Вышедший в 2021 году сборник «Антропология и этнология: современный взгляд» представляет собой не обычную коллективную монографию с единой доказательной схемой и не учебник, систематически излагающий основания дисциплины, а юбилейный фестшрифт, подготовленный к восьмидесятилетию академика Валерия Александровича Тишкова. Однако праздничное назначение книги не сводит ее к церемониальному чествованию ученого. Перед читателем развертывается масштабная панорама современной социально-культурной антропологии, в которой биография юбиляра, история академических институтов, теория этничности, исследования национализма, миграции, федерализма, памяти, ритуала и музейного предмета образуют единое интеллектуальное поле. Историческим фоном книги служит тридцатилетие постсоветской трансформации российской этнологии: дисциплина, пережившая в конце 1980-х и начале 1990-х годов кризис прежнего понятийного аппарата, к моменту выхода сборника обрела разветвленное профессиональное сообщество и вновь поставила вопрос о собственном предмете. Поэтому вынесенное в предисловие утверждение Тишкова, что «сегодня есть такая наука — российская антропология и этнология», является одновременно итогом институционального строительства и программным тезисом всего издания.
Главный вызов, объединяющий весьма различные статьи сборника, заключается в необходимости описать человека и человеческие сообщества в мире, где прежние социальные классификации утратили кажущуюся неподвижность, но не исчезли, а превратились в предмет политического производства, символической борьбы и личного выбора. Этничность, нация, гражданство, традиция и память понимаются здесь не как неизменные субстанции, существующие до истории, а как реальные, хотя и конструируемые формы коллективной жизни. Именно поэтому редакторское определение антропологии как «науки без границ, свода знаний о человеке, в котором нет мелочей и всё одинаково ценно (или бесценно)» выражает не только широту дисциплины, но и ее методологическую трудность: всеохватность грозит распадом знания на не связанные между собой кейсы. Книга отвечает на эту опасность не созданием единой метатеории, а сопоставлением методов. В ней соседствуют биографическое интервью, интеллектуальная история, полевая этнография, сравнительная социология, анализ законодательства, массовые опросы, архивное исследование, политическая антропология, визуальные источники, наукометрия и биосоциальное изучение стресса. Единство возникает не на уровне техники исследования, а вокруг вопроса о том, как человек создает принадлежность и как созданные им идентичности начинают воздействовать на него самого.
Даже художественное оформление книги участвует в постановке этой проблемы. На обложке использован фрагмент проекта Леонида Тишкова «Воссоздание образа из частиц утраченных жизней»: человеческое лицо складывается из множества разнородных пуговиц, каждая из которых сохраняет собственную форму и одновременно входит в общее изображение. Этот визуальный образ удачно символизирует центральную интуицию сборника: коллективное единство не предшествует множественности, а производится из нее, причем произведенная целостность не уничтожает различий между составляющими ее частями. Подобным образом и фигура В.А. Тишкова конструируется авторами из биографических эпизодов, научных концепций, институциональных решений, политического опыта и воспоминаний коллег. Тем самым название первого раздела, «Конструируя Тишкова», приобретает двойной смысл: оно отсылает и к конструктивизму юбиляра, и к неизбежной сконструированности любого научного портрета.
Открывающая раздел статья А.В. Головнёва прослеживает путь Тишкова от уральского детства и учебы на историческом факультете МГУ через американистику, преподавание в Магадане и изучение Канады к руководству Институтом этнологии и антропологии, участию в государственной национальной политике и разработке концепции российской нации. Биография представлена как история постоянного перехода от наблюдения к действию: знание Тишкова, по характеристике Головнёва, является «не столько констатацией, сколько мотивацией». Особое значение придается уральской многокультурной среде, в которой смешанность воспринималась не как отклонение, а как нормальное состояние общества. Отсюда выводится позднейшее неприятие жесткого этнического эссенциализма и убеждение, что сложная идентичность не маргинализирует человека. Интервью Э.-Б.М. Гучиновой дополняет биографическую реконструкцию живым самоописанием ученого. Перед читателем проходят механизмы советской академической жизни, ограничения зарубежных контактов, партийный контроль, перестройка дисциплинарных интересов и опыт общения с политической властью. Особенно выразительно звучит обращенный к молодым исследователям призыв «не петь в хоре», но одновременно «не писать с чистого листа», поскольку «личной свободы всегда больше, чем кажется». В этой формуле соединены интеллектуальная самостоятельность и уважение к преемственности знания.
