Аврутин - Велижское дело

Аврутин - Велижское дело
Это обзор книги «Аврутин - Велижское дело» Перейти к книге

Книга Евгения Аврутина «Велижское дело. Ритуальное убийство в одном русском городе», впервые изданная на английском языке издательством Oxford University Press в 2018 году и опубликованная в русском переводе А. В. Глебовской в 2020 году, представляет собой фундаментальное микроисторическое исследование одного из наиболее продолжительных и документально насыщенных процессов по обвинению евреев в ритуальном убийстве. Расследование, начавшееся после гибели трехлетнего Федора Емельянова весной 1823 года, продолжалось почти двенадцать лет и породило около пятидесяти тысяч страниц судебных, административных и частных документов. Аврутин обращается к этому огромному архиву не ради простого восстановления хронологии преступления и не для очередного опровержения кровавого навета, ложность которого не вызывает у автора сомнений. Его задача значительно сложнее: понять, каким образом фантастическое обвинение могло приобрести для множества людей убедительность факта, почему оно оказалось способно захватить воображение нищих странниц, домашней прислуги, священнослужителей, провинциальных следователей, сенаторов и самого императора и каким образом государственная машина, формально ориентированная на рациональность, доказательность и соблюдение закона, на протяжении многих лет воспроизводила и усиливала мифологическую конструкцию. Перед читателем поэтому не только история антисемитского судебного преследования, но и масштабное исследование религиозного воображения, коллективного страха, юридической культуры, власти слуха и хрупкости человеческой способности отличать свидетельство от предрассудка.

Историографический контекст создания книги раскрывается уже в предисловии. Аврутин начинает не с 1823 года, а с декабря 1919-го, когда Семен Дубнов шел по разоренным улицам Петрограда на заседание Комиссии для исследования материалов по ритуальным процессам. Этот композиционный ход сразу показывает, что Велижское дело имеет две истории: историю самого расследования и историю его последующего забвения, обнаружения и научного освоения. Дубнов, М. Д. Рывкин и Ю. И. Гессен понимали исключительную ценность материалов, но ни одному из них не удалось изучить архив полностью. Революционная комиссия намеревалась опубликовать все документы, однако ее работа была прервана советской централизацией научных учреждений. После этого материалы десятилетиями оставались практически нетронутыми. Сам Аврутин случайно обнаружил редкую сенатскую «Записку из уголовных дел» в Библиотеке Конгресса в 2008 году, а затем обратился к двадцати пяти томам Российского государственного исторического архива и параллельному комплексу документов в Минске. Благодаря этому книга входит одновременно в несколько направлений современной исторической науки: в историю евреев Российской империи, историю права, антропологию религии, историю эмоций и микроисторию пограничного города.

Главный тезис Аврутина направлен против одностороннего истолкования кровавого навета исключительно как прямого следствия этнической ненависти, экономической зависти или сознательной политической манипуляции. Автор не отрицает антисемитизма и не преуменьшает разрушительность христианских антиеврейских представлений, но полагает, что сами по себе они не объясняют, почему обвинение казалось современникам правдоподобным. Его центральное утверждение сформулировано предельно ясно: «Одна из основных причин широкого распространения кровавых наветов заключалась в той роли, которую в обычной жизни играло колдовство» (с. 23). В мире, где заклинание могло считаться причиной болезни, амулет — средством защиты, гадалка — источником достоверного знания, а нетленное тело святого — видимым доказательством сверхъестественного вмешательства, рассказ о тайном использовании крови обладал внутренней культурной логикой. Метод Аврутина состоит в том, чтобы временно отказаться от интеллектуального превосходства позднейшего наблюдателя и восстановить тот символический универсум, внутри которого невозможное превращалось в возможное. Именно поэтому книга имеет несомненное богословское значение, хотя сама не является богословским трактатом: она демонстрирует, как религиозные символы могут быть вырваны из контекста вероучения, соединены с магическим сознанием и превращены в средство демонизации ближнего.

