Аверинцев - Переводы - Евангелия - Книга Иова - Псалмы

Аверинцев - Переводы - Евангелия - Книга Иова - Псалмы
Это обзор книги «Аверинцев - Переводы - Евангелия - Книга Иова - Псалмы» Перейти к книге

Том Сергея Сергеевича Аверинцева «Переводы: Евангелия. Книга Иова. Псалмы Давидовы», выпущенный киевским издательством «Дух і Літера» в 2004 году под редакцией Н. П. Аверинцевой и К. Б. Сигова, представляет собой не обычную авторскую монографию, последовательно развивающую одну богословскую концепцию, а итоговое собрание многолетних трудов переводчика над Священным Писанием. В книгу вошли переводы Евангелий от Матфея, Марка и Луки, словарь важнейших новозаветных понятий, комментарии к Евангелиям от Матфея и Марка, программное «Послесловие переводчика», перевод Книги Иова, полный корпус Псалмов Давидовых, комментарии к ветхозаветным переводам, статья «Ветхий Завет как пророчество о Новом: общая проблема — глазами переводчика» и заключительная оценка архимандрита Ианнуария Ивлиева «Мудрость равновесия». Полный перевод Евангелия от Матфея и развернутый комментарий к Евангелию от Марка были опубликованы здесь впервые, тогда как другие тексты прежде появлялись преимущественно в малодоступных периодических изданиях. Уже сама композиция тома свидетельствует, что перед нами не просто литературное переложение библейских книг, а своеобразная мастерская православного филолога, в которой перевод, историческое исследование, богословская герменевтика и церковная ответственность образуют единое целое.

Исторический контекст этого труда определяется прежде всего драматической судьбой Библии в русской культуре XX века. Издатели прямо напоминают о языке, «порабощенном тоталитарным госатеизмом», и о сформировавшемся в обществе постатеистическом нечувствии к библейскому слову. Вместе с тем позднесоветская и постсоветская эпоха принесла многочисленные новые переводы, нередко создававшиеся в полемике с Синодальной Библией. Одни переводчики стремились сохранить почти неприкосновенный церковно-славянский ореол текста, другие хотели сделать его максимально разговорным, психологически непосредственным и свободным от традиционной терминологии. Аверинцев входит в этот спор не как сторонник одной из крайностей, но как мыслитель, видящий в самой поляризации ложную постановку вопроса. Его задача состоит не в том, чтобы заменить старую сакральность новой литературной модой, а в том, чтобы вернуть читателю содержательную сложность библейского слова: его доступность и одновременно инаковость, историческую конкретность и литургическую память, человеческую простоту и способность свидетельствовать о Божественном.

Собственное отношение к переводу Аверинцев определяет через духовную ответственность, предшествующую всякой филологической технике. Он вспоминает, что впервые предложение заняться Новым Заветом получил более чем за четверть века до окончательного осуществления замысла, но тогда отказался, сознавая недостаток переводческого, богословского и внутреннего опыта. Когда же работа началась, его сопровождали, по его признанию, «две взаимосвязанные мысли: о страхе Божием и о гиппократовском императиве “не повреди!”». Эта формула чрезвычайно важна: переводчик не считает себя ни независимым создателем текста, ни нейтральным техническим посредником. Он действует внутри церковной традиции, но отвечает также перед подлинником; заботится о современном читателе, но не считает себя вправе перестраивать Писание в соответствии с привычками этого читателя. Поэтому его метод является одновременно аскетическим, филологическим и герменевтическим: переводчик должен отступить перед текстом, но такое самоограничение требует огромной положительной работы — знания языков, истории, иудейской традиции, античной культуры, патристической экзегезы и современной библеистики.