М.Ю. Мартынова переводит разговор с личности на институт, анализируя развитие Института этнологии и антропологии РАН в 1990–2015 годах. Смена названия прежнего Института этнографии обозначила не косметическую реформу, а расширение предмета: изучение устойчивых культурных форм дополнилось исследованием конфликтов, миграции, городской среды, толерантности, переписей, этнополитики и повседневных механизмов идентификации. Автор убедительно показывает, как академическое учреждение приспосабливалось к финансовому кризису науки и одновременно становилось востребованным государством и обществом. Х.В. Туркаев рассматривает прикладное измерение наследия Тишкова, прежде всего его труды о чеченском конфликте и Северном Кавказе. Здесь антрополог выступает не внешним наблюдателем, а посредником, стремящимся перевести культурное понимание в язык гражданской интеграции и постконфликтного восстановления. Завершающая раздел работа А.А. Плеханова посвящена представленности публикаций Тишкова в РИНЦ. Ее значение шире персональной статистики: автор демонстрирует, что количественные базы недооценивают гуманитариев старшего поколения, чьи книги, коллективные труды и публикации доцифровой эпохи индексируются неполно. Наукометрический портрет оказывается еще одной конструкцией, способной не только измерять репутацию, но и искажать историческую память науки.
Раздел «Идентичность, национализм, глобализация» открывается теоретически насыщенным эссе Т.Х. Эриксена. Глобализация, по его мысли, не уничтожает локальные различия, а меняет способы их производства. Унифицируются формы политики идентичности: самые разные сообщества создают лидеров, символы, мифы происхождения и образы врага по сходной «глобальной грамматике», наполняя ее местным содержанием. Поэтому глобальное и локальное не исключают, а взаимно порождают друг друга. Важен приводимый Эриксеном тезис Тишкова о том, что представители меньшинств в разных странах «являются членами полиэтничных политических наций с групповыми культурными устремлениями». Такая постановка отвергает выбор между насильственной ассимиляцией и распадом государства на этнические территории. Д.М. Бондаренко проверяет проблему нациестроительства на материале Танзании, Замбии и Уганды. Он показывает, что успех национальной интеграции зависит не только от политической воли элит, но и от того, какие элементы доколониального и колониального прошлого превращаются в общий исторический ресурс. Сравнение приводит автора к концепции «множественных модернов»: постколониальные общества не обязаны повторять европейскую траекторию, а могут производить собственные формы современной нации.
В.К. Малькова исследует национальное единство как социально-политическую ценность россиян, сопоставляя официальные документы, символику Дня народного единства, интернет-дискурс и бытовые трактовки. Автор фиксирует принципиальную двусмысленность понятия: единство может означать гражданскую солидарность разных народов, культурную общность, подчинение единому центру или даже этническую мобилизацию большинства. Поэтому само наличие объединяющего лозунга еще не гарантирует согласия относительно его содержания. Работа особенно полезна как анализ символической политики, хотя местами ей недостает более жесткого различения между нормативным идеалом и эмпирически существующей солидарностью. И.С. Савин обращается к российскому гражданству выходцев из Центральной Азии. На основе интервью и миграционной статистики он показывает, что получение паспорта не всегда является лишь тактическим средством доступа к рынку труда. Длительное пребывание в России создает новые связи, навыки и лояльности; мигрант может воспринимать страну не только как место заработка, но и как пространство собственного взросления. Автор, однако, не романтизирует этот процесс и признает необходимость исследования отчуждения от общества исхода, дискриминации и готовности принимающего населения признать бывшего мигранта полноправным согражданином.
Статья А.В. Черных об уральских заводах переносит тему идентичности из области государственной политики в локальный культурный ландшафт. Заводские поселения XVIII–XX веков занимали промежуточное положение между городом и деревней, создавая особые говоры, костюмные практики, профессиональную гордость, коллективные прозвища и границы с крестьянской округой. Даже после закрытия производства память о принадлежности к «заводским» могла сохраняться как самостоятельная локальная идентичность. Существенно, что автор не сводит ее к одной модели: казенные и частные предприятия, русское или иноэтническое окружение, миграции мастеровых и конфессиональные различия создавали множество вариантов. Н.П. Космарская рассматривает потомков русско-армянских браков, отказываясь от советской предпосылки, согласно которой человек обязан выбрать одну «национальность». Интервью показывают ситуативность самоопределения: армянская составляющая может активизироваться через семейные связи, поездки, язык, политические события или культурный интерес, но участие в этнических организациях вовсе не является обязательным признаком идентичности. Особенно важен вывод о смешанном происхождении как самостоятельном опыте, а не неполноценной комбинации двух «чистых» идентичностей.
