Русское издание Иоганна Якоба Бахофена «Матриархат», выпущенное CHAOSSS/PRESS в 2018 году, требует от читателя прежде всего одного библиографического уточнения: перед нами не отдельная книга Бахофена, первоначально носившая именно такое название, а антология его важнейших текстов. В нее включены автобиографическое эссе «Моя жизнь в ретроспективе», избранные главы из «Погребального символизма», обширная выборка из главного труда ученого «Материнское право» и введение к «Мифу о Танаквиль». Русское издание тем самым оказывается своего рода интеллектуальным портретом Бахофена, позволяющим увидеть не только его знаменитую концепцию гинекократии, но и тот метод чтения мифа, символа, религиозного обряда и древнего права, из которого эта концепция выросла. Состав книги особенно удачен именно потому, что теория материнского права здесь не предстает изолированным социологическим тезисом: читатель постепенно обнаруживает ее корни в бахофеновском понимании символа, смерти, плодородия, пола, родства и исторического развития религии. Издательское содержание подтверждает эту композицию: после автобиографии следуют главы о погребальной символике, затем «Введение», «Ликия», «Крит», «Афины», «Лемнос», «Египет», «Индия», «Лесбос», «Пифагореизм и последующие учения» из «Материнского права» и, наконец, введение к труду о Танаквиль.
Исторический контекст Бахофена исключительно важен для правильной оценки его проекта. Швейцарский юрист и историк античности, родившийся в Базеле в 1815 году, был профессионально сформирован исторической школой права и классической филологией, но постепенно вышел далеко за пределы обеих дисциплин. Его «Материнское право» появилось в 1861 году, то есть в эпоху, когда европейская гуманитарная мысль с необычайной энергией искала универсальные схемы происхождения религии, семьи, права и государства. Однако Бахофен идет своим путем. Он не удовлетворяется юридическими памятниками в узком смысле и не считает миф позднейшей фантазией, которую историк должен отбросить, чтобы добраться до «фактов». Напротив, миф, культ, изображение на саркофаге, погребальный обычай, этимология, генеалогия героя, положение женщины в наследовании и образ богини в религиозном сознании являются для него различными проявлениями одного и того же глубинного культурного порядка. Поэтому его знаменитая теория материнского права — лишь наиболее известный результат гораздо более масштабной попытки написать морфологию древних цивилизаций, реконструируя их внутренний религиозный «дух». Именно это объясняет, почему Бахофена позднее воспринимали и как предтечу культурной антропологии, и как романтического мифолога, и как историка религии, и как автора, оказавшего воздействие на психологию символа.
Главная проблема, которую решает Бахофен, поэтому глубже вопроса «существовал ли когда-нибудь матриархат?». Его интересует, каким образом человечество переходило от одной формы переживания мира к другой и почему перемена религиозных представлений сопровождалась изменением брака, родства, наследования, нравственности и политического порядка. В основе его метода лежит предположение о внутреннем единстве культуры. Если общество понимает производительную силу прежде всего через образ Матери-Земли, то это, по Бахофену, должно отразиться и в культе, и в семейном праве, и в отношении к происхождению ребенка, и в наследовании, и в погребальных представлениях. Если же высший религиозный символ переносится от земли к солнцу и от материнской плоти к отцовскому духу, меняется весь культурный строй. Отсюда характерная для него полярность теллурического и уранового, хтонического и солнечного, материнского и отцовского, материального и духовного. В русском издании «Материнского права» 2018 года одна из самых емких формул Бахофена звучит так: «гинекократическая эпоха есть поэзия истории». Это не случайная риторическая красота, а определение его метода: древняя история открывается не прежде всего в протоколах политических событий, а в мифопоэтической форме, где религиозный образ хранит память о давно исчезнувшем порядке жизни.