Главная проблема, которую решает Аверинцев, формулируется как поиск меры между архаизацией и модернизацией. Однако эта мера не является удобным компромиссом. Сам автор подчеркивает: «лишь средний путь, по моему убеждению, соответствует принципиальной сложности самого существа дела». Слово Евангелия должно быть понятно, но его нельзя сделать обыденным в том смысле, в каком обыденность уничтожает историческую и духовную дистанцию. Христос доступен грешникам и отверженным, но остается Тем, перед Кем человек оказывается в состоянии священного трепета. Поэтому переводчик обязан удалить случайные языковые препятствия, однако не вправе превратить евангельский «узкий путь» в широкий. Аверинцев выражает это с редкой точностью: «Мы обязаны сделать все, чтобы Слово не было неопределенно, расплывчато-невразумительным. Но мы не можем сделать, чтобы оно перестало быть трудным». Трудность здесь не означает намеренной темноты. Это трудность истины, требующей перемены сознания, а не простого узнавания привычных слов.

Текстологическая сторона труда также продумана последовательно. Переводы Евангелий выполнены по критическому изданию Нестле — Аланда. Чтения, восходящие к Textus Receptus и отсутствующие в принятом критическом тексте, помещаются в квадратных скобках; некоторые традиционные стихи редакторы включили в фигурных скобках; слова, отсутствующие в оригинале, но необходимые для русской связности, обозначены угловыми скобками; ветхозаветные цитаты и аллюзии выделяются курсивом. Такая система дает возможность одновременно читать повествование и видеть историю его передачи. Она, правда, несколько осложняет внешний облик текста, но соответствует принципу интеллектуальной честности: церковно привычное чтение не изгоняется, однако и не выдается безоговорочно за первоначальное. Примером служит окончание Евангелия от Марка, где стихи 16:9–20 напечатаны в скобках и снабжены разъяснением, что их канонический авторитет определяется не доказанностью авторства Марка, а рецепцией текста Вселенской Церковью. Тем самым текстологическая критика не противопоставляется церковности, но получает внутри нее строго ограниченную и конструктивную функцию.

Перевод Евангелия от Матфея открывается не привычным «родословием», а выражением «Книга происхождения Иисуса Христа». Этот выбор сохраняет буквальную связь греческого βίβλος γενέσεως с Книгой Бытия и сразу вводит тему нового творения. Родословие предстает не формальным перечнем предков, а богословской картой истории Завета: от Авраама к Давиду, от Давида к вавилонскому пленению и от плена ко Христу. В комментарии Аверинцев обращает внимание на троекратное число четырнадцать, числовое значение имени Давида и мессианскую символику этой конструкции. Далее повествования о рождении, поклонении волхвов, бегстве в Египет и избиении младенцев раскрывают Матфееву тему исполнения Писания. Переводчик сохраняет повторяющиеся формулы «дабы исполнилось предреченное», не сглаживая характерную для евангелиста типологическую ткань, в которой история Иисуса читается как сосредоточение и завершение истории Израиля.

Нагорная проповедь становится смысловым центром первой половины Евангелия. Аверинцев сохраняет термин «блаженны», не заменяя его психологически более узким «счастливы». В словаре и комментариях он показывает, что евангельское блаженство не тождественно удачному душевному состоянию, а указывает на участие в приходящем Царстве. Особенно выразительно истолкование скорбящих: речь идет не о всяком огорчении, но о деятельном, почти литургическом плаче над неправдой мира и собственной греховностью. Заповедь о любви к врагам, молитва «Отче наш», предупреждение против показного благочестия, учение о двух путях и Золотое правило образуют не новый юридический кодекс, а раскрытие полноты Закона. Поэтому глагол «исполнить» в словах Христа о Законе понимается Аверинцевым также как «восполнить»: мессианское время не отменяет предварительного Откровения, но являет его сокровенную полноту.