А. Ливен исследует отношения пуштунов и афганского государства, последовательно разрушая романтический образ народа, будто бы по природе неспособного к государственности. Слабость центра объясняется историей племенных структур, ограниченностью налоговых и образовательных институтов, трансграничным положением пуштунского мира и неспособностью внешних реформаторов понять местные представления о законности. Автор показывает, что попытки механически перенести западную модель государства не учитывают существующие формы авторитета и посредничества. Его прогноз относительно сохранения талибов как главной пуштунской силы оказался особенно значимым в свете событий, последовавших вскоре после подготовки сборника. В.А. Шнирельман анализирует американский евангелический диспенсационализм, апокалиптические ожидания и их политические последствия. Он прослеживает, как библейские образы Гога, Магога, Антихриста и Армагеддона накладываются на холодную войну, ислам, Россию, Израиль и американские президентские кампании. Статья ценна различением богословских вариантов миллениализма, но ее основная перспектива остается политико-антропологической: эсхатология рассматривается как язык мобилизации, способный сакрализовать международные конфликты и выводить политический выбор из области рационального обсуждения.
Ж. Радвани предлагает широкую деконструкцию представления о Кавказе как о естественно едином и неизменном регионе. Кавказское единство оказывается результатом географии, имперского управления, миграций, войн, русскоязычного образования и общей советской памяти, тогда как различия между Севером и Югом, городом и горным селом, степными и высокогорными обществами сохраняют принципиальное значение. Автор показывает, что традиция не исчезает под действием модернизации, а вступает с ней в синкретические сочетания: семейная солидарность, религиозное возрождение, коммерциализированная свадьба, мобильность и городской образ жизни сосуществуют в одной культурной системе. Ж.Т. Тощенко завершает раздел полемическим анализом этнополитической ксенофобии на постсоветском пространстве. Он обращает внимание на этнократию, переписывание истории, бытовой шовинизм и использование образа внешнего врага для легитимации новых элит. Диагноз разрушения межнационального доверия во многом убедителен, хотя публицистическая острота статьи иногда подменяет симметричное рассмотрение конфликтующих нарративов. Там, где требуется антропологическое объяснение взаимного страха, автор склонен быстрее переходить к морально-политической квалификации виновных.
Раздел «Российское и советское» начинается статьей Р.Г. Сюни о национализме и Октябрьской революции. Ее главный парадокс выражен формулой: «СССР был не просто крушителем наций… но сложным образом и создателем наций». Большевики стремились преодолеть буржуазный национализм, но одновременно учреждали республики, стандартизировали языки, формировали национальные элиты и закрепляли территориальные идентичности. Модернизационная политика создала более грамотные, урбанизированные и национально самосознающие сообщества, которые впоследствии получили ресурсы для выхода из Союза. Сюни избегает как апологии советского федерализма, так и его упрощенного определения как маски русского империализма. Т.Я. Хабриева рассматривает общероссийскую гражданскую идентичность в правовом измерении, показывая, что она нуждается в едином культурном пространстве, конституционной солидарности и равновесии между общегражданским единством и правом народов на сохранение языков и традиций. Юридический подход здесь выполняет нормативную функцию: идентичность не создается законом автоматически, но право задает рамки, внутри которых различия могут не превращаться в неравенство.