Поэтому автобиографическое эссе «Моя жизнь в ретроспективе», которым открывается сборник, имеет значительно большее значение, чем обычное биографическое предисловие. Оно помогает понять личный тип исследователя. Бахофен предстает ученым старого гуманистического склада, для которого путешествие по Италии, созерцание античного памятника и непосредственное знакомство с древним искусством неотделимы от филологического исследования. Его дистанция от академической карьеры также симптоматична: он рано оставил университетскую кафедру и предпочел относительно уединенную исследовательскую жизнь. Читая последующие главы, начинаешь лучше понимать, почему его аргументация столь непохожа на современную научную статью. Бахофен не строит доказательство как последовательность изолированных тезисов; он собирает созвездия свидетельств, позволяя тексту античного автора отозваться в изображении, изображению — в культе, культу — в праве, а праву — в мифологической генеалогии. Автобиография поэтому выполняет герменевтическую функцию: она показывает читателю человека, для которого древность была не архивом мертвых фактов, а миром, внутреннюю цельность которого еще можно попытаться восстановить.
Эту установку ярко демонстрирует раздел «Погребальный символизм». Для Бахофена гробница особенно ценна именно потому, что отношение человека к смерти заставляет культуру говорить о своих последних основаниях. Погребальное изображение невозможно полностью объяснить декоративной функцией: в нем скрывается представление о жизни, смерти, возрождении и природе души. В главе «Три таинственных яйца» яйцо рассматривается не как произвольный орнамент, а как сгущенный образ происхождения жизни, замкнутой полноты и возможности нового рождения. Смерть и рождение оказываются взаимно отраженными: то, что опускается в землю, возвращается к материнскому началу и в силу кругового закона природы несет возможность нового появления. Здесь уже виден фундаментальный принцип будущего «Материнского права»: земля есть одновременно лоно и могила, начало рождения и место возвращения. Поэтому хтоническая религиозность не знает той абсолютной противоположности жизни и смерти, которая кажется естественной более позднему сознанию. «Яйца в цирке» расширяют тот же символический ряд, показывая, как один образ способен переходить между погребальной, космической и общественно-ритуальной сферами. Значение символа определяется для Бахофена не словарным соответствием «это означает то», а включенностью в целую сеть религиозных представлений. Современный читатель может не принять конкретных реконструкций, однако сама попытка читать древнее изображение как часть мировоззренческой системы остается чрезвычайно плодотворной. Характер этого проекта справедливо описывается как своеобразная ранняя «история образов», оказавшая дальнейшее воздействие далеко за пределами классической филологии.
В небольших главах «Sanctum и sacrum» и «Лампа в мифе об Амуре и Психее» эта герменевтика становится еще отчетливее. Бахофена интересуют не столько отдельные предметы, сколько переходы между состояниями: освященным и обыденным, темнотой и светом, сокрытием и откровением. Лампа в истории Психеи приобретает особенную значимость именно потому, что свет разрушает прежнее неведение и делает возможным видение того, что прежде было доступно лишь в темноте. Для Бахофена свет никогда не бывает только физическим явлением: за ним стоит определенный религиозно-культурный принцип, который в зрелой системе исследователя будет соотнесен с освобождением от хтонической материальности и движением к солнечному, урановому началу. Поэтому даже там, где читатель не согласится с конкретной этимологией или ассоциацией, он увидит характерную черту Бахофена: символ является для него не аллегорической заменой идеи, а формой существования самой идеи внутри архаического сознания.
В главе «Символ и Миф» этот подход получает программное выражение. Миф у Бахофена развертывает то, что символ содержит в сгущенном виде; он превращает одновременность образа в последовательность событий. Поэтому миф нельзя читать как неудачную раннюю попытку науки объяснить природу. Его задача иная. Он рассказывает посредством богов, браков, убийств, рождений и войн о тех фундаментальных отношениях, которыми культура организует мир. В русской исследовательской традиции бахофеновская мысль нередко передается формулой «миф есть экзегеза символа»: миф повествовательно раскрывает смысл, который символ представляет целостно. Именно здесь находится источник одновременно величия и опасности метода Бахофена. Он научил воспринимать миф необычайно серьезно, но серьезность легко превращается у него в историческую доверчивость: если мифологическая структура хорошо вписывается в реконструируемую модель культуры, автор склонен видеть в ней отражение реального исторического состояния.
