Книга Владислава Бачинина «Европейская Реформация как духовная война. Теология генезиса modernity», вышедшая в 2017 году, то есть в год пятисотлетия начала Реформации, представляет собой не обычное историческое исследование и не систематический учебник по протестантскому богословию, а масштабный опыт конфессионально ориентированной философии истории. Автор рассматривает события XVI века из перспективы, в которой историческая причинность не исчерпывается политическими конфликтами, экономическими сдвигами, развитием печати, кризисом позднесредневековой церковности или ростом национальных государств. Все эти факторы могут присутствовать на периферии анализа, однако подлинное ядро Реформации, по Бачинину, располагается в трансцендентном измерении. Реформация есть прежде всего действие Бога в истории, ответ евангельской истины на духовное разложение христианского мира и один из важнейших эпизодов непрекращающейся войны между Божьим замыслом о человеке и силами псевдоморфоза, превращающими живую веру в ее лживую, театрализованную или секуляризированную оболочку. Поэтому книга сознательно отказывается от нейтральной дистанции по отношению к предмету. Она написана не наблюдателем, стоящим вне протестантского опыта, а участником той духовной традиции, для которой Лютер и Кальвин остаются не только деятелями прошлого, но и современными собеседниками, наставниками и образцами христианской решимости.
Уже в предисловии автор формулирует экзистенциальную установку, определяющую весь последующий ход книги: «Реформация с богатствами ее религиозного, нравственного, социального, правового, политического опыта воспринимается в качестве глубоко личного экзистенциала» (с. 14). Это означает, что историческое исследование должно не просто сообщать сведения о XVI веке, но приводить читателя к самоиспытанию. Вопрос о том, почему Лютер восстал против индульгенций, папской власти и позднесредневековой системы спасения, превращается в вопрос о том, насколько современный христианин способен противостоять лжи, институциональному самообману, духовной теплохладности и приспособлению Евангелия к требованиям падшего человека. Бачинин пишет о Реформации как о кузнице обновленного типа верующего, в котором соединяются верность Писанию, свобода совести, мужество нонконформизма и готовность вынести конфликт с господствующей религиозной культурой. Его книга потому имеет двойной адрес: она обращена к историческому прошлому, но судит настоящее; описывает европейскую раннюю modernity, но одновременно полемизирует с поздней modernity, в которой, по убеждению автора, секуляризм, религиозный релятивизм и облегченные формы церковности вновь производят то состояние духовной депрессии, на преодоление которого была направлена Реформация.
Первая глава, посвященная «гуманитарной археологии ранней modernity», задает исходную антитезу между Ренессансом и Реформацией. Бачинин признает, что оба движения стояли у истоков нового европейского мира и оба участвовали в разрушении средневековой целостности, однако направленность их усилий он считает противоположной. Ренессанс в его интерпретации не столько возрождает полноту человека, сколько подменяет христианский образ личности антропоцентрической конструкцией, в которой античная форма постепенно вытесняет библейское содержание. Именно здесь вводится одна из центральных категорий книги — псевдоморфоз. Заимствованный из философии культуры термин получает у Бачинина богословское значение: это ложное формообразование, при котором внешняя оболочка сохраняет признаки религиозности, гуманности или красоты, но внутренняя сущность уже повреждена, подменена или отчуждена от Бога. Ренессансная культура описывается как двусмысленная: она создает великие художественные произведения, освобождает интеллектуальную энергию, обличает уродства церковной жизни, но вместе с тем прокладывает дорогу языческому самоутверждению человека. Даже такой автор, как Рабле, способен оказаться невольным союзником Реформации в разрушении ложной сакральности, однако его смех не достигает того уровня внутреннего преобразования, к которому стремится Лютер. Реформация поэтому противопоставляется Ренессансу не как мрачная религия радостной культуре, а как евангельское обновление гуманистической подмене.