Л.М. Дробижева дополняет нормативный анализ результатами массовых опросов. Она различает государственно-гражданское, историко-культурное и повседневно-солидарное наполнение российской идентичности, подчеркивая, что эти смыслы не обязательно исключают друг друга. Рост числа людей, ощущающих связь с согражданами, свидетельствует об укреплении общероссийской принадлежности, однако ее содержание остается зависимым от политического контекста, внешних сравнений и оценки справедливости государства. Статья демонстрирует сильную сторону эмпирической этносоциологии: она не делает из слова «идентичность» объяснение само по себе, а выясняет, что респонденты действительно имеют в виду. Т.Ю. Красовицкая обращается к историографии российского и советского федерализма. Она показывает, как научные интерпретации зависели от партийной политики, сталинской концепции образования СССР, кампаний против «националистических уклонов» и последующего распада единого исследовательского пространства. Особенно важен ее вывод о том, что постсоветские историографии разделились по национальным и государственным линиям, вследствие чего одни и те же события превращаются в доказательства несовместимых политических проектов.
А.К. Байбурин исследует день рождения как пример радикального преобразования ритуальной системы. В традиционной русской культуре биологическое появление ребенка еще не означало его полного социального рождения; включение в человеческое и христианское сообщество совершалось через крещение, имя и почитание небесного покровителя. Поэтому ежегодно отмечались прежде всего именины, тогда как современный день рождения широко распространился лишь в советское время, по мере секуляризации и индивидуализации праздника. Автор показывает не простое исчезновение религиозного обряда, а перенос его функций: календарная память о святом уступает место празднованию уникальной биографии личности. С.А. Ушакин столь же внимательно анализирует советский самиздат, обнаруживая в нем не внешнюю противоположность официальному дискурсу, а его «ужасающую мимикрию». Диссиденты требовали соблюдения Конституции, социалистической законности и публичности, используя язык самого режима. Именно несовпадение между официально признаваемыми нормами и позицией тех, кто всерьез требовал их исполнения, производило подрывной эффект. Сила самиздата заключалась не только в содержании несогласия, но и в присвоении властной риторики.
Д.А. Аманжолова возвращается к дискуссии о «советском народе». Она показывает, что это понятие нельзя оценивать исключительно как пропагандистскую фикцию: массовое образование, индустриализация, война, русский язык межнационального общения и общие институты действительно создали надэтнические формы принадлежности. В то же время руссоцентризм, депортации, иерархия республик и управляемое нациестроительство препятствовали превращению этой общности в равноправную гражданскую нацию. Особенно продуктивен вопрос о том, в какой мере советская идентичность продолжает жить после исчезновения ее государства. И.А. Головнёв исследует проект «Киноатлас СССР», задуманный в конце 1920-х годов как серия фильмов обо всех экономических и национальных районах страны. Кино должно было одновременно документировать многообразие, обучать население и демонстрировать социалистическое преобразование окраин. Нереализованность проекта столь же показательна, как его замысел: государство стремилось сделать огромную страну визуально обозримой, но комплексность реальных культур плохо поддавалась серийному идеологическому монтажу.
Е.А. Пивнева ставит вопрос о будущем коренных малочисленных народов Севера, противопоставляя консервации «традиционного образа жизни» культурно ориентированную модернизацию. Традиционные занятия могут сохраняться не только как экономический ресурс, но и как «источник культуры», тогда как образование, технологии и индивидуальная мобильность не обязательно означают утрату идентичности. Важен переход от народа как абстрактного коллективного субъекта к конкретной «этноличности», способной выбирать жизненную стратегию. Приведенное автором наблюдение Тишкова, что «сама эта сложность стала другой», точно характеризует современное культурное разнообразие: гибридизация уже не равнозначна маргинализации. Е.И. Пивовар расширяет перспективу до евразийской интеграции, рассматривая университетские ассоциации, академические обмены, форумы ректоров и совместные исследовательские проекты. Он видит в интеллектуальном диалоге более устойчивую основу интеграции, чем одна только экономика. Оптимизм статьи иногда выглядит институционально-риторическим, но сама идея научно-образовательной дипломатии как средства преодоления исторических конфликтов заслуживает серьезного внимания.
Раздел «Политика памяти» начинается работой Л.П. Репиной о символах прошлого и «встрече культур». Автор рассматривает память не как склад готовых сведений, а как активную реконструкцию, в которой исторические образы становятся посредниками между группами и эпохами. Встреча культур происходит не только в прошлом, но и в последующем переосмыслении контакта, когда событие включается в конкурирующие генеалогии и национальные каноны. Н.Н. Крадин переносит проблему на археологический материал. Он предостерегает от автоматического отождествления археологической культуры с этносом: сходство погребений и вещей может отражать политическую принадлежность, социальный статус, торговую сеть или имперскую моду, тогда как население оставалось многоязычным и смешанным. Вместе с тем автор не отказывается от этнических реконструкций полностью, особенно там, где археология сопоставима с письменными, антропологическими, лингвистическими и генетическими данными. Это методологически уравновешенная позиция между наивным этническим чтением артефакта и радикальным скептицизмом.
