Книга Андрея Архипова «По ту сторону Самбатиона: Этюды о русско-еврейских культурных, языковых и литературных контактах в X–XVI веках», вышедшая в 1995 году в издательстве Berkeley Slavic Specialties в серии Monuments of Early Russian Literature, принадлежит к числу тех исследований, которые не просто уточняют отдельные факты средневековой истории, но заставляют пересмотреть привычную карту происхождения древнерусской культуры. Перед читателем не последовательная политическая история русско-еврейских отношений и не богословский трактат об иудаизме и христианстве, а собрание семи историко-филологических этюдов, объединенных стремлением обнаружить в русской письменности, фольклоре, переводческой практике и культурной памяти следы контактов, почти стертых позднейшей конфессиональной и историографической систематизацией. Сам автор предупреждает: «Я не стремился придать книге вид цельного и однородного исследования». Эта композиционная неоднородность сознательна: Архипов стремится не построить всеобъясняющую схему, а, по его собственному выражению, «возбудить сразу несколько отдаленных, кажущихся независимыми точек». Тем самым книга воспроизводит состояние самого предмета, сохранившегося не в виде связного повествования, а в виде разрозненных сюжетов, переводческих аномалий, загадочных топонимов, искаженных слов и периферийных литературных мотивов.
Исторический контекст исследования определяется полемикой с представлением, согласно которому древнерусская культура возникает почти внезапно вследствие крещения Руси и последующей византинизации. Архипов не отрицает основополагающего значения византийского христианства, однако считает историографической иллюзией начинать культурную историю Руси только с момента ее официального вхождения в православную ойкумену. Восточноевропейское пространство задолго до образования Киевского государства было зоной миграций, торговых путей, политических объединений и взаимодействия языков, религий и этнических групп. Будущая Русь находилась между Северной Европой, степным миром, Византией, Кавказом, Крымом и Хазарским каганатом. Поэтому принятие византийского христианства следует понимать не как первое культурное событие на пустом месте, а как результат выбора, произведенного в уже насыщенной и конфликтной среде. Архипов полагает, что до утверждения византийской ориентации значительная часть восточнославянского мира входила в культурную сферу Хазарии, а после крещения воспоминания об этой прежней зависимости и о связанных с ней еврейских влияниях либо подвергались сознательной конфессиональной переработке, либо утрачивали актуальность и постепенно исчезали.
Именно здесь обнаруживается богословская значимость книги. Архипов исследует не догматику в строгом смысле, а условия, при которых догматические идеи становятся текстом, образом, переводом и коллективной памятью. Его интересуют выбор веры, соотношение закона и благодати, видение Страшного суда, небесная книга, откровение на горе, сакральность букв, перевод библейского текста и конфессиональное переосмысление чужого предания. Центральным объектом анализа становится не учение само по себе, а путь, которым оно входит в культуру и изменяется в процессе передачи. Автор ищет следы исчезнувших контактов прежде всего на периферии официальной книжности: в духовных стихах, апокрифах, сочинениях иностранцев, криптографических записях, необычных переводах Писания и словах, смысл которых оказался утрачен. Особенно важен для него феномен глоссолалии, когда чужое или непонятное слово сохраняется благодаря самому своему непониманию и позднее получает новое толкование. Метод Архипова представляет собой сочетание текстологии, сравнительного языкознания, гебраистики, славистики, фольклористики, истории религий, иконографии и истории перевода. Эта междисциплинарность подчинена убеждению, что европейская христианская культура возникала посредством интерпретации: «Перевод — interpretatio — это занятие, создавшее европейскую культуру». Перевод для автора — не механическая передача готового содержания, а пространство, в котором возникают толкование, проповедь, богослужение, грамматика, литературный язык и целые системы богословских представлений.