В последующем повествовании Матфей соединяет дела Христовой власти с учением о Царстве Небесном. Исцеления, изгнания бесов и укрощение бури показывают, что эсхатологическое царствование Бога уже вторгается в поврежденный мир. Притчи тринадцатой главы раскрывают парадоксальный способ присутствия Царства: оно подобно семени, закваске, сокровищу и жемчужине, действует скрыто и требует свободного ответа. Исповедание Петра и обещание созидания Церкви на «Скале» переводчик помещает в широкий семитический и кумранский контекст, не превращая его комментарий в конфессиональную полемику. За исповеданием следует откровение Креста, а значит, мессианская власть неотделима от уничижения. Заключительные главы ведут от входа в Иерусалим и споров в Храме к Тайной вечере, Гефсимании, суду, распятию и воскресению. Последняя заповедь — сделать учениками все народы, крестя их во имя Отца, Сына и Святого Духа, — завершает начатую родословием универсализацию истории Израиля: Сын Авраамов становится Владыкой, посылающим учеников ко всем народам.

Евангелие от Марка в переводе Аверинцева звучит иначе. Его начало — «Начало благовестия Иисуса Христа [Сына Божия]» — передает одновременно начало повествования, начало мессианского времени и рождение самого жанра Евангелия. Комментарий к одному этому стиху превращается в развернутое исследование библейской семантики «начала», понятия благовестия, символики первой буквы и связи евангельского зачина с Книгой Бытия. Аверинцев тонко замечает, что «благовестие Иисуса Христа» означает сразу весть о Христе, весть, принесенную Христом, и Самого Христа как воплощенное содержание вести. Такая многозначность не считается логической неточностью: она соответствует живой структуре раннехристианского языка, в котором богословские смыслы еще не разложены по позднейшим систематическим рубрикам.

Марково повествование сохраняет стремительный темп, частые «и», «тотчас», резкие переходы от одного эпизода к другому и смену прошедшего времени историческим настоящим. Иисус входит в повествование уже действующим: принимает крещение, побеждает искушение, призывает учеников, учит со властью, исцеляет, изгоняет нечистых духов. В отличие от Матфея, Марк не предваряет Его служение рассказами о рождении; тайна Личности раскрывается через столкновение с болезнью, хаосом, бесовскими силами, религиозным непониманием и человеческим страхом. При этом бесы нередко узнают Иисуса раньше людей, тогда как ученики остаются непонимающими. Центральное исповедание Петра немедленно подвергается очищению через первое предсказание Страстей: назвать Иисуса Христом еще недостаточно, если мессианство мыслится без Креста.

Особую ценность представляет обширный комментарий к Марку, являющийся наиболее завершенной исследовательской частью книги. Аверинцев рассматривает Иоанна Крестителя в связи с иудейскими ожиданиями пророческой, священнической и царской мессианских фигур; сопоставляет евангельские тексты с Кумраном, таргумами, мидрашами, Иосифом Флавием и раввинистическими свидетельствами; объясняет географию Галилеи и Иерусалима, обычаи трапезы, ритуальную чистоту, судебные процедуры, формы обращения и семитический фон греческих выражений. Научная эрудиция не служит демонстрации учености: почти каждая справка возвращает читателя к богословскому смыслу. Так, объяснение слова «благовестие» раскрывает притязание Евангелия противостоять имперскому языку благих известий о государе; анализ обращения «Господи» показывает постепенность узнавания Иисуса; сведения о пасхальной трапезе делают понятнее евхаристический и заветный характер Тайной вечери.

Страстное повествование Марка в переводе Аверинцева сохраняет суровую сжатость. Ученики оставляют Христа, Петр отрекается, свидетели путаются, Пилат уступает толпе, а распятый Иисус произносит слова псалма: «Боже Мой, Боже Мой! Зачем Ты оставил Меня?» Комментарий не позволяет изолировать этот возглас от целого Псалма 21/22, движение которого ведет от крайнего страдания к вселенской хвале. Исповедание центуриона у Креста становится кульминацией: сыновство Иисуса узнается не в демонстрации внешнего торжества, а в образе Его смерти. Первоначальное окончание Евангелия — бегство женщин от пустой гробницы, потому что «им было страшно», — сохраняет эсхатологическую незавершенность и обращает вопрос к читателю. Традиционное пространное окончание также воспроизводится, но графически отделяется как текст с иной рукописной историей.