Вторая часть первой главы разъясняет метод исследования. Под «гуманитарной археологией» Бачинин понимает мысленное раскапывание глубинных смысловых слоев истории, недоступных простому перечислению фактов. Историческая дистанция преодолевается посредством экзистенциального соучастия, герменевтики, богословской интуиции и культурного воображения. Автор полемизирует с секулярной историей религии, которая, по его мнению, заранее исключает из объяснения реальность Бога, откровения, духовного призвания и демонического сопротивления, а затем объявляет полученную редукцию научной объективностью. Его позиция выражена предельно резко: «Секулярный ум, сторонящийся веры, пренебрегающий ею, при попытках порассуждать о ней непременно попадает либо в комические, либо в скандальные коллизии» (с. 56). Отсюда следует «теологический поворот»: Реформацию можно понять адекватно лишь на языке, способном учитывать трансцендентное происхождение ее смыслов. Теология выступает не одним из частных дискурсов наряду с социологией, политологией или эстетикой, а метаязыком, соединяющим разрозненные измерения события. Подобный подход позволяет автору увидеть целостность там, где специализированные дисциплины видят только отдельные фрагменты, однако уже здесь возникает методологическая напряженность: вера становится не только предметом исследования и источником понимания, но и критерием допустимости понимания, вследствие чего несогласие с авторской интерпретацией легко может быть объяснено духовной неспособностью оппонента.
Завершающая часть первой главы развивает богословие псевдоморфоза. Бачинин прочитывает Библию как грандиозную историю истинных форм, учрежденных Богом, и ложных траекторий, возникающих через искушение. Грех предстает не просто нарушением нормы, но отклонением от заданной Богом формы бытия. Змей предлагает Еве не автономное благо, а псевдоморфную версию богоподобия; идол имитирует присутствие божества; религиозное лицемерие воспроизводит вид благочестия без его силы. В этой перспективе позднесредневековая церковь становится институциональным воплощением той же логики: она сохраняет христианские символы, ритуалы и язык, но заслоняет ими Христа и Слово. Так формируется главный диагноз книги. Реформация оказывается необходимой не потому, что одна конфессиональная партия пожелала оспорить власть другой, а потому, что накопившийся разрыв между евангельской сущностью церкви и ее исторической формой достиг критической величины. Духовная война ведется именно за восстановление соответствия формы истине.
Во второй главе автор переходит от археологии к «теологической поэтике Реформации» и предлагает организовать материал посредством учения Аристотеля о четырех причинах. Этот ход является композиционным центром всей книги. Реформация анализируется как многомерное произведение, имеющее формообразующую, материальную, деятельную и целевую причины. История при этом уподобляется искусству не ради эстетизации страдания, а потому, что крупное событие обладает архитектоникой, внутренним сюжетом, действующими лицами, конфликтом и развязкой. Опираясь на историческое воображение, на традицию Гегеля, Буркхардта и К. С. Льюиса, Бачинин описывает Реформацию как мистическую драму, в которой видимые человеческие действия включены в невидимый метаисторический замысел. Эта модель позволяет ему соединить провиденциализм с анализом человеческой активности: Бог остается Автором, но действует через конкретных людей, тексты, города, конфликты и решения. В наиболее концентрированной форме тезис звучит так: «Реформация удалась потому, что отнюдь не Лютер, а именно Бог выступил в роли автора-драматурга, замыслившего исторический сюжет Реформации» (с. 116–117). Формообразующей причиной поэтому является Святой Дух. Лютер, Кальвин и прочие реформаторы не создают истину, а становятся орудиями ее исторического восстановления; конечная слава принадлежит только Богу, что закономерно приводит автора к принципу Soli Deo Gloria.