М.М. Балзер прослеживает превращения евразийской идеи от образа Чингисхана до наследия Л.Н. Гумилёва и современных символических политик российских республик. Евразийство предстает не единой доктриной, а подвижным набором исторических метафор, позволяющих соединять имперское прошлое, этническое достоинство, федерализм и представление о России как особой цивилизации. Автор показывает продуктивность этих образов для регионального самоописания, но одновременно обнаруживает риск превращения истории в политическую мифологию. Статья П.П. Толочко о памяти и научной этике историка сосредоточена на русско-украинском прошлом и трактовках Переяславского соглашения. Ее справедливое требование оценивать решения людей XVII века в контексте их времени сочетается с резко полемической критикой украинской национальной историографии. Именно здесь особенно заметна внутренняя напряженность сборника: декларируемая множественность памяти уступает место защите одного нормативного рассказа. Текст важен как документ самого конфликта памяти, но менее убедителен как беспристрастное его разрешение.
Р. Саква концептуализирует подобные столкновения через понятие мнемополитики. По его определению, «мнемополитика отличается от политики диалогической памяти»: первая использует прошлое для подтверждения заранее установленных идентичностей, вторая допускает изменение участников в ходе совместного изучения истории. Автор связывает конфликты вокруг Второй мировой войны, советского наследия и Восточной Европы с возникновением «второй холодной войны». Его анализ убедительно показывает, как язык абсолютной жертвы и абсолютного угнетателя закрывает историческую дискуссию. К. Хамфри исследует память на микроуровне, реконструируя судьбу экипажа советского танкера «Туапсе», захваченного Тайванем в 1954 году. Раскол моряков на вернувшихся в СССР, оставшихся на острове и уехавших на Запад породил несовместимые героические и предательские нарративы. Поздние воспоминания, газетные истории и семейная верность оказываются не менее значимыми, чем установленная последовательность событий. Особенно сильно показано, как человек приспосабливает рассказ о прошлом к необходимости вновь обрести нравственную целостность.
Т.Б. Щепанская завершает раздел оригинальным исследованием средств передвижения в коллективной памяти двух сельских сообществ Вологодской области. Дороги, лесовозы, лошади, газогенераторные машины и фотографии передовиков труда рассматриваются как носители памяти о пространстве и социальных связях. Техника здесь не является нейтральным фоном: она определяет, какие места становятся доступными, какие профессии престижными и как человек представляет собственную жизненную траекторию. Сельские альбомы превращают движение в биографическую и коллективную ценность, а исчезнувшие дороги и предприятия продолжают существовать в рассказах как структура утраченного мира. Эта статья наглядно демонстрирует достоинство антропологической оптики сборника: крупные темы модернизации и памяти раскрываются через материальную деталь, домашнюю фотографию и локальный словарь.
Последний раздел, «Человек и наука: самонаблюдения», открывается исследованием М.Л. Бутовской и В.Н. Бурковой о поведении во время пандемии COVID-19. На материале двадцати трех стран авторы сопоставляют тревожность, возраст, пол, семейное положение, культурные установки и соблюдение ограничений. Результаты показывают более высокий уровень тревожности у женщин и молодежи, но не подтверждают простого противопоставления «коллективистских» и «индивидуалистических» культур: одни и те же показатели могут иметь разные причины. В коллективистских обществах стресс усиливается ответственностью перед группой, в индивидуалистических — угрозой личной свободе и экономической самостоятельности. Визуальные диаграммы и сравнительные данные придают работе необычную для сборника эмпирическую плотность. Вместе с тем быстрота сбора материалов в первой волне пандемии требует осторожности: статья фиксирует ранний срез кризиса, а не окончательную модель человеческой адаптации.