В Евангелии от Луки главным переводческим достижением становится передача различия стилистических регистров. Пролог написан плавной литературной прозой: автор сообщает Феофилу о тщательном исследовании свидетельств и намерении дать связное изложение. Сразу после этого начинается подчеркнуто библейское повествование о Захарии и Елисавете, синтаксис которого напоминает Септуагинту. Именно этот контраст служит Аверинцеву доказательством несостоятельности требования переводить все Писание либо «возвышенно», либо одинаково современно. Сам Лука снимает дистанцию, обращаясь к образованному читателю языком эллинистической историографии, а затем восстанавливает ее, вводя его в мир священной истории Израиля. Поэтому переводчик считает своей обязанностью воспроизвести не единый тон, а религиозную педагогику евангелиста.

Первые две главы Луки оформлены как чередование повествования и поэтических славословий. Благовещение, встреча Марии с Елисаветой, Magnificat, Benedictus, песнь ангелов и Nunc dimittis показывают, что рождение Христа исполняет чаяния бедных и верных Израиля. Аверинцев сохраняет параллелизм и ритмическую организацию этих гимнов, не превращая их ни в прозаический пересказ, ни в рифмованное стихотворение. Дальнейшее Евангелие особенно подчеркивает милость к грешникам, мытарям, женщинам, самарянам, нищим и общественно отверженным. Притчи о милосердном самарянине, блудном сыне, потерянной овце, богаче и Лазаре, фарисее и мытаре раскрывают спасение как возвращение к Отцу, переворот ложной иерархии и радость Бога о найденном человеке. При этом милость не становится сентиментальным снисхождением: путь Иисуса неуклонно направлен к Иерусалиму и Креста избежать невозможно.

Финал Луки соединяет телесную реальность Воскресения, истолкование Писаний и евхаристическое узнавание. Рассказ об Эммаусе является почти программным для всей герменевтики тома: ученики знают события, но не понимают их; Воскресший начинает «от Моисея» и раскрывает сказанное о Нем во всех Писаниях; глаза открываются в преломлении хлеба. Затем Христос показывает руки и ноги, принимает пищу и тем самым опровергает представление о призрачном воскресении. Однако физическая очевидность не отменяет необходимости духовного разумения: Он делает ум учеников способным понимать Закон, Пророков и Псалмы. Вознесение завершает повествование не скорбью разлуки, а великой радостью и храмовой хвалой. Лука тем самым связывает историю Иисуса с будущей историей Церкви, которая будет продолжена в Деяниях.

После трех Евангелий помещен «Словарь общих понятий», и его значение гораздо шире вспомогательного справочника. Статьи о благовестии, Господе, крещении, покаянии, притче, Царстве Божием и Сыне Человеческом показывают, что перевод отдельных слов неизбежно затрагивает целые богословские миры. «Крещение» сохраняется вместо этимологического «погружения», поскольку в русском языке именно традиционный термин способен передать таинственное прохождение через смерть к новой жизни. «Покаяние» не заменяется безоговорочно «обращением», хотя еврейская тешува означает возвращение, а греческая метанойя — изменение ума: Аверинцев учитывает семитический фон, но не хочет выдавать интерпретирующую перифразу за перевод греческого текста. Понятие Царства Божия раскрывается как восстановление отеческого владычества Бога и прорыв будущего века в настоящее, а не как обозначение территории или только посмертного состояния.