Третья глава исследует материал, подлежавший реформированию, и состоит из двух взаимосвязанных портретов — псевдоморфной церкви и псевдоморфного человека. Сначала Бачинин вводит образ «церкви спектакля», применяя к позднесредневековой религиозности метафорику театра, лицедейства, маски и декоративной видимости. Его критика направлена не против искусства как такового и не против всякой литургической формы, а против такого рассогласования внешней пышности и внутренней истины, при котором ритуал перестает служить Слову и начинает скрывать его отсутствие. Обрядоверие, культ лжесакральности, властолюбие и моральное разложение клира производят травматический опыт: церковь, призванная исцелять, сама ранит, угашает веру и порождает цинизм. Особенно экспрессивен образ «церковного хама» — религиозного деятеля, утратившего благоговение перед Богом и потому использующего сан как прикрытие для насилия, похоти, корысти и самовозвышения. Римская курия в лютеровском восприятии становится коллективным воплощением такого типа. В результате Реформация истолковывается как переход от театрализованной псевдоцеркви к церкви Истины, Пути и Жизни, от травматизации к исцелению, от религиозной видимости к восстановленной христианской идентичности.
Вторая часть главы обращается к живописи Босха как к визуальному свидетельству о человеческом материале накануне Реформации. Бачинин не рассматривает картины художника лишь как фантастические аллегории или документы позднесредневекового воображения. Для него Босх создает своего рода визуальную теологию абсурда, изображая человека, чья сотворенная форма искривлена грехом и демоническим воздействием. Монстры, гибриды, телесные деформации и сцены безумного наслаждения становятся внешними знаками внутренней утраты образа Божьего. Сопоставление Босха с Брейгелем расширяет картину: у первого преисподняя прорывается в фантастических образах, у второго она входит в повседневность, привычки и социальные отношения. Обращение к Карлу Барту позволяет автору связать эту иконографию с теологией кризиса: человек не может вывести себя из состояния отчуждения собственными культурными ресурсами, а потому нуждается не в косметическом улучшении, а в радикальном действии Божьего Слова. Материальная причина Реформации тем самым раскрывается как двойная поврежденность — институциональная и антропологическая. Реформировать необходимо и церковь, и внутреннего человека.
Четвертая глава, наиболее объемная, посвящена деятельным причинам, то есть людям, через которых осуществляется Божий замысел. Первая пара — Данте и Лютер — позволяет Бачинину вывести генезис ранней modernity за пределы привычной хронологии. Данте представлен как предшественник реформаторского типа: изгнанник, нонконформист, свидетель кризиса церковного и политического порядка, человек «последней прямоты», который судит эпоху из перспективы высшей правды. Лютер наследует этот этос, но переводит его из поэтического видения в богословское и церковное действие. Оба проходят через кризис, оба сопротивляются нормативной лжи, оба соединяют личную судьбу с универсальным судом над временем. Сопоставление Лютера с ренессансным папством усиливает контраст между человеком Реформации и человеком церковного Ренессанса: первый рискует собой ради истины, второй превращает сакральную власть в эстетизированное самообслуживание. В таком изображении реформаторский нонконформизм становится не психологической чертой, а формой послушания Богу.
Следующая пара, Лютер и Неемия, разворачивает библейскую типологию восстановления после катастрофы. Как Неемия возвращается к разрушенным стенам Иерусалима, молится, оценивает масштаб бедствия, организует труд и выдерживает атаки противников, так Лютер обнаруживает руины церковной жизни и начинает восстановление вокруг Слова. Архетипы Ноя и Иова дополняют эту модель: реформатор должен сохранять верность среди общего разложения и выдерживать испытание, не имея внешних гарантий успеха. Бачинин подчеркивает, что подлинная реформа соединяет молитву, размышление и практическое действие. Библия здесь не иллюстрирует уже готовую программу, а формирует саму оптику, мотивы и мужество реформатора. Результатом становятся перевод Писания, обновление проповеди, новое богословие и восстановление радости веры. Типологическое сближение Неемии и Лютера удачно показывает Реформацию как труд созидания, а не только протест, хотя различия между ветхозаветным восстановлением города-завета и конфессиональным расколом западного христианства автор обсуждает значительно меньше, чем их сходство.