Завершающий избранный фрагмент «Погребального символизма», посвященный Окну, плетущему канат, является почти идеальной иллюстрацией этой способности Бахофена соединять миф, изображение и философию природы. Образ Окна, бесконечно плетущего веревку, которую столь же бесконечно уничтожает осел, становится символом природного становления: рождающая сила непрерывно создает формы, а разрушительная вновь возвращает их в неразличимую материю. Созидание и уничтожение здесь не абсолютные противоположности, а два ритма одного теллурического процесса. Исследователи, комментирующие этот мотив, справедливо отмечают, что для Бахофена плетение и разрушение веревки воспроизводят двойную производящую и уничтожающую силу природы. Этот небольшой текст подготавливает читателя к «Материнскому праву» лучше многих теоретических введений: перед нами уже тот мир, где земля, материя, женское начало, рождение, смерть и круговорот существования соединены в единую религиозную структуру.
«Материнское право» начинается с тезиса, который в XIX веке был по-настоящему революционным: привычная патриархальная семья не обязана быть исходной и универсальной формой человеческого общества. Бахофен предлагает рассматривать материнский счет родства и гинекократические порядки как остатки более древней культурной эпохи. Его исходным классическим свидетельством становится сообщение Геродота о ликийцах, называвших детей по матерям и определявших их общественное положение по материнской линии. Но Бахофен сразу же идет дальше простой матрилинейности. Его интересует целый культурный комплекс, в котором материнство обладает религиозным достоинством и структурирует представления о праве, родстве и нравственной обязанности. В самом «Введении» он настойчиво требует от исследователя отказаться от убеждения, будто нормы его собственной эпохи являются мерой возможного для всех времен: древнюю культуру следует судить из ее собственного внутреннего закона. Такая установка выглядит удивительно современной, хотя выводы, к которым Бахофен приходит с ее помощью, зачастую оказываются гораздо менее надежными.
Самая известная сторона бахофеновской системы — последовательность историко-религиозных стадий. Первоначальному гетеризму, то есть состоянию неупорядоченных половых отношений, противостоит деметрическая гинекократия, основанная на браке, материнстве и признании особой святости женщины-матери. Затем вследствие борьбы принципов возникает отцовское право, получающее высшее символическое выражение в солнечной и аполлонической религиозности. При этом переходы не являются простой мирной эволюцией: мифы об амазонках, Дионисе, Геракле, Оресте и других героях сохраняют, по Бахофену, память о великих конфликтах между мировыми началами. Особенно важно, что «матриархат» у него не равнозначен современному представлению о государстве, которым просто управляют женщины. Его гинекократия — это в первую очередь господство материнского принципа в религии, происхождении, праве и нравственной символике. Поэтому Бахофен способен говорить о материнском праве даже там, где формальная политическая власть остается у мужчины. В одном месте он прямо отмечает, что материнское право само по себе еще не предполагает политической гинекократии.
Глава о Ликии является фундаментом всей конструкции. Здесь документальное сообщение Геродота соединяется с мифами о Беллерофонте, Сарпедоне, Лаодамии и ликийских генеалогиях. Материнская линия оказывается для Бахофена не случайным юридическим пережитком, а выражением более глубокой метафизики происхождения. Человек принадлежит прежде всего матери, потому что материнство очевидно, телесно и связано с непосредственным законом природы; отцовство же предполагает иной уровень абстракции и юридического признания. Отсюда переход от матери к отцу одновременно истолковывается как переход от телесной достоверности к духовному принципу. Характерна предельно резкая формула русского издания «Материнского права» 2018 года: «материнское право принадлежит материи», тогда как отцовское право относится к «надматериальному жизненному принципу». Еще сильнее символическую логику выражает противопоставление: «Материнское право — это принцип Беллерофонта, отцовское право — принцип Геракла». Так история родства превращается у Бахофена в религиозную космологию.
Раздел о Крите развивает эту модель через островной мир, связанный в античном предании с древними культами матерей, земледельческими божествами, представлениями о материнском родстве и особым сакральным статусом женщины. Здесь особенно ясно видно, как Бахофен работает с культурными реликтами. Он сопоставляет религиозные обычаи, мифологические связи Крита с Малой Азией, рассказы о матерях и детях, культы Деметры и связанные с ними представления о плодородии. Само географическое пространство Восточного Средиземноморья начинает у него выглядеть как огромный археологический слой, где под поздней эллинской патриархальной культурой проступают более ранние формы материнской религии. В тексте принципиально противопоставляются представление о женском бессмертии и мужской смертности на одной религиозной ступени и позднейшая инверсия этого порядка. В этом отношении «Крит» важен не как самостоятельное доказательство матриархата, а как демонстрация бахофеновской убежденности в том, что мифологическое пространство хранит стратиграфию сменявшихся религиозных миров.
