой — заслуживало бы отдельного, специально богословского анализа, но ни один из трёх приложенных эссеистов его не замечает: Штайнер интересуется исключительно эпистемологией духовного опыта, Головин — генеалогией герметических символов, а Харитонович — политической историей и авторством текста. Вопрос об экклезиологических последствиях самой идеи «незримого братства» из восьми человек, притязающего на всеобщую реформацию мира без всякой институциональной ответственности перед видимой Церковью, — вопрос, который вряд ли оставит равнодушным читателя богословского клуба, — также остаётся в этом издании полностью не поставленным ни одним из авторов.

С этим же связана и другая, более тонкая асимметрия, которую стоит отметить читателю, воспитанному на восточно-христианской традиции. Само по себе преображение человеческого естества через восхождение по ступеням очищения, испытания и просветления, завершающееся воскресением обновлённых Короля и Королевы, невольно напоминает святоотеческое учение об обожении, — но напоминает лишь по форме. В патристической традиции обожение есть плод синергии благодати и подвига, совершающейся внутри таинственной, литургической жизни Церкви, в общении святых и под руководством духовного отца; в «Химической Свадьбе» же вся аналогичная работа происходит вне какой бы то ни было видимой церковной структуры, в замкнутом пространстве Олимпийской Башни, доступном лишь горстке избранных гостей и управляемом фигурами, чья духовная природа — ангельская, аллегорическая или демоническая — читателю намеренно не поясняется. Ни Штайнер, стремящийся укоренить книгу в собственной антропософской системе посвящения, ни тем более Головин, для которого сама постановка вопроса о конфессиональной принадлежности пути оказывается несущественной, не проблематизируют эту подмену церковной соборности приватным эзотерическим кругом, — а ведь именно здесь, если довести рассуждение до конца, пролегает водораздел между христианским аскетическим преданием и герметическим сотериологическим суррогатом, который это предание лишь стилизует.

Наконец, стоит отметить и чисто композиционную издержку самого памятника: обрыв текста на клятве Рыцарей Золотого Камня, вызванный, по всей видимости, утратой листов ещё в оригинальной рукописной традиции, оставляет сюжетную линию наказанного стражника незавершённой, а последняя фраза о возвращении домой — при всей своей уместности как жеста иронической скромности — не даёт по-настоящему удовлетворительного разрешения тем самым вопросам о благодати и заслуге, которые повесть настойчиво поднимает с первой страницы.

При всех оговорках это издание остаётся необходимой книгой для всякого, кто всерьёз интересуется тем, как христианская экзегеза Пасхи может срастись с языком алхимической трансмутации, а трезвая протестантская учёность XVII века — уживаться с эстетикой театральной мистерии и герметическим синкретизмом. «Химическая Свадьба» не даёт готовых догматических ответов и, вероятно, никогда не была задумана как их источник; но именно поэтому она остаётся благодарным предметом богословского размышления — текстом, который учит не столько понимать, сколько, по завету самих издателей, переживать все перипетии свадьбы в надежде, что рано или поздно будет сыграна и своя.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!