В разделе о Моисее и Кальвине деятельная причинность приобретает юридический и институциональный характер. Кальвин назван «Аристотелем Реформации» и «Моисеем Женевы»: он систематизирует богословие, создает дисциплинарную модель общины, соединяет толкование Писания с законоучительством и стремится подчинить все области жизни Божьему суверенитету. Учение о предопределении, образ «серебряной цепи», роль Декалога, соотношение церкви и городской власти, устройство консистории и борьба с аномией рассматриваются как элементы единой теономной программы. Бачинин явно восхищается способностью Кальвина превращать догматическую мысль в общественный порядок и склонен оправдывать суровые средства чрезвычайностью женевского кризиса: перед городом, по его логике, стоял выбор между жесткой, но спасительной дисциплиной и разрушительной войной всех против всех. Здесь же раскрывается парадокс кальвинизма: строгая власть Божьего закона должна не поработить человека политическому властителю, а освободить его от хаоса страстей и человеческого произвола. Автор связывает с реформатской традицией развитие выборности церковных служителей, общинного самоуправления, свободы совести, равного достоинства и институтов гражданского общества. Этот раздел интеллектуально энергичен, но именно в нем апология сильнее всего теснит историческую критичность.
Завершает четвертую главу анализ «Лютерианы-Кальвинианы» как двуединого метатекста. Лютер и Кальвин изображаются не конкурентами, а двумя фазами и двумя стилями одного реформаторского действия. Лютер открывает путь, действует прорывно, драматично и проектно; Кальвин упорядочивает открытое, строит систему и превращает импульс в устойчивую архитектуру. Лютеровская мысль сохраняет следы личной борьбы и экзистенциального открытия, кальвиновская отличается рафинированным интеллектуализмом, последовательностью и теономным максимализмом. Различия касаются предопределения, церковного порядка, отношения к светской власти и масштаба преобразовательной программы, однако вместе оба корпуса образуют метатекст, продолжающий воздействовать на культуру далеко за пределами сочинений самих реформаторов. Авторская оценка достигает конфессиональной кульминации в утверждении: «Из всех возникающих друг за другом протестантских деноминаций кальвинизм продемонстрировал предельную степень реформаторского максимализма» (с. 281). В условиях кризиса именно кальвинизм представляется Бачинину наиболее прочным бастионом против секуляризма, язычества и распада, тогда как лютеранство обвиняется в большей уступчивости внешним влияниям.
Пятая глава раскрывает целевые причины Реформации. Ее первая часть переносит внимание с макроистории на «личную реформацию экзистенциального я». Большое церковное событие невозможно без внутреннего преобразования людей, и потому Лютер должен сначала пережить собственную реформацию. Бачинин описывает этот процесс через три взаимопроникающие категории. Палингенезис означает возрождение и переход к новому духовному бытию; катарсис — очищение сердца, чувств и памяти от накопившейся скверны; метанойя — перемену ума, переориентацию мышления и воли к Богу. Эти понятия позволяют автору показать обращение не как мгновенную эмоцию или замену мнений, а как драму всего человека, затрагивающую дух, разум, аффекты, телесную жизнь и практические решения. Лютеровское открытие оправдания верой становится образцом такого преобразования: оно не добавляет новую доктрину к прежней системе, а меняет сам способ существования перед Богом. Человек перестает приспосабливать христианство к собственной падшести и начинает позволять Слову судить и воссоздавать его.
Конечной целью личной реформации является единство с Богом, понимаемое не как мистическое растворение личности, а как восстановление заветного отношения через Христа. Благая весть обладает силой не только сообщать прощение, но и создавать новый тип субъекта, способного верить, мыслить, трудиться и сопротивляться злу. В этой части особенно заметен пастырский потенциал книги: историческая Реформация перестает быть юбилейным объектом и превращается в модель постоянного ecclesia semper reformanda, хотя сама формула не становится главным предметом анализа. Бачинин настойчиво показывает, что никакое обновление институций не будет христианским, если оно не проходит через покаяние, очищение и обновление ума. Тем самым целевая причина соединяет личное спасение, церковное восстановление и культурное действие.