Название книги выражает ее метод и внутренний пафос. Самбатион — легендарная река, за которой, согласно еврейскому преданию, пребывают исчезнувшие десять колен Израиля. Она шумит, выбрасывает камни и не позволяет приблизиться к противоположному берегу. Для Архипова это образ еврейского наследия в древнерусской культуре: оно несомненно присутствует, но его носители, пути передачи и исторические обстоятельства часто скрыты непроницаемым слоем позднейших переписываний и переосмыслений. Исследователь оказывается перед отдельными словами, сюжетами и текстами, похожими на камни, вынесенные загадочной рекой. Их можно сопоставлять, классифицировать и истолковывать, однако далеко не всегда возможно восстановить непрерывную линию от источника к зафиксированному памятнику. В этом отношении книга одновременно смела и осторожна. Архипов выдвигает неожиданные гипотезы, но нередко подчеркивает их вероятностный характер. Его задача состоит не столько в окончательном доказательстве каждого предполагаемого контакта, сколько в демонстрации того, что древнерусская культура была гораздо более полицентричной и открытой, чем это допускает модель ее почти исключительной зависимости от Византии.
Первая глава посвящена сопоставлению рассказа «Повести временных лет» о выборе веры князем Владимиром с еврейско-хазарской перепиской и другими повествованиями о религиозном обращении правителей. Исследование начинается с рассмотрения положения евреев в средневековом христианском и исламском мире. Архипов обращает внимание не только на иноверие, но и на структурную чужеродность еврейских общин феодальной иерархии. Они не составляли обычного сословия и не занимали определенного места в системе вассальной зависимости, вследствие чего религиозная отчужденность усиливалась социальной несоизмеримостью. Особенно болезненным было отсутствие собственного царя и территориального государства, служивших в средневековом сознании высшими знаками этнической и политической целостности. Отсюда автор выводит напряженное внимание еврейской диаспоры к рассказам о десяти коленах, мессианским движениям и известиям о хазарском правителе, исповедовавшем иудаизм. На этом фоне переписка испанского сановника Хасдая ибн Шапрута с хазарским царем Иосифом предстает не как дипломатическая курьезность, а как текст, отвечавший глубокой потребности средневекового еврейства удостовериться в существовании независимого иудейского царства.
Основным предметом главы становится редкий сюжет выбора правителем одной из нескольких религий. В хазарском предании царь Булан выслушивает представителей разных вер, а затем предлагает христианину и мусульманину определить, что предпочтительнее — вера соперника или иудаизм. Получив от обоих признание относительного превосходства Моисеева закона, он принимает иудаизм. В летописном повествовании Владимир также принимает посланников разных религий, посылает собственных представителей для испытания богослужения и, наконец, выслушивает греческого философа. Однако древнерусская версия не просто воспроизводит структуру религиозного состязания. Она переворачивает ее конфессиональный итог и насыщает рассказ христианской священной историей, антииудейской полемикой и эсхатологией. Архипов сопоставляет летопись не только с хазарской перепиской, но и с Житием Кирилла, повествующим о диспуте Константина Философа с иудеями при хазарском дворе, а также с рассказами о крещении болгарского князя Бориса и норвежского конунга Олафа Трюггвасона. В этих текстах повторяются мотивы мудрой женщины, военного взятия города, брака с иностранной царевной, богословского спора, обращения правителя и созерцания эсхатологического образа.
Наиболее значительный вывод первой главы состоит в том, что сказание о крещении Владимира рассматривается как христианская переработка более раннего круга легенд, связанных с хазарским выбором веры и миссией Кирилла. Архипов не утверждает, что летописный рассказ полностью вымышлен или что крещение Руси следует объяснять только литературным заимствованием. Он различает историческое событие и его последующее повествовательное оформление. Именно форма рассказа, по его мнению, сохраняет след конфессионального соперничества с иудаизированной Хазарией. Летописец создает своего рода ответ прежнему хазарскому преданию: там, где хазарский государь выбирал иудаизм, русский князь избирает христианство; там, где иудаизм представлял себя верой, признанной его противниками, христианская версия помещает иудеев в положение народа, утратившего землю и политическую самостоятельность. С богословской точки зрения это наблюдение особенно важно, поскольку показывает, что летописное противопоставление закона и благодати функционирует не только как отвлеченная интерпретация библейской истории, но и как средство создания новой политико-конфессиональной идентичности. Крещение Руси оказывается актом не одного лишь принятия вероучения, но и переписывания культурной памяти: новая христианская общность утверждает себя посредством переосмысления истории религиозного соперника.