Особенно показателен анализ слова «Господь». Греческое κύριος, еврейские и арамейские соответствия могли обозначать и Бога, и почтительно именуемого человека, тогда как русское «Господь» почти исключительно сакрально. Если всякое обращение к земному Иисусу переводить «Господи», неподготовленный читатель получает впечатление, будто окружающие с самого начала ясно исповедуют Его Божественную природу. Но Евангелия повествуют о постепенном узнавании, о сокрытости славы в кеносисе. Здесь проявляется фундаментальное убеждение переводчика: филологическая точность может служить догматической точности, а традиционно благочестивое словоупотребление иногда способно невольно затемнить учение о подлинном уничижении воплотившегося Сына. В то же время Аверинцев не перечеканивает весь церковный словарь заново, поскольку разрыв с языковой памятью веры был бы не меньшим искажением.

Комментарии к Матфею значительно короче Марковых, но методологически чрезвычайно насыщенны. В предваряющих замечаниях Аверинцев отвергает дилемму сакрального и расхожего языка. Непрерывный риторический «высокий штиль», по его мысли, не соответствует кеносису: «Святость не возвышенна. Святость смиренна». Однако библейский текст остается знаком и знамением; его ключевые слова должны выделяться, как дорожные знаки, а не растворяться в гладком потоке современной речи. Комментарии объясняют числовую композицию родословия, ветхозаветные аллюзии, смысл плача, связь Нагорной проповеди с иудейской традицией, положительную формулировку Золотого правила, кумранские параллели образу камня, пасхальные обычаи, процедуру римского суда и семитический фон отдельных выражений. Их краткость позволяет увидеть не исчерпывающую экзегезу, а сеть точек, где переводческое решение особенно зависит от истории, филологии и богословия.

«Послесловие переводчика» собирает рассеянные принципы в целостную программу. Аверинцев предостерегает и от сакрализации одного исторического перевода, и от «хронологического провинциализма», предполагающего, будто только новейшая городская речь является живым языком. Он пишет: «Христианство… не только не отрицает исторического времени, но утверждает его духовную значимость». Слова Символа веры «при Понтийстем Пилате» означают, что воплощение произошло не в абстрактном религиозном пространстве, а в конкретной истории. Поэтому лексика перевода должна сигнализировать о дистанции между евангельской эпохой и современностью, хотя одновременно давать возможность эту дистанцию преодолеть. Отечественная традиция обязует переводчика, но не связывает его до потери свободы перед оригиналом; Синодальный перевод должен быть сохранен там, где он точен и укоренен в церковной памяти, и исправлен там, где привычность прикрывает смысловую невнятность.

Переход к Книге Иова не является разрывом общей логики тома. Если Евангелия ставят вопрос о переводе воплощенного Слова, то Иов обнажает проблему человеческого слова перед молчащим Богом. Аверинцев датирует окончательное оформление книги предположительно послепленной эпохой, допуская более ранние предания и позднейшие вставки. Иов помещен вне собственно израильской истории и представлен как праведник легендарной древности, достаточно близкий к библейскому миру, чтобы чтить Единого Бога, и достаточно удаленный, чтобы стать образом человека вообще. Это позволяет книге обсуждать страдание не как национальную катастрофу, а как предельный личный опыт. Прозаический пролог изображает гармоническую праведность героя, окруженную сакральными числами, семейным благополучием и богатством, после чего небесный обвинитель подвергает сомнению бескорыстие его благочестия.

Один из самых смелых переводческих выборов — передача слова satan не собственным именем «Сатана», а прозванием «Противоречащий». Аверинцев хочет удержать более раннюю стадию библейского представления: этот персонаж уже является врагом и обвинителем человека, но его отношение к Богу еще не объяснено позднейшей демонологией. Потеряв имущество, детей и здоровье, Иов первоначально благословляет имя Господне, однако после семидневного молчания проклинает день рождения. Комментарий показывает космический масштаб этого проклятия: Иов словно пытается отозвать творческое «Да будет свет», возвращая день силам мрака и Левиафану. Так личная боль становится спором о самом устройстве творения. Друзья защищают доктрину справедливого воздаяния, но чем последовательнее их благочестивая система, тем жесточе она обращается против невинно страдающего.