О.Ю. Артемова обращается к истории российских исследований аборигенов Австралии, восстанавливая экспедиционные маршруты, личные контакты и научные традиции, которые нередко остаются на периферии англоязычной историографии. Ее статья показывает, что полевая антропология всегда включает встречу не только исследователя и изучаемого сообщества, но и различных национальных школ знания. И.В. Кузнецов продолжает эту рефлексию на материале российской и советской американистики, посвященной коренным народам Северной Америки. Романтический образ СССР как «истинного друга краснокожих» соединял антиколониальную солидарность, политическую пропаганду и подлинный научный интерес. Современная полевая работа среди йокатс обнаруживает сложнейшую реальность языкового сдвига, смешанного происхождения, музейного самопознания, восстановления ритуалов и споров о племенном членстве. Книжное описание, созданное внешними учеными, иногда возвращается в сообщество и становится источником его собственной памяти, что ставит трудный вопрос о том, кому принадлежит этнографическое знание.
В.В. Наумкин и Л.Е. Коган исследуют сокотрийскую народную поэзию как живую устную традицию и одновременно как хрупкий языковой архив. Поэтическая формула «вечного возвращения» обозначает способность песни повторяться в новых обстоятельствах, сохраняя ритм, образность и общественную функцию. Работа сочетает лингвистическую точность с полевым вниманием к исполнителю и показывает, что исчезновение языка является утратой не словаря, а особого способа связывать память, пространство и чувство. А.Е. Загребин в кратком историографическом очерке обозревает три века финно-угорской этнографии в России, выделяя смену имперских описаний, сравнительно-языковых классификаций, советских исследований и современных форм сотрудничества с самими сообществами. Д.А. Баранов завершает книгу вопросом, можно ли восхищаться этнографическим экспонатом. «Эстетический поворот» освобождает музейный предмет от роли одной лишь иллюстрации быта, но несет опасность отрыва красоты от исторического и колониального контекста. Автор справедливо настаивает, что научная интерпретация и эстетическое переживание не должны взаимно исключать друг друга.
Наибольшую непосредственную пользу сборник принесет профессиональным антропологам, этнологам, историкам, социологам, музеологам и специалистам по национальной политике. Для студентов он может служить картой дисциплины, хотя не заменяет систематического введения: читателю придется самостоятельно связывать конструктивизм, полевую этнографию, исследования памяти и биосоциальный подход. Пастыри, богословы и участники богословского клуба найдут особенно значимый материал в статьях о религиозной эсхатологии, крещении и именинах, ритуальной трансформации дня рождения, политике памяти, смешанных идентичностях и сакрализации национального прошлого. Книга помогает увидеть, каким образом богословские понятия переходят в массовую культуру и политическую риторику. Для церковного служения важны также исследования миграции и культурной гибридности: они предостерегают от предположения, будто человек всегда принадлежит только одной однородной культуре и потому должен выбирать между взаимоисключающими общностями.
Сильнейшая сторона труда заключается в его способности удерживать связь между теорией и фактической сложностью человеческой жизни. Конструктивизм здесь в лучших случаях не означает, что нация, память или традиция «нереальны». Напротив, сконструированные формы приобретают институты, эмоциональную силу, историческую длительность и способность определять судьбы людей. Название интервью «Воображаемое — не значит выдуманное» могло бы стать эпиграфом ко всей книге. Воображаемое сообщество реально постольку, поскольку человек готов действовать от его имени, хранить его память, признавать его законы и разделять ответственность с другими. Не менее ценно географическое многообразие сборника: Россия, Кавказ, Центральная Азия, Афганистан, Восточная Африка, Австралия, Северная Америка, Сокотра и Восточная Европа включаются в сравнительное поле без сведения к одной универсальной траектории. Авторы показывают, что модернизация не отменяет традиций, а заставляет их менять форму, и что культурная сложность является не временной болезнью, а нормальным состоянием современного общества.
Второе крупное достоинство связано с рефлексивностью. Антропология изучает не только «других», но и собственные институты, измерительные системы, архивы, политические ангажированности и эстетические предпочтения. Статьи о наукометрии, Институте этнологии и антропологии, советской американистике, музейном восприятии и поле пандемии показывают исследователя как участника создаваемой им реальности. Для богословского читателя эта рефлексия особенно полезна, поскольку напоминает: никакой разговор о народе, культуре или религиозной традиции не ведется из совершенно нейтральной точки. Понятия «норма», «секта», «народ», «цивилизация» и «историческая память» уже несут следы институционального опыта говорящего. Книга учит не отказываться от суждения, а предварять его критикой собственных категорий. В этом отношении антропологическое смирение сближается с интеллектуальной добросовестностью богословия: человек не должен принимать привычную форму описания мира за сам мир.