Вторая глава продолжает тему обращения Владимира, сосредоточиваясь на загадочной «запоне», которую греческий философ показывает князю после изложения христианского учения. На ней изображены судилище Господне, праведники, входящие в рай, и грешники, направляющиеся в мучение. Обычное понимание запоны как занавеси или алтарной ткани не удовлетворяет Архипова. Изображение Страшного суда на таком предмете плохо согласуется с известной церковной практикой, а само описание имеет характер не бытового сообщения о существующей иконе, а литературного видения, необходимого для завершения истории обращения. Исследователь сопоставляет летописный эпизод с древнерусскими повествованиями о чудесных видениях, прежде всего с образом оленя и креста в истории Евстафия Плакиды, а затем обращается к апокрифической литературе Еноха и еврейской мистике небесных чертогов.
Ключевой параллелью становится небесная завеса из третьей Книги Еноха. Перед престолом Бога находится завеса, на которой начертаны поколения людей, их деяния, судьбы народов, явление Мессии и конечная участь праведников и грешников. Метатрон открывает ее тайновидцу, благодаря чему тот созерцает историю и эсхатологию как единую картину. Сходство с летописной запоной состоит не только в материальном образе ткани, но и в функции: она раскрывает невидимый смысл истории и превращает религиозное наставление в непосредственное видение окончательного суда. Архипов не сводит эту параллель к простому заимствованию из конкретной еврейской книги. Он говорит о более широком круге енохических, апокалиптических и мистических представлений, циркулировавших в Восточной Европе и Причерноморье и способных переходить между письменностью, устным преданием и фольклором. Славянская Книга Еноха, еврейская литература меркавы и местные предания могли соприкасаться через посредство общин, от которых не осталось подробной письменной истории.
Богословская ценность этой главы состоит в том, что обращение Владимира предстает не только рациональным сравнением религий или дипломатическим расчетом, но и событием откровения. Сначала философ предлагает князю словесное изложение библейской истории, затем запона делает невидимую реальность чувственно присутствующей. Эсхатология становится силой, преобразующей волю. Христианство избирается потому, что показывает не только происхождение мира и историю спасения, но и окончательный суд над человеческими поступками. Вместе с тем Архипов обнаруживает за этой христианской композицией более древний библейско-иудейский образ небесной завесы, соединяющей храм, космос и историю. Такая постановка вопроса не умаляет христианского содержания летописи, но показывает, что язык, которым оно выражено, складывался в сложном пространстве наследования и полемики. Здесь особенно заметно убеждение автора: религиозная культура редко создает символы из ничего; она принимает прежние формы, меняет их конфессиональную направленность и включает в новую систему смысла.
Третья глава представляет собой этимологическое и историко-культурное исследование древнего названия Киева, переданного Константином Багрянородным в форме Sambatas. Автор рассматривает множество предложенных объяснений и отвергает попытки без достаточных фонетических оснований вывести название исключительно из славянского материала. Особое внимание уделяется гипотезе Фридриха Вестберга, связывавшего киевский топоним с Самбатионом — легендарной рекой десяти колен Израиля. Против этой гипотезы обычно возражали, что Самбатион помещался средневековыми авторами в иных частях света и не мог обозначать Днепр или Киев. Архипов отвечает, что мифологическая география по природе подвижна: местоположение реки менялось от источника к источнику, а ее название могло переноситься на реальные реки и пограничные пространства. Он собирает свидетельства из Иосифа Флавия, талмудической традиции, еврейских путешествий, греческих, латинских и восточных текстов, показывая широкое распространение корня Sambat-, связанного с субботой, еврейскими именами и названиями синагог.