Во введении автор прослеживает генеалогию кровавого навета от истории Уильяма Нориджского в XII веке до Восточной Европы начала XIX столетия. Устойчивыми элементами легенды оставались календарная близость христианской Пасхи и еврейского Песаха, уподобление предполагаемой жертвы Христу, мотив собирания крови и утверждение, будто она необходима для изготовления мацы или исполнения тайного обряда. Аврутин показывает, что церковные и светские власти неоднократно отвергали подобные обвинения. Уже папа Иннокентий IV в XIII веке требовал не подвергать евреев наказанию на основании неподтвержденных подозрений. Однако официальное осуждение не уничтожало народного предания. В Западной и Центральной Европе сокращению числа процессов способствовали отказ от пыток, повышение требований к доказательствам и изменение судебных процедур, но это не означало мгновенного исчезновения веры в саму возможность преступления. Легенда продолжала существовать в проповедях, песнях, изображениях, театральных представлениях и устной культуре, а затем получила особое распространение в польско-литовских и западных губерниях Российской империи.

Особое место в этом контексте занимает почитание младенца Гавриила из Зверок, которого предание объявило жертвой еврейского ритуального убийства. Обнаружение нетленного тела, рассказы о чудесных исцелениях, перенесение мощей и канонизация Гавриила в 1820 году создавали религиозно насыщенную среду, в которой аналогичная история могла восприниматься не как абсурд, а как повторение уже известного мученического образца. Аврутин не утверждает, что почитание святого автоматически вызвало Велижское дело, но убедительно показывает, что житийная память, практика паломничества и визуальная демонстрация ран на теле мученика формировали язык, с помощью которого люди интерпретировали насильственную смерть ребенка. Для богословского читателя здесь открывается болезненная тема ответственности церковной памяти: историческое предание, получившее сакральный статус, способно не только укреплять веру, но и закреплять образ религиозного другого как онтологического врага.

Вместе с тем Аврутин предостерегает от изображения восточноевропейского города как пространства непрерывной межконфессиональной войны. Ключевой парадокс его исследования заключается в том, что, «сколь бы широкое распространение ни получала вера в ритуальные убийства, сколько бы обвинений ни выдвигалось, самое многочисленное еврейское сообщество в мире продолжало ощущать себя дома и в безопасности там, где оно проживало» (с. 32). Евреи и христиане торговали друг с другом, нанимали друг друга на работу, посещали одни и те же рынки, обращались в одни суды, пользовались услугами одних лекарей и постоянно входили в дома друг друга. Их отношения могли быть конфликтными, но чаще основывались на прагматическом сосуществовании. Кровавые наветы оставались относительно редкими именно потому, что повседневная взаимозависимость обычно оказывалась сильнее предрассудка. Велижское дело показывает момент разрушения этого равновесия, когда слух, следственная процедура и политическое подозрение вступили в резонанс и превратили локальную трагедию в преследование целой общины.

Первая глава, «Прогулка Федора», реконструирует события пасхального воскресенья 22 апреля 1823 года. Трехлетний Федор отправился гулять с четырехлетней двоюродной сестрой Авдотьей, остался возле ручья Коневец и исчез. Через несколько дней его тело обнаружили в лесу. На нем имелись многочисленные небольшие раны, которые врач истолковал как следы намеренного выпускания крови. Еще до появления сколько-нибудь надежных улик по городу распространился слух, что мальчика убили евреи. Нищенка и гадалка Марья Терентьева утверждала, будто благодаря сверхъестественному знанию ей известно, что ребенка удерживали в доме богатого еврея Мирки Аронсона. Подозрение быстро направилось против семей Аронсонов, Берлиных и Цетлиных, занимавших заметное место в экономической жизни города. Полиция провела обыски, допросила соседей и прислугу, но не нашла ни тела в доме, ни крови, ни орудий преступления, ни свидетеля похищения.

Важнейшей деталью первой главы становится столкновение народной уверенности с имперским требованием доказательности. После подобного дела в Гродно правительство еще в 1817 году предписало, «чтоб впредь евреи не были обвиняемы в умерщвлении христианских детей без всяких улик, по единому предрассудку, что якобы они имеют нужду в христианской крови» (с. 52–53). Первоначальное велижское расследование поэтому завершилось без обвинительного приговора, а смерть ребенка было решено «предать воле Божией». Однако юридическое закрытие дела не разрушило уже сложившегося повествования. В памяти горожан отсутствие доказательств могло восприниматься не как свидетельство невиновности, а как подтверждение особой хитрости преступников. Аврутин подводит первый этап своего рассуждения к формуле, которая определяет всю последующую книгу: «Большинство жителей городов типа Велижа принимали этот сюжет на веру не столько по причине врожденной ненависти к евреям, сколько потому, что он прекрасно вписывался в более широкий спектр общепринятых поверий и практик» (с. 55).