Вторая часть пятой главы возвращается к аристотелевской категории энтелехии и спрашивает, достигла ли цели «стрела», пущенная Лютером. Энтелехия обозначает осуществленность внутреннего замысла, действенное присутствие цели в историческом процессе и способность прошлого продолжать формировать настоящее. Автор сравнивает ее с органом, обладающим «упоминательной клавиатурой»: память о Реформации при каждом новом обращении приводит в действие целую систему смыслов, текстов, исповеданий и практик. Энтелехия не равна сумме результатов XVI века и не ограничена возникшими деноминациями. Она является Божьим проектом, который превосходит сознание отдельных участников, действует на метаисторическом уровне и включает человеческий разум как орудийную, но не суверенную силу. Ее словесным венцом становятся пять sola — только Писание, только Христос, только благодать, только вера, только Богу слава. В этой формуле Бачинин видит концентрат реформаторской телеологии, а саму Реформацию называет богочеловеческим шедевром: Божье авторство не уничтожает человеческое действие, но сообщает ему форму, направление и плодотворность.
Шестая глава прослеживает вхождение Европы в постреформационную modernity и показывает, как реформационный импульс встречает секулярную контратаку. В разделе «Декарт против Лютера» противопоставляются две исходные формулы европейского субъекта. Лютеровское credo укореняет существование в предшествующем бытии Бога и в доверии Его Слову; декартовское cogito ищет несомненную опору внутри автономного мышления. Образ «печи Декарта», где рождается формула cogito ergo sum, приобретает символическое значение закрытого, самодостаточного разума, тогда как библейский Иона в тесноте чрева обращается не к самому себе, а к Богу. Бачинин не отрицает мышления и не призывает к иррационализму. Его итоговая формула — «credo et cogito ergo sum», «верую и мыслю, следовательно существую» (с. 364). Однако философия Декарта в общей драматургии книги становится «контрреформацией мышления», началом длительного процесса, в котором Бог объявляется лишней предпосылкой, а человеческий разум постепенно превращает свою методическую автономию в метафизическую независимость.
Раздел о Лютере и Фаусте переводит эту антитезу в область литературного мифа. Фауст изображается как художественно сконструированный антипод реформатора: оба обладают мощным умом, волей и неудовлетворенностью наличным состоянием, но Лютер отвечает на кризис послушанием Слову, тогда как Фауст вступает в договор с демоническим началом ради знания, наслаждения и расширения власти. Его свобода оказывается декоративным рабством, поскольку после сделки выбор совершается уже не между добром и злом, а между разновидностями зла. Фаустиана становится метанарративом секулярной цивилизации, в которой инструментальный разум, культурный блеск и техническая мощь способны скрывать богоборческую направленность. Особенно значимо сопоставление способов чтения Библии: для Лютера Писание есть обращенное к нему Божье Слово, требующее веры и послушания; для фаустовского субъекта текст становится материалом манипуляции и самоутверждения. Эта глава ярко выражает центральную интуицию книги о modernity как поле духовной войны, хотя нередко сводит сложную историю новоевропейской культуры к противостоянию евангельского и демонического типов.
Последняя триада — Данте, Лютер и Мандельштам — возвращает книгу к ее ранним мотивам и образует композиционное рондо. Поздняя modernity, пережившая революции, тоталитаризм и духовное истощение, вглядывается через Мандельштама в собственную юность. Данте и Лютер становятся проводниками к библейскому источнику для поэта, живущего в «веке-волкодаве». Бачинин читает «Разговор о Данте», стихи Мандельштама и баховско-лютеранские ассоциации как свидетельство того, что поэтическое воображение способно преодолеть секулярную блокаду и услышать религиозные смыслы культуры. Метафоры органа, симфонии, перекрестия логосов и понимающего созерцания помогают показать не логическую систему, а колеблющееся приближение к вере. Личная непобежденность Мандельштама, его способность сохранять любовь и внутреннюю свободу среди земного ада интерпретируется как малая реформация личности. Этот раздел менее строго связан с историей XVI века, но завершает авторскую философию modernity: реформационный смысл не исчезает, а возвращается в поздней культуре как память, суд и возможность сопротивления.