Архипов не настаивает на том, что Киев буквально отождествлялся с рекой десяти колен. Он допускает более широкое истолкование Sambatas как названия, возникшего в среде, где еврейское присутствие или субботняя культовая практика были достаточно заметны. В пользу такой возможности приводятся сведения о еврейской общине Киева и о включенности города в хазарский культурно-политический мир. В результате альтернативное имя Киева становится не изолированной загадкой, а потенциальным знаком распространения иудаизма в западной части Хазарии. Богословски этот материал интересен превращением священного времени в географическое обозначение. Суббота, являющаяся знаком Завета и ритмом религиозной жизни, могла оставить след в имени поселения или крепости. Однако именно эта глава особенно ясно показывает границу между убедительной постановкой вопроса и окончательным доказательством. Архипов демонстрирует, что еврейская этимология возможна и культурно мотивирована, но не устанавливает однозначно, идет ли речь о легендарной реке, синагоге, субботнем названии или иной форме еврейской номинации. Сила исследования состоит в расширении контекста, а слабость — в невозможности превратить совокупность аналогий в непрерывную историю происхождения слова.
Четвертая глава, посвященная «Голубиной Книге», является одной из самых оригинальных частей труда. Автор начинает с принципиального различения Стиха о Голубиной Книге как целого фольклорного произведения и самой Голубиной Книги как предмета, упоминаемого внутри стиха. Предшествующие исследователи нередко отождествляли их, предполагая, что космологические ответы царя Давыда являются содержанием упавшей с неба книги. Архипов показывает, что повествовательные фрагменты о книге присоединены к диалогу механически: в древнерусской «Повести о Волоте Волотовиче» сходная последовательность космологических вопросов существует без всякой книги, а в вариантах духовного стиха эпизоды ее падения, чтения и описания легко перемещаются. Следовательно, первоначальный вопросо-ответный текст и предание о небесной книге имели различное происхождение и соединились лишь на определенном этапе фольклорной истории. Не менее решительно автор отвергает привычное истолкование «голубиной» как искаженного «глубинной». Реально засвидетельствованные варианты не дают достаточного основания для такой конъектуры, а гипотеза о «глубинной книге» часто поддерживается именно заранее принятым отождествлением книги с космогоническим содержанием стиха.
Выделив устойчивые особенности самой Голубиной Книги, Архипов устанавливает, что она понимается как священный текст или представитель Писания, нисходящий из грозовой тучи на гору, чаще всего на Фавор, Сион или другую точку палестинской сакральной географии. Книга огромна, почти недоступна для человеческого чтения, иногда напоминает каменные скрижали, иногда свиток. Центральная гипотеза главы связывает ее название с древнееврейским выражением sefer Torah — «книга Торы», «книга закона». При переходе в иноязычную среду Torah могло быть переосмыслено как tor — «горлица», «голубь», вследствие чего «книга закона» превратилась в «голубиную книгу». Такое объяснение позволяет автору связать название не с отвлеченной глубиной космологических знаний, а с откровением закона на Синае. Гора, туча, небесное происхождение текста, его связь с Палестиной и его несоизмеримость с человеческими книгами оказываются фольклорными воспоминаниями о даровании Торы.
Для обоснования этой гипотезы Архипов предпринимает обширный иконографический экскурс. Он показывает, что в позднеантичном и средневековом искусстве свиток, книга, голубь, венец, небесная рука и ангел могли занимать сходные композиционные позиции и символически замещать друг друга. Рука с неба вручает Моисею свиток закона; голубь означает нисхождение Святого Духа; ангел приносит небесное послание; книга или свиток обозначают откровение. Такое сближение не доказывает непосредственно языкового превращения sefer Torah в Голубиную Книгу, но объясняет, почему возникшее по созвучию название могло получить богатое христианское истолкование. Еврейский образ книги закона не остался в фольклоре инородной вставкой: он был переосмыслен через христианскую символику голубя, Фавора, Иоанна Богослова, небесного письма и Страшного суда. Автор привлекает также «Епистолию о неделе», иерусалимские стихи, раввинские предания об облаке над Синаем и хазарско-еврейские рассказы об обретении спрятанных в пещере книг закона. Все эти материалы образуют сложную картину памяти об откровении, в которой иудейские и христианские традиции не просто следуют одна за другой, а встречаются повторно уже на восточноевропейской почве.