Вторая глава, «Жизнь маленького городка», расширяет поле зрения и превращает уголовное дело в социальную биографию Велижа. Автор описывает демографию города, расположение улиц, рынков, храмов, синагог, школ и трактиров, конфессиональное многообразие Витебской губернии, напряженные отношения между православными, католиками и униатами, постепенное усиление государственного давления на неправославные общины. Евреи составляли значительную часть населения, занимались торговлей, арендой, ремеслами, содержанием постоялых дворов и питейных заведений. Экономический кризис после Наполеоновских войн, неурожаи и ограничения еврейского предпринимательства усиливали бедность всех групп населения. На этом фоне конфликт редко проходил по четкой линии между двумя замкнутыми общинами: богатый еврей мог судиться с бедным евреем, христианская служанка могла годами жить в еврейском доме, а соседи разных вероисповеданий одновременно нуждались друг в друге и подозревали друг друга.

Особенно значим анализ медицины и магии. Высокая детская смертность, эпидемии, отсутствие квалифицированных врачей и плохая санитария заставляли людей обращаться к травникам, знахарям, гадалкам и религиозным святыням. Славянские и еврейские практики различались языком и символикой, но исходили из сходной убежденности в том, что невидимые силы способны непосредственно воздействовать на тело. Заклинания, обереги, амулеты, сны, демоны, мощи, святая вода и чудесные исцеления сосуществовали в одной повседневной реальности. Богословская сила этой главы состоит в разоблачении ложной альтернативы между «религией» и «суеверием»: в сознании исторических людей граница между ними была проницаема. Однако именно поэтому необходима еще более строгая догматическая дифференциация. Сакраментальная вера предполагает действие Бога, тогда как магическое сознание стремится сделать сверхъестественное управляемым и использовать священное как технику. Кровавый навет возникает там, где такая инструментальная логика переносится на чужую религию и предполагается, что ее обряды непременно скрывают тайный механизм достижения земной силы.

Третья глава, «Император Александр наносит визит», показывает, как почти угасшее дело получает новую жизнь благодаря случайному соприкосновению провинциального слуха с верховной властью. В сентябре 1825 года Александр I проезжал через Велиж, и Терентьева сумела передать ему прошение, ложно назвав погибшего Федора собственным сыном. Петиция была направлена генерал-губернатору Николаю Хованскому. После смерти Александра и восстания декабристов новый режим оказался особенно чувствителен к тайным обществам, религиозным уклонениям и скрытым угрозам. Расследование возобновили, поручив его чиновнику по особым поручениям Василию Страхову. С этого момента подозрение перестает быть местным слухом и становится предметом систематической государственной деятельности.

Страхов не просто собирает готовые свидетельства, а вместе с обвинительницами формирует все более сложный рассказ. Терентьева, Авдотья Максимова и Прасковья Козловская поочередно описывают похищение мальчика, его содержание в еврейском доме, перенос в синагогу, истязание в бочке с металлическими остриями, собирание крови, приготовление особого хлеба и распределение ритуальной субстанции между еврейскими общинами. К этим мотивам присоединяются истории о принуждении христианок к отречению от веры, осквернении икон, святого причастия и антиминса. Показания постоянно противоречат друг другу, но следователь истолковывает противоречия не как признак вымысла, а как следствие страха, опьянения, давности событий или еврейского давления на свидетелей. Чем менее связным становится рассказ, тем более широким предполагается заговор. Аврутин убедительно показывает, что следственная комиссия была не нейтральным приемником информации, а соавтором обвинительного мифа. Она предлагала вопросы, подсказывала символы, соединяла разрозненные высказывания и придавала им бюрократическую форму.

Четвертая глава, «Очные ставки», переносит читателя в импровизированную тюрьму, где десятки евреев были помещены под стражу на неопределенный срок. Следователи стремились получить признание, которое в тогдашней системе доказательств сохраняло статус решающего подтверждения вины. Формально пытка была запрещена, но заключенных изолировали, лишали сна и общения, подвергали многочасовым допросам, угрозам, унижениям и физическому насилию. Особое значение придавалось поведению обвиняемых: дрожь, бледность, покраснение, слезы, отказ смотреть на обвинительницу или слишком резкий ответ записывались как потенциальные признаки внутренней вины. Тело человека превращалось в текст, который следователь читал в соответствии с уже принятой гипотезой.