В «Афинах» концепция становится драматичнее. Если Ликия представляет относительно устойчивый материнский порядок, то афинский материал позволяет Бахофену показывать борьбу двух прав. Особенно значима «Орестея» Эсхила. Убийство Агамемнона Клитемнестрой и последующая месть Ореста прочитываются как конфликт материнского и отцовского права: Эринии защищают кровное право матери, Аполлон — новую ценность отца, Афина же своим решающим голосом утверждает иной юридико-религиозный порядок. Даже Фридрих Энгельс, критиковавший идеалистическую основу Бахофена, считал его истолкование «Орестеи» одним из сильнейших мест всего труда. Здесь особенно хорошо видно, почему книга оказалась столь влиятельной: Бахофен заставляет известнейшую трагедию европейского канона зазвучать как свидетельство глубочайшей культурной революции. Проблема лишь в том, что драматургический конфликт слишком быстро превращается у него из структуры мифа в доказательство реального социального переворота.
«Лемнос» дает еще более жестокую картину перехода. Миф о лемнийских женщинах, истребивших мужчин, становится материалом для исследования крайней формы гинекократического противостояния. Однако фигура Гипсипилы уже содержит перелом: она спасает отца и тем самым оказывается внутри женского мира той, кто признает нравственное значение отцовской связи. Приход Ясона и минийцев Бахофен читает как начало нового порядка; последующие мифологические эпизоды завершают победу патернитета над амазонским и теллурическим началами. В полном русском переводе «Материнского права» эта логика сформулирована совершенно недвусмысленно: в связанных с Гипсипилой преданиях «побеждены теллуризм и амазонство, получили признание право света и патернитет». Именно подобные страницы лучше всего показывают и мощь, и уязвимость метода автора: множество деталей внезапно складывается в грандиозный историко-религиозный сюжет, но степень уверенности реконструкции значительно превышает силу независимых исторических свидетельств.
Египет закономерно занимает в этой системе особое место, потому что культ Исиды, образ Нила, плодородие земли, Осирис и идея возрождающейся жизни дают Бахофену исключительно богатый материал для теллурической символики. Египет становится одной из культур, где материнский принцип раскрывает как социальное, так и сакральное содержание. Исида — не просто одна богиня среди других: она воплощает религиозную логику рождающего, питающего и восстанавливающего материнства. Именно здесь наиболее убедительно проявляется способность Бахофена видеть взаимосвязь между устройством мира богов и пониманием человеческого сообщества. Но именно Египет обнаруживает и пределы его сравнительного метода: различия между местными эпохами, культами и социальными институтами легко подчиняются всеобъемлющей схеме «материнского» и «отцовского», тогда как современная египтология требует гораздо большей хронологической и региональной дифференциации.
Короткий раздел об Индии еще сильнее расширяет сравнительную перспективу. Для самого Бахофена распространенность материнских мотивов среди географически удаленных народов подтверждает не прямое культурное заимствование, а универсальную закономерность человеческого развития. В этом заключается одна из самых характерных черт эволюционизма XIX века: отдельные общества понимаются как проходящие сопоставимые ступени культурного становления. Именно поэтому Индия нужна ему не только ради новых фактов, но ради подтверждения всемирного характера модели. С сегодняшней точки зрения эти страницы относятся к наиболее спорным: аналогия слишком часто замещает доказательство, а сходные религиозные символы автоматически включаются в одну историческую последовательность. И все же в истории сравнительного религиоведения такая смелость имела продуктивное значение, потому что заставляла европейского исследователя смотреть дальше греко-римского мира и воспринимать историю религий как единую проблему человеческой культуры.
Лесбос, напротив, возвращает повествование в греческий мир, но уже с особым вниманием к женской религиозности, лирической культуре и пережиткам более древнего строя. Для Бахофена подобные остаточные явления ценны потому, что исторические эпохи никогда не исчезают бесследно. Позднейшая патриархальная цивилизация сохраняет в поэзии, культе, праздничном календаре и мифе формы, происходящие из иной системы ценностей. Поэтому книга в целом развивает своеобразную археологию сознания: автор постоянно пытается обнаружить под классическим Олимпом более древнюю хтоническую религию, под патриархальным правом — материнскую генеалогию, под рационализированной легендой — прежний религиозный конфликт.