С богословской точки зрения глава о Голубиной Книге особенно плодотворна. Она показывает, как Писание может сохраняться в культуре не только через точное цитирование, но и через деформированную память о событии откровения. Русский духовный стих не воспроизводит Синайское повествование канонически, однако удерживает его фундаментальную структуру: Бог ниспосылает непостижимую книгу среди грозы и облака, на священной горе, перед собранием людей, неспособных овладеть всей полнотой ее содержания. Одновременно христианская традиция переносит смысл закона в более широкую космологическую и христологическую перспективу. Голубь вызывает ассоциацию со Святым Духом, Фавор — с Преображением, небесная книга — с Откровением Иоанна. Достоинство анализа состоит в раскрытии многослойности этого образа; его уязвимость — в том, что эффектная этимология sefer Torah — sefer tor остается реконструкцией. Фонетическая возможность, тематическое соответствие и иконографический фон делают ее правдоподобной, но не заменяют отсутствующего свидетельства о конкретном акте заимствования.
Пятая глава обращается к происхождению древнеславянской тайнописи. Архипов полемизирует с традиционным пониманием криптографии как техники сокрытия информации. Он начинает с функционального вопроса: что именно скрывали писцы и действительно ли они желали сделать запись недоступной? Материал рукописей показывает, что тайнописью чаще всего записывались имена писцов и владельцев, молитвы, заглавия, указания на завершение работы, вкладные записи и другие элементы, помещенные на смысловых границах текста. Нередко рядом приводился ключ, имя повторялось обычными буквами или сам способ шифрования прямо назывался. Поэтому Архипов приходит к парадоксальному, но убедительному выводу: «тайнопись не стремилась что-либо скрыть». Ее функция состояла в выделении имени или формулы, повышении их символического достоинства и создании особого, как бы ангельского языка.
Простейшую славянскую литорею, в которой согласные располагаются двумя рядами и взаимно заменяются, автор сопоставляет с еврейским атбашем. В атбаше первая буква еврейского алфавита заменяется последней, вторая — предпоследней и так далее. Особенно существенно, что славянская система преобразует согласные, оставляя гласные неизменными: такая особенность естественно объясняется влиянием еврейского письма, где гласные первоначально не составляли равноправного алфавитного ряда. Архипов рассматривает также термины тайнописи и предполагает их прохождение через еврейскую и греческую языковые среды. Рядом с атбашем обсуждаются гематрия, темура и нотарикон — способы числового толкования букв, их перестановки и раскрытия слова как аббревиатуры. Главная идея главы выходит далеко за пределы истории шифров. Буквы в средневековой культуре обладали не только коммуникативной, но и сакральной силой. Необычное написание имени могло не прятать его, а приближать к сфере тайны, поскольку, как формулирует автор, «Священное всегда тайно, тайное — священно». Для богословия имени, истории амулетов, книжной молитвы и представлений о священных языках это наблюдение чрезвычайно ценно. Вместе с тем выводить различные славянские формы тайнописи из единого еврейского или каббалистического источника следует осторожно: некоторые приемы могли возникать независимо, а термин «каббалистический» применительно к ранним практикам иногда оказывается шире конкретного исторического содержания Каббалы.
Шестая глава занимает почти треть книги и резко отличается от предыдущих степенью технической детализации. Она посвящена книге пророка Даниила в составе Виленского библейского свода конца XV — начала XVI века. Это один из наиболее значительных восточнославянских памятников перевода непосредственно с древнееврейского и арамейского текстов. Архипов изучает рукописный состав свода, его происхождение, соотношение с церковнославянскими версиями и языковую компетенцию переводчика. Особое внимание уделяется тому, что рукопись включает как библейские книги, так и полемические сочинения, а ее история связана с западнорусской культурной средой и Супрасльским монастырем. Автор рассматривает возможную связь с предисловиями Франциска Скорины и показывает, насколько трудно различать дату самого перевода, дату составления свода и время дошедшего списка.