На этом фоне особенно выразительно звучат слова Ханны Цетлиной, отвергавшей показания бывшей служанки: «Какая мне нужда, что три женщины на меня показывают, хотя бы их было и десять, а я все буду говорить, что ничего не знаю» (с. 121). В этой фразе соединяются юридическая беспомощность и нравственная стойкость. Многие узники отказывались подписывать протоколы, указывали на противоречия, требовали свидетелей, ссылались на запрет употребления крови в иудаизме и призывали следователей обратиться к раввинам и священным книгам. Одновременно изоляция постепенно разрушала людей. Болезни, нервные срывы, попытки побега и самоубийства становились частью следственного процесса. Некоторые заключенные давали фантастические частичные признания. Фратка Девирц в конце концов предъявила ножи и предмет, выданный за крайнюю плоть жертвы, однако экспертиза установила, что ножи не соответствовали характеру ран, а предполагаемая человеческая ткань была остатком рыбы. Сцена почти гротескна, но за ней стоит трагическая закономерность: когда власть требует определенного признания, человеческая психика начинает производить то, что от нее ожидают.

Архивные письма заключенных придают главе особую нравственную глубину. Они показывают не абстрактных представителей «еврейской секты», а родителей, супругов и детей, беспокоящихся о здоровье близких, долгах, домашнем хозяйстве, праздниках и молитве. Религиозная жизнь в заключении становится способом сохранить человеческую идентичность. Люди пытаются соблюдать Песах, получить кошерную пищу, поддерживать друг друга и осмыслять страдание перед Богом. Аврутин не идеализирует общину, но возвращает обвиняемым индивидуальность, утраченную в официальном досье. Тем самым он осуществляет важный акт исторической справедливости: противопоставляет бюрократической категории живое лицо.

Пятая глава, «Жалобы», раскрывает юридическую активность еврейских семей. Родственники арестованных направляли прошения Хованскому, в Сенат и другие учреждения, сообщая о незаконных допросах, тяжелых условиях содержания, побоях и нарушении процессуальных норм. Они требовали переводчиков, присутствия еврейского представителя и проверки действий комиссии. Некоторые авторы жалоб сами подвергались задержанию, однако поток прошений не прекращался. Особую роль сыграл находившийся в Петербурге родственник узников Брода, который пытался донести до высших властей, что под видом следствия в Велиже происходит гуманитарная катастрофа.

Аврутин помещает эти действия в историю постепенного ослабления традиционного еврейского общинного представительства. У велижских евреев еще не было ни свободной прессы, ни международных организаций, ни публичного суда, позволившего бы превратить дело в общеполитический вопрос. В отличие от Дамасского дела 1840 года, вызвавшего международную мобилизацию, Велижское расследование оставалось скрытым за стенами канцелярий. Единственным доступным языком сопротивления был язык имперского закона. В этом проявляется еще один важнейший парадокс книги: государство одновременно создало условия для преследования и предоставило преследуемым процедуры, посредством которых они могли требовать защиты. Правовой порядок не был режимом равенства, но он не являлся и полностью однородным механизмом репрессии. Различные учреждения, чиновники и правовые нормы вступали друг с другом в конфликт, создавая пространство для апелляции.

Шестая глава, «Дело растет», демонстрирует самовоспроизводящуюся природу обвинения. К первоначальной смерти Федора присоединяются рассказы о двух мальчиках, дворянке Дворжецкой, двух девочках и четырех крестьянских детях. Предполагаемые преступления отодвигаются все дальше в прошлое, места их совершения меняются, тела отсутствуют, но следственная комиссия воспринимает каждую новую историю как доказательство масштаба заговора. Марья Ковалева рассказывает о рогатом «еврейском боге», красной шкатулке и чаше с кровью, а вскоре после допроса кончает жизнь самоубийством. Максимова пытается показать место захоронения детей, часами бродит по лесу, но ничего не находит. В нормальной логике отсутствие тел и несовместимость показаний разрушили бы обвинение; в конспирологической логике они только подтверждают способность преступников скрывать следы.