Вместо традиционного заключения Бачинин обращается к словам Песни Песней «крепка, как смерть, любовь» и стремится показать, что библейская любовь не только равна смерти по силе, но побеждает ее во Христе. Финал собирает богословские линии книги вокруг креста и воскресения. Подлинная Реформация оказывается не культом исторических героев и не конфессиональной самодостаточностью, а возвращением к Богу, чья незаслуженная любовь уничтожает власть греха и смерти. И все же последний аккорд сохраняет полемическую остроту всего труда: «подкрепите меня Лютером, освежите меня Кальвином, ибо я изнемогаю от легкодумного суесловия нынешних неосновательных теологов, проповедников и пастырей, взвешенных на весах Реформации и найденных слишком легкими» (с. 435). Эта фраза точно передает и достоинство, и проблему книги: страстное требование богословской весомости здесь неразрывно связано с резким судом над теми формами христианства, которые не соответствуют авторскому реформатскому эталону.
Наибольшую пользу книга способна принести читателю, готовому воспринимать историю церкви не как музей фактов, а как область духовного самоопределения. Пастыри и проповедники найдут в ней сильное напоминание о том, что церковная форма может заслонить Евангелие, а религиозная институция — производить травму вместо исцеления. Студентам богословия труд полезен как пример интеграции догматики, философии истории, литературоведения, эстетики и культурной герменевтики. Специалистам по истории протестантизма он даст не столько новую фактографию, сколько выразительную модель современного русскоязычного реформатского самосознания. Мирянам, ищущим интеллектуально насыщенного объяснения значения Реформации, книга поможет увидеть связь между оправданием верой, преобразованием личности, церковным устройством и судьбой европейской культуры. Особенно плодотворно ее чтение в богословском клубе, где авторские тезисы могут сопоставляться с первоисточниками Лютера и Кальвина, католической историографией и современными исследованиями раннего Нового времени.
Сильнейшей стороной труда является его редкая концептуальная цельность. Категории псевдоморфоза, духовной войны, четырех причин, метатекста и энтелехии не остаются отдельными эффектными метафорами, а образуют сквозную систему. Автор умеет связать личную тревогу Лютера, институциональный кризис церкви, живопись Босха, философию Декарта, миф Фауста и поэзию Мандельштама в единый рассказ о борьбе за форму человека перед Богом. Даже там, где конкретные сопоставления вызывают возражения, они заставляют увидеть неожиданные связи. Не менее значительна экзистенциальная энергия книги. Бачинин не позволяет превратить Реформацию в безопасный юбилей: читатель постоянно возвращается к вопросу, не стала ли его собственная вера спектаклем, не подменил ли он покаяние культурной принадлежностью, не превратил ли разум в самодостаточного идола. В этом отношении книга выполняет пророческую и пастырскую функцию.
Высокой оценки заслуживает и попытка преодолеть редукционизм. Автор справедливо напоминает, что религиозное событие нельзя исчерпывающе объяснить только социальными интересами участников. Люди XVI века действительно мыслили категориями греха, благодати, суда, Писания и Божьего призвания, и историк, игнорирующий эти убеждения, теряет внутреннюю логику их поступков. Бачинин также убедительно показывает связь между церковной реформой и реформой личности: институты не обновляются без метанойи, а личное обращение нуждается в слове, общине и дисциплине. Его анализ пяти sola, провиденциального измерения истории и различий между лютеровским прорывом и кальвиновской систематизацией способен стимулировать серьезное богословское обсуждение. Литературный стиль книги образен, ритмичен и эмоционально насыщен; автор обладает даром создавать запоминающиеся концептуальные фигуры — «церковь спектакля», «человек Босха», «печь Декарта», «лютериана-кальвиниана».