Главное открытие Архипова связано с двуязычной композицией перевода. Масоретская книга Даниила написана частично по-древнееврейски, частично по-арамейски. В Виленском своде этим двум языковым слоям в значительной мере соответствуют разные славянские регистры: еврейские части переводятся на западнорусский книжно-разговорный язык, тогда как в арамейских разделах переводчик чаще использует или перерабатывает уже существующий церковнославянский текст. Такое соответствие трудно объяснить случайностью. Переводчик не просто передавал содержание отдельных стихов, но сознавал неоднородность оригинала и стремился каким-то образом воспроизвести ее в принимающем языке. При этом привычная для православной Руси иерархия регистров оказывается нарушенной. Церковнославянский обычно служил языком сакрального и высокого, а русский — повседневного и низкого. В Виленском Данииле выбор языкового регистра зависит не от статуса персонажа или содержания эпизода, а от языка еврейско-арамейского оригинала. На этом основании Архипов предполагает, что переводчик мог принадлежать не к обычной православной книжной среде, а к интеллектуальному кругу, для которого древнееврейский текст обладал самостоятельным авторитетом.
Дальнейшая часть главы представляет собой подробный словарь гебраизмов, распределенных по текстологическим, семантическим, морфологическим и синтаксическим типам; отдельно рассматриваются чтения, связанные с масоретскими пометами qere, и формы собственных имен. Автор последовательно сопоставляет Виленский перевод с масоретским текстом, греческой версией Феодотиона, Вульгатой и церковнославянскими редакциями. Особенно доказательны случаи, когда даже ошибка переводчика может быть объяснена только особенностями еврейского или арамейского слова. Неверно распознанная глагольная порода, смешение похожих букв или выбор одного из нескольких значений корня позволяют реконструировать не только язык оригинала, но и конкретный процесс чтения. Ошибка превращается из недостатка памятника в свидетельство его происхождения. Не менее важны места, где перевод сохраняет повторы, отсутствующие в греческом тексте, различает еврейские и арамейские фрагменты или переводит значение собственного имени вместо обычной транслитерации. Совокупность таких наблюдений делает непосредственное обращение к масоретскому тексту практически несомненным.
Для библеиста эта глава имеет фундаментальное значение. Она показывает, что история славянской Библии не сводится к прямой линии от Септуагинты через византийскую традицию к церковнославянскому переводу. На восточнославянской территории существовали попытки обращаться непосредственно к еврейскому оригиналу, сопоставлять его с христианской традицией и исправлять или заменять готовый церковнославянский текст. Это не означает, что масоретская форма автоматически признавалась богословски предпочтительной, но свидетельствует о более сложной культуре библейского чтения. Особенно показателен Даниил, где масоретский и греческий корпуса существенно различаются, а христианская литургическая традиция включает фрагменты, отсутствующие в еврейской версии. Переводчик неизбежно оказывался перед вопросом не только о слове, но и о границах текста. Архипов почти не развивает догматические последствия этого выбора, поскольку остается филологом, однако предоставленный им материал важен для богословия канона, истории ветхозаветного текста и понимания конфессиональной природы перевода. Недостатком главы является ее непропорциональная массивность: десятки страниц пословного анализа трудно воспринимать без знания еврейской грамматики, а после огромного каталога читателю недостает более развернутого синтеза. Кроме того, предположение о социально-конфессиональной принадлежности переводчика остается вероятностным: языковая структура свидетельствует о его необычной компетенции, но не позволяет уверенно восстановить личность или общину.