Именно здесь особенно заметно, как христианские святыни становятся материалом обвинительной фантазии. Женщины описывают похищение гостии, смешивание освященного хлеба с кровью, прокалывание и сожжение причастия, кражу антиминса из униатского храма. Эти рассказы восходят к средневековым легендам об осквернении гостии, в которых еврей будто бы повторно наносит раны телу Христову. Богословская трагедия такого сюжета состоит в инверсии смысла Евхаристии. Таинство, данное Церкви как причастие жертвенной любви и единства, превращается в воображении обвинителей в основание для ненависти и исключения. Память о страданиях Христа не приводит к состраданию к несправедливо обвиненному, а используется для создания нового коллективного виновника. Аврутин не формулирует это как систематический богословский вывод, но весь материал главы свидетельствует, насколько опасным становится христианский символ, когда его истолкование освобождается от заповеди любви, запрета ложного свидетельства и признания человеческого достоинства иноверца.

В седьмой главе, «Границы закона», следствие достигает бюрократического и интеллектуального предела. Страхов стремится подкрепить показания «научными» и богословскими материалами. Комиссия использует антиеврейскую брошюру епископа Каетана Солтыка, путевые заметки Роберта Уолша, сочинение выкреста Неофита и другие тексты, представлявшие кровавый навет как исторически установленный факт. Выкрест Антон Грудинский сообщает о якобы найденной книге Маймонида «Как следует убивать христианских детей» и описывает изображения бочки, инструментов пытки и тайные предписания еврейским старейшинам. Его утверждения приводят к обыскам еврейских домов и конфискации религиозных книг. Впоследствии специалист обнаруживает искажения перевода, а сам Грудинский признается, что выдумал историю. Этот эпизод чрезвычайно важен: преследование питается не только простонародным слухом, но и псевдоученой литературой. Печатный текст, имя великого философа и видимость филологической экспертизы способны придать предрассудку авторитет знания.

После смерти изнуренного работой Страхова в 1830 году комиссия завершает оформление многотомного досье. Сенат отклоняет значительную часть обвинений, но двое сенаторов признают доказанной причастность евреев к убийству Федора и предлагают суровые наказания: лишение гражданских прав, кнут, клеймение, каторгу и пожизненную ссылку. Другие сенаторы сомневаются не обязательно в существовании ритуальных убийств вообще, а в возможности доказать именно это преступление по закону. Такое различие между личной верой и юридическим доказательством становится решающим. Из-за разногласий дело передают в Государственный совет, где его поручают адмиралу Николаю Мордвинову, стороннику правовой рациональности и противнику неоправданно жестоких наказаний.

Мордвинов подвергает досье последовательной деконструкции. Он сопоставляет рассказы обвинительниц между собой, проверяет их на соответствие времени, месту и физическим возможностям, анализирует медицинское заключение и обнаруживает принципиальные расхождения. Число ран не соответствует числу предполагаемых участников, характер повреждений не подтверждает описанный способ нанесения, объем якобы собранной крови физиологически невозможен, а хронология удержания ребенка не согласуется с полицейскими обысками. Для Мордвинова «смысл закона — в защите невиновных, а не в наказании виновных» (с. 198), и эта формула становится нравственным центром книги. В январе 1835 года Государственный совет постановляет снять обвинения, освободить евреев, открыть синагоги и школы, а главных обвинительниц отправить в ссылку за клевету. Однако Николай I, соглашаясь, что «по неясности законных доводов другого решения последовать не может», тут же добавляет: «Внутреннего убеждения, что убийство евреями произведено не было, не имею и иметь не могу» (с. 204). Право оправдывает обвиняемых, но миф сохраняется в сознании монарха. Именно это несовпадение юридического решения и внутреннего убеждения объясняет, почему оправдательный исход Велижского дела не положил конец последующим наветам.

Эпилог прослеживает дальнейшую жизнь обвинения в Российской империи. Аврутин рассматривает Борисовское, Тельшинское и Заславское дела, а затем показывает, как развитие судебной медицины, статистики и этнографии имело двойственное действие. Научная экспертиза могла разрушать фантастические обвинения, как это произошло при Мордвинове, но могла и снабжать предрассудок новым языком. Проколы на теле начинали интерпретироваться как объективные признаки ритуала, а этнографическое изучение «сект» — как способ обнаружения скрытого фанатизма. Доклад Владимира Даля о якобы существующем употреблении евреями христианской крови придал старой легенде видимость государственного исследования и позднее использовался публицистами вроде Ипполита Лютостанского. После судебной реформы процессы стали публичными, появились адвокаты, присяжные и газетные отчеты. Это облегчало разоблачение ложных обвинений, но одновременно превращало их в массовое зрелище. Кутаисское дело и процесс Бейлиса показывают, что модернизация суда не уничтожила миф, а изменила форму его общественного существования.