Средняя часть книги развивается как драматический диспут. Элифаз апеллирует к религиозному опыту и видениям, Вилдад — к преданию отцов, Цофар — к непререкаемости Божественной мудрости. Каждый произносит отдельные истинные суждения, но соединение этих истин в замкнутую теодицею становится ложью о Боге. Иов отказывается назвать себя виновным ради сохранения стройности системы. Он требует суда, свидетеля, посредника, искупителя, способного стать между ним и непостижимым Владыкой. Аверинцев осторожно комментирует знаменитое место о видении Бога после разрушения плоти, не вкладывая в него готовую доктрину воскресения, которой исторический автор еще не располагал. Это ограничение не обедняет текст, а показывает пророческое напряжение: Иов требует невозможного изнутри еще не разрешенного опыта, и именно потому его слова остаются открытыми для дальнейшего откровения.

Речи Элиу предлагают более тонкое понимание страдания как врачевания, обостряющего человеческий слух, но также не дают окончательного ответа. Ответом становятся речи Господа из бури. Бог не объясняет скрытый небесный спор, не сообщает причин испытания и не подтверждает философскую теодицею. Он проводит Иова через мироздание, в котором есть свет и тьма, море и звезды, дикие животные, Бегемот и Левиафан — силы, превосходящие человеческий контроль, но не выпадающие из Божественного промысла. Иов получает не понятие, а присутствие: «Только слухом я слышал о Тебе; ныне же глаза мои видят Тебя». Примирение совершается не потому, что загадка страдания логически снята, а потому, что отношение к Богу перестает быть отношением к доктрине. В эпилоге Господь оправдывает именно Иова как говорившего правдивее друзей, и герой молится за тех, кто защищал Бога неправедной речью.

Перевод Псалтири продолжает этот опыт превращения филологии в богословское слушание. Аверинцев воспроизводит все сто пятьдесят псалмов, сочетая масоретскую и принятую в христианской традиции нумерацию, располагает текст ритмическими строками и передает древнееврейский параллелизм без искусственной рифмы. Псалтирь звучит то сурово, то нежно, то почти разговорно, то литургически возвышенно. Первый псалом строится как образ двух путей; пастырский псалом начинается ясным «Господь — мой Пастырь, и нет мне нужды»; покаянный псалом 50/51 соединяет исповедание личной вины с прошением о чистом сердце и обновленном духе; псалом 150 завершается всеобщим призывом: «Всё, что дышит, да славит Господа!» Перевод стремится возвратить псалмам качество произносимой и поющейся речи, о чем напоминает и сохраненная литургическая помета «Села».

Комментарии к псалмам показывают, насколько сложны взаимоотношения еврейского текста, Септуагинты, церковнославянской традиции и христианского прочтения. Аверинцев не считает масоретский текст единственным религиозно значимым свидетелем, но и не подчиняет его автоматически греческой версии. В отдельных надписаниях он воспроизводит чтения Септуагинты, важные для богослужебной памяти; в других случаях отказывается от мифологических образов, возникших из древнего переводческого недоразумения. Особенно значим Псалом 109/110. Вместо «Сказал Господь Господу моему» Аверинцев переводит: «Слово Господа к Государю моему». Первое именование передает непроизносимое имя Божие, второе — человеческого, но таинственно превознесенного царя. «Государь» сохраняет мессианскую вертикаль и царское достоинство, не вводя в уста ветхозаветного псалмопевца уже сформулированную тринитарную догматику.

Эта проблема становится центром статьи «Ветхий Завет как пророчество о Новом». Аверинцев решительно отвергает маркионитское искушение — попытку освободить христианство от ветхозаветной памяти. Ветхий Завет нужен Церкви как память о первичном опыте Откровения, еще не превращенном в систему понятий. Поэтому позднейшие термины нельзя без остатка подставлять на место древних имен. Автор пишет: «Ветхий Завет должен быть прочувствован в его собственной… первозданности — иначе все тот же Маркион войдет с заднего хода». Даже исповедание единства Бога во Второзаконии нельзя свести к абстрактной арифметике монотеизма: «Слушай, Израиль» звучит как клятва любви конкретному, призвавшему народ Господу — «Ты, именно Ты, только Ты».