Последняя, седьмая глава посвящена славянскому переводу книги Есфирь и спору о языке его оригинала. Архипов обстоятельно воспроизводит историю дискуссии. Одни исследователи считали славянскую Есфирь непосредственным переводом с масоретского текста, другие предполагали несохранившийся греческий перевод-посредник, отличный от Септуагинты. Этот спор имеет далеко не только текстологическое значение. За ним стоят вопросы о зрелости древнерусской книжной культуры, способности славянских переводчиков работать с древнееврейским языком, существовании еврейских интеллектуальных кругов в Восточной Европе и назначении книги, не входившей в обычный круг православных богослужебных чтений. Архипов критикует чрезмерную категоричность обеих сторон. Простое подсчитывание совпадений с масоретским или греческим текстом недостаточно, поскольку переводчик мог пользоваться несколькими источниками, а его еврейский оригинал мог отличаться от стандартизированного масоретского текста.
Автор выделяет несколько устойчивых типов отношений между славянской Есфирью, масоретским текстом и Септуагинтой. В одних местах славянский перевод отклоняется от еврейского там, где греческий с ним совпадает; в других следует греческому против еврейского; в третьих соединяет чтения обеих традиций; в четвертых расходится со всеми известными версиями. Такая картина не укладывается в простую схему единственного посредника. Наиболее осторожный вывод состоит в том, что создатель славянского текста был знаком с еврейской Есфирью, но мог пользоваться и греческими материалами. Особенно важны формы собственных имен и передача еврейских гласных и согласных, необъяснимые только через греческий язык. Архипов не закрывает дискуссию окончательным решением и завершает книгу программным признанием: «Филология есть искусство медленного чтения». В этом утверждении выражен метод всего труда. Надежное знание возникает не из эффектной общей схемы, а из терпеливого внимания к союзу, окончанию, переставленной букве, странному имени и кажущейся ошибке.
Книга рассчитана прежде всего на специалистов по истории древнерусской литературы, славистов, гебраистов, текстологов, историков перевода, исследователей Хазарии, апокрифической письменности и восточноевропейского фольклора. Наибольшую непосредственную пользу получат читатели, способные следить за сопоставлением древнееврейских, греческих, латинских и церковнославянских чтений. Особенно это относится к шестой и седьмой главам, где без базового знакомства с библейскими языками часть аргументации неизбежно остается недоступной. В то же время первые пять глав могут быть плодотворны для гораздо более широкого круга — студентов богословия, пастырей, преподавателей истории Церкви и образованных мирян, интересующихся становлением христианской культуры Руси. Книга учит осторожно обращаться с привычными рассказами о крещении, каноне, апокрифах и народном благочестии. Она показывает, что христианская идентичность формируется не в изоляции, а в диалоге, споре и иногда в забытом родстве с традициями, которые позднее воспринимаются исключительно как чужие.
Для пастыря труд Архипова полезен не как источник готовых проповеднических формул, а как школа исторической ответственности. Он предостерегает от изображения древнерусского христианства в виде завершенной и однородной системы, мгновенно возникшей после 988 года. Крещение народа не уничтожает прежнюю культурную память и не прекращает контактов с соседними общинами. Библейские образы переходят из одной среды в другую, чужие слова получают новое значение, а полемический текст может сохранять память о противнике даже тогда, когда читатели уже не понимают исходного контекста. Для специалистов по христианско-иудейскому диалогу книга особенно важна тем, что обнаруживает взаимодействие там, где позднейшие историографии видели лишь разделение. При этом она не романтизирует отношения: значительная часть контактов происходила в форме конфессиональной борьбы, присвоения и переосмысления чужого наследия.
Сильнейшей стороной исследования является исключительная филологическая наблюдательность. Архипов умеет извлекать историческую информацию из того, что обычно считается шумом текста: искажения, непонятного слова, неправильной этимологии, диалектной формы, повторения или переводческой ошибки. Там, где прямые документы отсутствуют, он не заменяет их свободной исторической фантазией, а исследует материальные следы языковой работы. Столь же значительна широта культурного горизонта. Древняя Русь предстает не периферийным получателем византийских образцов, а частью евразийского пространства, в котором встречались христианство, иудаизм, ислам, степные традиции, скандинавский мир и средиземноморская книжность. Эта модель не отрицает византийского основания русского православия, но помещает его в реальную среду выбора и соперничества.