Вместе с тем именно цельность модели порождает ее главные ограничения. Исходная противоположность истины и псевдоморфоза слишком часто распределяет исторические явления заранее: Реформация оказывается пространством Божьего действия, Ренессанс — преимущественно дорогой к паганизму, позднесредневековый католицизм — церковью спектакля, Декарт — инициатором детрансцендирования, Фауст — символом демонической modernity. Такая драматургия обладает богословской выразительностью, но ослабляет историческую дифференциацию. Католическая традиция накануне Реформации включала не только продажу индульгенций, придворную роскошь и суеверие, но также движения внутренней реформы, глубокую мистику, библейский гуманизм и практики милосердия. Ренессансный гуманизм не всегда был антихристианским, а автономия разума у Декарта не тождественна атеизму. Более подробное рассмотрение этих внутренних различий сделало бы аргумент автора сильнее, поскольку позволило бы показать реальное превосходство евангельского ответа без необходимости превращать его оппонентов в однородные отрицательные типы.
Наиболее серьезные богословско-этические вопросы вызывает апология женевской дисциплины. Бачинин видит в жесткости Кальвина спасительное средство против аномии и связывает принуждение с восстановлением Божьего порядка. Однако логика выбора между суровой теономией и «войной всех против всех» выглядит чрезмерно узкой. Она недостаточно учитывает различие между властью Слова и властью магистрата, между церковной дисциплиной и уголовным принуждением, между ветхозаветной теократией и новозаветной общиной. История Сервета и другие конфликтные эпизоды требуют не только объяснения чрезвычайными обстоятельствами, но и ясной нравственной оценки в свете евангельского отношения к заблуждающемуся и врагу. Иначе принцип Solus Christus может оказаться подчиненным логике конфессионального государства. Столь же спорно утверждение об исключительной способности кальвинизма противостоять кризисам modernity. Оно выражает понятную приверженность автора собственной традиции, но недооценивает духовные ресурсы лютеранства, анабаптизма, англиканства, православия, католического обновления и иных христианских движений.
Методологически книга порой движется по кругу: только верующий ум способен понять Реформацию, а признаком правильного понимания становится согласие с вероисповедной интерпретацией автора. Подобная установка защищает трансцендентное измерение от секулярной редукции, но может сделать богословский тезис нечувствительным к проверке и критике. Не всякое несогласие рождается из безверия, как и не всякая конфессиональная убежденность гарантирует точность исторического суждения. Кроме того, обилие крупных категорий — псевдоморфоз, метареальность, метадрама, метатекст, энтелехия, фаустиана — временами создает впечатление, что метафорическая система подменяет более медленный анализ источников. Сопоставления Данте с Лютером, Неемии с Лютером, Моисея с Кальвином плодотворны как типология, но требуют постоянного обозначения границ аналогии. Там, где эти границы не проговорены, библейский архетип может невольно сакрализовать исторического деятеля и затруднить критическую оценку его решений.
Несмотря на эти возражения, труд Бачинина является значительным и стимулирующим вкладом в русскоязычное осмысление Реформации. Его ценность состоит не в беспристрастности, которой автор и не обещает, а в силе последовательно проведенной позиции. Перед читателем предстает Реформация как событие Божьего суда и милости, как восстановление авторитета Писания, как борьба за исцеление церкви и как призыв к преобразованию каждого «я». Книга требует ответного мышления: с ней трудно соглашаться частично и столь же трудно отвергнуть ее, не сформулировав собственной теологии истории, церкви и modernity. Лучший способ читать ее — соединить восприимчивость к ее пророческому пафосу с исторической и богословской проверкой ее обобщений. Тогда «Европейская Реформация как духовная война» станет не только апологией Лютера и Кальвина, но и поводом вновь поставить перед современной церковью фундаментальный вопрос: какие формы ее жизни действительно прозрачны для Евангелия, а какие уже превратились в псевдоморфоз, нуждающийся в новом суде Слова и новой реформации.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!