Главное ограничение сборника вытекает из его жанра. Фестшрифт объединяет тексты не последовательностью аргумента, а отношением к юбиляру и кругу его интересов. Поэтому переходы от наукометрии к африканскому нациестроительству, от самиздата к дню рождения, от холодной войны к тревожности во время пандемии временами воспринимаются как энциклопедическая россыпь. Не все статьи одинаково тесно связаны с концепциями Тишкова, а некоторые поздравительные упоминания выглядят внешним обрамлением самостоятельного исследования. Редакторы сознательно сохранили индивидуальные стили, но вследствие этого различаются и доказательные стандарты: рядом с тщательно ограниченными полевыми выводами появляются широкие геополитические обобщения и нормативные утверждения. Книга выиграла бы от развернутого заключения, в котором были бы сопоставлены несовпадающие понимания конструктивизма, нации, гражданской идентичности и памяти. Предисловие обозначает «сборку-разборку-пересборку», но окончательную концептуальную пересборку предоставляет читателю.
Более существенная критика касается политической асимметрии ряда текстов. Общая программа сборника направлена против этнического эссенциализма и монологической памяти, однако отдельные авторы иногда воспроизводят собственные национально-государственные нарративы как самоочевидные. Особенно это заметно там, где обсуждаются постсоветские конфликты, украинско-российские отношения или роль центра и республик. Конструктивистский анализ убедителен, когда применяется к чужим мифам, но должен столь же последовательно применяться к понятиям «российская нация», «историческое единство» и «традиционное согласие». Иначе возникает риск, что идентичности меньшинств будут описаны как политические конструкции, а общегосударственная идентичность — как естественная историческая данность. Не вполне разрешена и этическая проблема прикладной антропологии: сотрудничество с государством может способствовать миру и защите культурных прав, но может также превращать исследователя в производителя административно удобного знания. Биография Тишкова делает этот вопрос центральным, однако книга преимущественно подчеркивает продуктивность соединения науки и политики, недостаточно подробно исследуя его опасности.
С богословской точки зрения граница метода проходит еще глубже. Человек в сборнике предстает носителем идентичностей, участником сетей, производителем памяти, биосоциальным организмом и субъектом политического действия, но почти не рассматривается как нравственная личность, открытая трансцендентному призванию. Религия чаще всего анализируется функционально — как ритуал включения, язык групповой мобилизации, ресурс национального строительства или механизм легитимации памяти. Для социально-культурной антропологии это закономерно и само по себе не является ошибкой, однако богослов должен видеть предел подобной редукции. Апокалиптическое воображение нельзя понять только через его политические последствия, крещение — только как социальное рождение, а церковную память — только как воспроизводство коллективной идентичности. Внутренняя истинностная претензия веры, опыт покаяния, свобода совести и преобразование личности остаются за рамками сборника. Именно поэтому книга особенно полезна не как замена богословской антропологии, а как ее необходимый собеседник, заставляющий проверять духовные утверждения знанием конкретных социальных механизмов.
В конечном счете «Антропология и этнология: современный взгляд» следует оценить как значительный портрет дисциплины в момент ее зрелости и одновременно внутренней неустойчивости. Сборник показывает российскую антропологию уверенной в институциональном существовании, методологически многоязычной, международно включенной и ориентированной на общественно значимые проблемы. Его центральный герой предстает не только объектом чествования, но и символом типа ученого, который соединяет архив, поле, теорию, организацию науки и государственную практику. Не все предлагаемые решения равно убедительны, а конструктивистская программа временами нуждается в более последовательной самокритике, однако именно множественность голосов делает книгу честным свидетельством современного состояния знания о человеке. Ее итогом является не готовое определение народа, нации или культуры, а более трудная интеллектуальная установка: человеческие общности исторически создаются, но это не делает их произвольными; традиции изменяются, но не становятся бессодержательными; память конструируется, но сохраняет нравственные последствия; смешанная идентичность усложняет принадлежность, но не лишает человека целостности. Для богословского клуба этот труд ценен прежде всего как серьезное напоминание о том, что всякое учение о человеке должно выдерживать встречу с реальным многообразием человеческих миров.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!