Раздел «Пифагореизм и последующие учения» особенно интересен для богословского читателя, поскольку здесь становится очевидно, что теория Бахофена вовсе не заканчивается социальным устройством. Его окончательный интерес направлен к религиозному преодолению материальности. Пифагорейская, орфическая и мистериальная традиции позволяют ему говорить о нравственном очищении, бессмертии и таком устройстве духовной жизни, которое уже нельзя свести к непосредственному культу плодородия. Но женщина парадоксальным образом продолжает играть в этой духовной истории значительную роль: именно ей Бахофен приписывает особую восприимчивость к священному, мистериальному и сверхъестественному. В раннем русском переводе «Материнского права» эта идея сформулирована предельно выразительно: «С женщиной связано первое возвышение человеческого рода, с женщиной — прогрессивное движение к цивилизации». Поэтому ошибочно видеть в авторе простого проповедника мужского превосходства. Его схема действительно завершается более высокой оценкой отцовского духовного принципа, но культурное облагораживание человека он в огромной степени связывает именно с женщиной и материнством.
Последняя крупная часть антологии, введение к «Мифу о Танаквиль», переносит читателя в древний Рим и тем самым завершает маршрут от символа к истории цивилизации. Танаквиль, этрусская супруга Тарквиния Древнего, становится у Бахофена фигурой, через которую можно исследовать восточные и этрусские пласты раннеримской культуры. Ее пророческий дар, царское достоинство, связь с домашним производством и ткачеством, участие в возвышении Сервия Туллия превращают историко-легендарную царицу в носительницу древнего женского сакрального авторитета. Античная традиция действительно связывает Танаквиль с пророческими способностями, царским домом Тарквиниев и предметами женского прядения и ткачества, сохранявшимися в римской культовой памяти. Для Бахофена, однако, это не набор любопытных древностей, а свидетельство присутствия в Риме более раннего культурного слоя, который позднейшая патриархальная государственность ассимилировала, переосмыслила и подчинила себе. Таким образом, Танаквиль становится почти символическим итогом всего сборника: древнее материнское начало не просто исчезает, а преобразуется внутри новой цивилизации.
После последовательного чтения всех частей становится ясно, что настоящее открытие Бахофена следует искать не столько в слове «матриархат», сколько в его идее структурного единства религии и общества. Семейное право для него невозможно понять без религиозного символа, а религиозный символ — без представления о природе. Именно отсюда возникает одна из самых знаменитых характеристик его системы: «гинекократическое бытие есть упорядоченный натурализм». В этой короткой формуле содержится почти весь Бахофен. Материнская эпоха означает не хаос, а порядок; однако этот порядок остается укорененным в природе, телесном рождении, земле, крови и материнском лоне. Отцовский принцип, напротив, знаменует для него движение к абстракции, духу, солнцу, юридической фикции и метафизической свободе от непосредственной природной данности. Поэтому история пола является у него одновременно историей сознания.
В этом заключается первая и, вероятно, главная сильная сторона книги. Бахофен заставляет читателя видеть религию не как декоративную надстройку над якобы более реальными экономическими или политическими отношениями. Для него то, во что человек верит относительно рождения, земли, смерти, божества и рода, действительно формирует общество. Богослову эта интуиция должна быть особенно понятна. Культ никогда не бывает совершенно нейтрален по отношению к антропологии, а антропология — по отношению к семье, власти и праву. Бахофен, разумеется, не мыслит в категориях библейского откровения, но его настойчивое требование воспринимать религиозное мировоззрение как исторически действенную силу представляет собой серьезное противоядие против редукционизма. Он показывает, что древний культ Матери-Земли невозможно адекватно понять, просто назвав его «суеверием»: необходимо увидеть, какую картину происхождения, родства, смерти и нравственной обязанности он создавал для своих носителей.
Вторая сильная сторона — необыкновенная эрудиция и смелость синтеза. Бахофен свободно движется между Геродотом, Эсхилом, Плутархом, Страбоном, римским правом, мифами, культом, погребальным искусством и этимологией. Он читает античность поперек привычных дисциплинарных границ. Именно поэтому книга даже после устаревания многих исторических выводов продолжает стимулировать мысль. Она показывает, сколько может увидеть исследователь, если перестает изолировать юридическую историю от истории религии, а искусство — от социальной антропологии. Современный специалист справедливо будет требовать гораздо более строгого различения источников, эпох и жанров, но сама постановка вопроса о связи этих областей осталась чрезвычайно плодотворной.