Наибольшую пользу книга принесет историкам Церкви, исследователям иудаизма и христианско-еврейских отношений, специалистам по Российской империи, праву, религиозному фольклору и истории повседневности. Студентам богословия она поможет увидеть разницу между нормативным вероучением и теми гибридными формами религиозности, которые складываются в народном сознании. Пастырям и церковным преподавателям труд Аврутина предлагает материал для размышления о механизмах слуха, коллективного страха, конспирологии и сакрализации предубеждения. Мирянам, ищущим интеллектуально честного разговора о темных страницах христианско-еврейской истории, книга дает возможность выйти за пределы простой моральной схемы, не отказываясь при этом от нравственной оценки. Для юристов и общественных деятелей она представляет глубокое исследование того, как следствие может превратиться из поиска истины в производство подтверждений заранее принятой версии.

Главное достоинство исследования заключается в редком сочетании огромной источниковедческой работы и способности сохранять человеческий масштаб повествования. Аврутин не растворяет участников в категориях «евреи», «христиане», «власть» или «народ». Перед читателем возникают Ханна Цетлина, Слава Берлина, Орлик Девирц, Марья Терентьева, Авдотья Максимова, Страхов, Хованский и Мордвинов — люди с различными характерами, интересами, страхами и пределами выносливости. Автор внимательно читает не только содержание показаний, но и паузы, слезы, жесты, изменение голоса, попытки отвернуться и отказ поставить подпись. Это позволяет ему восстановить историю эмоций, не превращая ее в психологический роман. Особенно ценно, что он показывает активность обвиняемых: они не только страдают, но спорят, анализируют доказательства, апеллируют к закону, поддерживают семьи и сохраняют религиозную жизнь.

Столь же убедителен отказ от упрощенной модели вечной и неизменной ненависти. Аврутин показывает, что насилие возникает не из одного источника, а из взаимодействия фольклора, религиозной символики, социального неравенства, личных обид, институциональных интересов, следственной техники и политической тревоги. В этом отношении книга предлагает сильную модель анализа любых теорий заговора. Ложное убеждение становится общественно действенным не потому, что все его участники сознательно лгут, а потому, что разные люди находят в нем подтверждение собственных страхов и ожиданий. Одни получают возможность объяснить необъяснимую смерть, другие — отомстить работодателю, третьи — раскрыть мнимую ересь, четвертые — продемонстрировать служебное рвение. Так формируется самоподдерживающаяся система, в которой опровержение интерпретируется как сокрытие, а отсутствие доказательств — как признак мастерства заговорщиков.

Литературно книга также заслуживает высокой оценки. Автор умеет превратить чрезвычайно сложное архивное исследование в напряженное повествование, не жертвуя точностью. Его композиция строится как постепенное расширение пространства: от прогулки двух детей — к городу, от города — к губернской администрации, от администрации — к Сенату и Государственному совету, а затем — к истории европейского права и религиозного воображения. Заглавия глав отражают эту динамику: частное событие становится городской драмой, императорское вмешательство приводит к очным ставкам, жалобы вовлекают центральные учреждения, дело бесконечно растет и наконец достигает границ закона. Такая структура позволяет читателю пережить нарастание обвинительной логики и одновременно наблюдать, как бюрократия постепенно теряет способность остановить созданный ею процесс.

При всей убедительности центрального тезиса его формулировка требует определенной осторожности. Подчеркивая роль магии и колдовства, Аврутин местами рискует создать впечатление, будто антисемитизм был вторичным или почти случайным элементом дела. Между тем сама возможность представить еврея тайным убийцей христианского ребенка возникла не в нейтральном пространстве народной магии. Она была подготовлена многовековой традицией христианского антииудаизма, обвинением еврейского народа в богоубийстве, полемикой против Талмуда, легендами об осквернении гостии и представлением о сознательной духовной слепоте Израиля. Автор подробно рассматривает многие из этих элементов, однако не всегда соединяет их в целостную историю христианского богословского воображения. Формула о том, что жители верили в навет не столько из ненависти, сколько вследствие общей системы поверий, аналитически плодотворна, но ненависть и система поверий не обязательно являются альтернативами: религиозная культура могла сама формировать объект ненависти и предоставлять язык для его демонизации.