При этом историческая первозданность не отменяет христианской типологии. Аверинцев показывает, что типологическое чтение возникло не из произвольного наложения греческой философии на еврейские тексты, а было укоренено в иудейской традиции мидраша и уже присутствовало в Новом Завете. Ошибка начинается тогда, когда прообраз превращают в готовый догматический тезис. «Пророчество — не развернутая доктрина о том, что имеет быть, не богословская лекция», — замечает автор. Если бы Ветхий Завет заранее содержал школьно отчетливую христологию, исчезли бы и новизна Нового Завета, и необходимость воплощения, и многовековая работа церковного богословия. Выход Аверинцев видит в признании объективной многозначной символичности древнего слова: исторический смысл не уничтожается последующим исполнением, но оказывается внутренне открытым большей полноте.

Особенно убедительно эта позиция разработана на материале «царских» псалмов. Аверинцев отвергает и практику, при которой земной царь с самого начала изображается так, словно псалмопевец сознательно формулирует догмат о Второй Ипостаси, и позитивистское определение этих текстов как чисто светской придворной лирики. В древневосточной культуре царская власть не могла быть «светской» в современном смысле, но библейская вера также не допускала языческого обожествления государя. Поэтому образ помазанника оказывался связан с Богом и открыт эсхатологическому преображению. Политическая неудача древнееврейской монархии парадоксальным образом усилила мессианское измерение: надежда не замкнулась на обычной государственности, а стала ожиданием окончательного Божьего царствования. Христологическое чтение псалмов получает таким образом и церковное, и историко-культурное обоснование.

Заключительная статья архимандрита Ианнуария Ивлиева является первым развернутым положительным отзывом на труд. Перевод Священного Писания рассматривается в ней как харизма — дар, служащий созиданию Церкви. Главным качеством Аверинцева названо мудрое равновесие: знание современной библеистики соединяется у него с пребыванием внутри церковной традиции, консервативная бережность — с творческой свободой, уважение к специалисту — с доверием к образованному неспециалисту. Ианнуарий особенно высоко оценивает внимание переводчика к союзам, частицам, ритму и стилистическим различиям евангелистов, а также перевод Псалма 109/110. Он справедливо замечает, что адресатом Аверинцева является прежде всего церковный человек, но также новичок и внешний читатель, которых переводчик не унижает предположением об абсолютной нелюбознательности.

Для пастырей книга полезна тем, что предохраняет проповедь от двух противоположных ошибок: от повторения привычных формул без понимания их первоначального смысла и от самоуверенного «осовременивания» Евангелия. Студентам богословия том дает редкий пример соединения текстологии, семитологии, истории религий, патристической традиции и догматического сознания. Преподаватели библеистики найдут здесь материал для обсуждения синоптической проблемы, иудейского контекста Нового Завета, Кумрана, истории мессианских ожиданий, канона и церковной рецепции. Переводчики могут изучать сам принцип стилистической дифференциации и уважение к малым языковым элементам. Мирянам книга помогает заново услышать знакомые места, не отрываясь от отечественной церковной памяти. Для специалистов по русской словесности она важна как свидетельство того, что современный литературный русский язык способен передавать библейскую речь без пародийной архаики и без газетной банальности.