Другим достоинством является методологическая честность. Автор различает доказательство, вероятность и возможность, хотя не всегда сохраняет эту границу с одинаковой строгостью. Он не скрывает фрагментарности материала, неоднородности книги и зависимости некоторых выводов от длинной цепи реконструкций. Особенно убедительно его стремление отделять историческое событие от литературной формы его запоминания. Рассказ о выборе веры не является стенограммой переговоров Владимира; запона не обязательно воспроизводит реальный предмет церковного убранства; Голубиная Книга не тождественна духовному стиху; тайнопись не равна сокрытию; совпадение славянского перевода с масоретским текстом еще не объясняет всего процесса перевода. Такое постоянное расчленение кажущихся очевидностей составляет подлинную интеллектуальную ценность труда.
Вместе с тем конструктивная критика книги должна учитывать опасность, внутренне присущую ее методу. Поскольку автор ищет забытые еврейские следы, существует риск превратить еврейское происхождение в привилегированное объяснение слишком широкого круга явлений. Отдельная фонетическая параллель, сходство сюжетов и типологически близкая иконографическая композиция еще не образуют генеалогической связи. В главах о Sambatas, Голубиной Книге и тайнописи аргумент часто строится путем накопления взаимно поддерживающих возможностей. Каждая из них правдоподобна, но при соединении нескольких недоказанных звеньев итоговая реконструкция может выглядеть надежнее, чем позволяет материал. Поэтому наиболее эффектные гипотезы Архипова следует принимать как исследовательские программы, а не как бесспорно установленные факты.
Некоторые общие исторические формулировки автора также нуждаются в смягчении. Представление о византинизации как о силе, почти полностью затмившей и подвергшей цензуре хазарское наследие, обладает объяснительной мощью, но может создавать чрезмерно бинарную картину. Забвение не всегда является сознательной цензурой, а принятие византийской традиции не обязательно означало систематическое вытеснение всех предшествующих влияний. В повествовании о крещении Руси антииудейская полемика, несомненно, играет существенную роль, однако летописный текст выполняет также катехизическую, литургическую, политическую, имперскую и библейско-историческую функции. Сводить его внутреннюю организацию преимущественно к перелицовке хазарского сюжета было бы столь же односторонне, как полностью отрицать хазарский фон.
Собственно богословская ограниченность книги состоит в том, что ее автор рассматривает религиозные идеи преимущественно как элементы семиотической и историко-культурной системы. Его интересует, откуда пришел образ, как изменилось слово, почему один текст наложился на другой. Гораздо меньше внимания уделяется внутренней логике православного вероучения, святоотеческой экзегезе, литургическому употреблению Писания и различию между каноническим преданием и апокрифической фантазией. Поэтому богослов должен продолжить работу там, где филолог останавливается. Обнаружение енохического или раввинского фона не объясняет само по себе, каким образом этот материал был христиански переосмыслен и какое место он занял в церковном сознании. Происхождение символа и его богословский смысл не тождественны: образ может быть заимствован, но его значение определяется новой системой веры.
Несмотря на эти ограничения, «По ту сторону Самбатиона» остается редким примером исследования, способного изменить сам способ чтения древнерусской культуры. Главный итог книги заключается не в доказательстве одной всеобъемлющей теории еврейского влияния, а в разрушении уверенности, будто культурные границы Средневековья совпадали с позднейшими конфессиональными картами. Русская христианская книжность формировалась в мире, где циркулировали разные версии библейских книг, апокалиптические предания, имена, алфавитные техники, рассказы о выборе веры и образы небесного откровения. Часть этих материалов была отвергнута, часть крещена новым смыслом, часть сохранилась в форме непонятного слова или фольклорной формулы. Архипов не переносит читателя окончательно «по ту сторону Самбатиона»: легендарная река продолжает отделять нас от исчезнувших общин и утраченных посредников. Но он показывает места, где можно различить противоположный берег, и тем самым делает книгу не только исследованием русско-еврейских контактов, но и глубокой работой о природе культурной памяти, о тайне передачи Писания и о смирении, необходимом всякому историческому богословию.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!