Для богословского читателя недостаточно четко проведена граница между церковным учением, литургическим переживанием, народным благочестием и магическим сознанием. Аврутин закономерно рассматривает их как взаимодействующие исторические явления, но иногда категория «магии» становится слишком широкой. Вера в Евхаристию, почитание мощей, обращение к святым и использование оберега имеют различный догматический статус и предполагают разные представления о Боге, материи и человеческом действии. Более подробное исследование внутренних церковных дискуссий, канонических норм и пастырских попыток противодействовать суеверию позволило бы точнее показать, когда религиозная практика становилась носителем навета, а когда предоставляла ресурсы для его осуждения. Упоминание булл Иннокентия IV и позднейших решений Ватикана указывает на наличие такой внутренней критики, но она остается периферийной по отношению к основной линии повествования.

Некоторую асимметрию можно заметить и в изображении иудаизма. Автор убедительно разоблачает вымышленные цитаты из Маймонида и напоминает о строжайшем запрете употребления крови, однако еврейское богословие и галаха в книге преимущественно выступают как предмет ложной интерпретации со стороны обвинителей. Более развернутое рассмотрение еврейских представлений о крови, жертве, Песахе, мученичестве и отношениях с иноверцами могло бы не только опровергнуть навет, но и показать положительную внутреннюю логику традиции, на которую ссылались обвиняемые. Впрочем, это ограничение отчасти обусловлено самой природой источников: архив создавался российскими чиновниками, а голоса евреев дошли до нас через переводчиков, писарей и протоколы принудительных допросов.

Источник создает и другую методологическую трудность. Аврутин справедливо читает жесты и эмоциональные реакции как исторические свидетельства, но невозможно до конца установить, насколько точно писари фиксировали поведение узников и насколько их записи уже были интерпретацией. Покраснение, молчание или плач могли означать страх, гнев, болезнь, непонимание языка либо сознательное сопротивление, тогда как следователь видел в них виновность. Историк, отвергая следовательское толкование, также вынужден предлагать собственное. Автор обычно осознает эту неопределенность, но отдельные психологические реконструкции звучат увереннее, чем позволяет материал. Сходным образом объяснение действий обвинительниц их бедностью, пьянством, обидами или душевной неустойчивостью требует осторожности, чтобы моральная ответственность не была незаметно перенесена с влиятельных мужчин, управлявших расследованием, на маргинальных женщин, чьи рассказы именно государственная власть превратила в многотомное обвинение.

Наконец, книга почти не отвечает на вопрос, кто и при каких обстоятельствах действительно убил Федора. Это сознательный выбор: предметом исследования является не раскрытие преступления, а социальная жизнь ложного обвинения. Тем не менее повествовательная форма иногда создает ожидание детективной развязки, которое остается неудовлетворенным. Более явное обсуждение пределов исторического знания укрепило бы заключение: архив, способный сохранить тысячи страниц человеческой речи, может оказаться совершенно неспособным сообщить истину о первоначальном событии. Именно в этом состоит один из самых страшных итогов дела. Государство двенадцать лет допрашивало людей, разрушало семьи, закрывало молитвенные дома и производило документы, но не приблизилось к установлению убийцы ребенка.

В богословской перспективе труд Аврутина следует читать как исследование греха ложного свидетельства, принимающего институциональную форму. Велижское дело показывает, что ложь редко сохраняется как одиночное высказывание. Она нуждается в слушателе, истолкователе, писце, эксперте, чиновнике и правителе; она входит в документы, соединяется с почтенными цитатами, получает печать учреждения и начинает выглядеть как результат беспристрастного исследования. Противостоять ей поэтому недостаточно посредством общего призыва к терпимости. Необходимы интеллектуальная дисциплина, богословская трезвость, ответственность за религиозную память, проверка свидетельств и правовой порядок, исходящий из презумпции человеческого достоинства. Мордвинов сумел остановить преследование не потому, что располагал каким-то тайным знанием, а потому, что согласился подчинить внутреннее впечатление требованиям доказательства. Николай I, напротив, формально принял оправдание, но сохранил миф в качестве личного убеждения, тем самым передав его будущему. Поэтому книга Аврутина выходит далеко за пределы истории одного русского города. Она раскрывает, каким образом священный символ может стать орудием страха, как слух превращается в государственное дело и как закон, несмотря на собственную уязвимость, способен стать последней границей между предрассудком и уничтожением невиновного.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!