Главная сила труда заключается в единстве веры и интеллектуальной честности. Аверинцев не использует церковное благочестие как повод игнорировать историю текста и не превращает научную критику в средство освобождения от церковной традиции. Он исключительно чувствителен к тому, что догматическая неточность нередко начинается с семантической небрежности. Его историзм не релятивистский: конкретность эпохи является аспектом истины воплощения. Его традиционализм не механический: Предание живет не буквальным повторением, а верным различением. Его язык обладает редкой пластичностью — способен передавать генеалогическую торжественность Матфея, стремительность Марка, литературную и библейскую двуголосицу Луки, трагическую поэзию Иова и литургический ритм Псалтири. Даже там, где отдельное решение вызывает спор, оно почти всегда заставляет читателя увидеть реальную проблему, скрытую привычностью.

Вместе с тем том несет явные следы незавершенности. Комментарий к Марку обширен и почти монографичен, тогда как комментарий к Матфею значительно короче, а самостоятельного комментария к Луке нет. Примечания к Иову и Псалтири избирательны; издатели прямо сообщают, что работа над Псалмами не была завершена в задуманном автором виде. Поэтому книга не дает равномерного истолкования всех переведенных текстов. Читателю приходится реконструировать целостную герменевтическую систему из предисловий, отдельных комментариев, послесловия и заключительной статьи. Для научного использования было бы желательно более последовательное разграничение авторских решений, позднейших редакционных вставок и вариантов, включенных издателями. Множество типов скобок служит текстологической прозрачности, но одновременно затрудняет непрерывное чтение и особенно громкое церковное употребление.

Некоторые переводческие находки неизбежно остаются дискуссионными. «Противоречащий» вместо «Сатаны», «Крепкий» вместо «Всемогущего», «Государь» вместо второго «Господа», «морок и прах» вместо «идолов» блистательно раскрывают смысловые пласты оригинала, но требуют комментария и не всегда способны самостоятельно войти в устойчивый церковный обиход. Средний путь Аверинцева порой приводит к резким соседствам архаической и почти разговорной лексики: «воссядь», «одесную» и «сего ради» могут стоять рядом с оборотами «протяни-ка руку», «что до Иисуса Христа» или «натешились над Ним». Такая неоднородность часто соответствует подлиннику, однако некоторые читатели воспримут ее не как осмысленную полифонию, а как стилистическую нестабильность. Здесь проходит неизбежная граница между переводом для изучения, переводом для личной молитвы и текстом, способным стать общецерковной литургической нормой.

Более существенный богословский вопрос касается соотношения исторического и канонического смыслов. Аверинцев убедительно показывает, почему нельзя вкладывать позднейшую догматику непосредственно в сознание ветхозаветного автора, но менее систематически объясняет, каким образом исторический смысл становится частью единого христианского канона. Его понятие многозначной символичности чрезвычайно плодотворно, однако не заменяет развернутого учения о богодухновенности, церковной рецепции, полноте смысла и роли литургии как пространства истолкования. Аналогичная напряженность возникает в отношении Септуагинты: Аверинцев признает ее исключительное значение для Православия, но для передачи первозданности еврейского опыта считает необходимой некоторую стилистическую дистанцию. Решение разумно, однако вопрос о нормативном статусе греческой Библии в православной экзегезе остается скорее обозначенным, чем окончательно разрешенным.

Эти ограничения не уменьшают фундаментальной ценности книги. Перед нами труд, который учит не только читать переводы Аверинцева, но и заново понимать саму природу библейского перевода. Он показывает, что верность оригиналу не сводится к буквальности, верность Преданию — к воспроизведению привычных формул, доступность — к разговорности, а научность — к дистанцированию от веры. Переводчик призван слышать многоголосие канона, различать исторические пласты, сохранять знаковые слова, учитывать церковную память и при этом не скрывать реальных трудностей. Именно поэтому том оказывается одновременно литературным событием, вкладом в отечественную библеистику и духовным свидетельством. Его важнейший результат состоит не в предложении окончательной русской Библии, после которой другие переводы станут ненужными, а в восстановлении культуры ответственного слушания Писания — культуры, где благоговение не боится вопроса, ученость не разрушает молитву, а традиция обретает силу не через неподвижность, но через верность живому Слову.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!