Третья сильная сторона — глубокое уважение к чужому историческому сознанию. Бахофен неоднократно предупреждает, что исследователь совершает ошибку, когда объявляет невозможным то, что не укладывается в нормы его собственной культуры. В этом отношении он намного интереснее примитивного эволюциониста, который просто ранжирует народы от «дикости» к «цивилизации». Даже называя определенные стадии низшими, Бахофен способен видеть в них собственное величие, красоту и внутреннюю нравственную логику. Его знаменитая «поэзия истории» — это признание того, что исчезнувшая форма жизни может обладать достоинством, недоступным позднейшему обществу. Материнский порядок у него связан не только с телесностью, но также с братством, гостеприимством, заботой, миротворчеством и особой сакральностью человеческой связи. В этом проявляется сложность автора: его историческая схема иерархична, однако культурная симпатия нередко направлена именно к тому миру, который его схема объявляет преодоленным.
Но сильнейшая сторона Бахофена одновременно становится его главной методологической слабостью. Он слишком быстро превращает смысловую согласованность в историческое доказательство. Если несколько мифов, культовых практик и юридических пережитков хорошо объясняются через гипотезу материнского права, автор склонен заключать, что перед нами остатки реально существовавшей универсальной культурной стадии. Возникает герменевтический круг: миф объясняется матриархатом, а существование матриархата затем подтверждается тем же мифом. Современная социальная антропология потому и отказалась от классической идеи универсальной эпохи матриархата. Матрилинейность, матрилокальность, высокий религиозный статус богини и значительное общественное положение женщин могут встречаться в самых разных комбинациях и сами по себе не доказывают существования системы женского господства. В современной историографии термин «матриархат» применительно к обязательной стадии развития человечества в основном сохраняется как понятие истории науки; этнографические данные не подтвердили существование такой всеобщей стадии. Классик греческой религии Вальтер Буркерт также специально предупреждал, что распространенность богинь и высокий статус женщин в отдельных ритуалах сами по себе не являются доказательством материнского права.
Не менее серьезен философско-богословский вопрос о бахофеновской поляризации пола. Женское начало систематически связывается у него с землей, материей, телесностью, природной необходимостью и луной, мужское — с солнцем, духом, свободой и метафизическим возвышением. Как описание определенных символических систем древности подобная схема может быть весьма эвристичной. Как универсальная антропология она гораздо проблематичнее. С христианской точки зрения духовность не является мужским свойством, а телесность — женским недостатком. Библейская доктрина творения не позволяет противопоставить материю и дух так, чтобы материальное оказалось низшей женской ступенью, преодолеваемой высшим мужским принципом. Мужчина и женщина одинаково сотворены по образу Божию, одинаково принадлежат сотворенному телесному миру и одинаково призваны к общению с Богом. Более того, центральная христианская истина воплощения принципиально препятствует превращению освобождения от материальности в универсальную формулу религиозного прогресса. Поэтому бахофеновское отождествление патернитета с восхождением к духу богослов должен воспринимать не как нормативную истину о мужчине и женщине, а как реконструкцию — и одновременно философскую идеализацию — определенного типа античного символизма.
Осторожности требует и применение схемы Бахофена к библейскому миру. Его книга может быть чрезвычайно полезна для осмысления культов плодородия, символики земли, богинь-матерей и религиозного значения родства в древнем Средиземноморье, однако переносить последовательность «гетеризм — материнское право — патриархат» на историю Израиля оснований нет. Библейское повествование действительно знает огромное значение материнства, женских генеалогических фигур и плодородия, но помещает их в совершенно иную богословскую структуру: творение принадлежит единому Богу, земля не является божественной матерью, а плодородие не есть автономная сакральная сила. Именно поэтому знакомство с Бахофеном особенно полезно сравнительному богословию: он помогает яснее увидеть, насколько радикально библейская вера отличается от религий, в которых природное материнство получает космическое и божественное измерение. Но эта польза возникает только при условии, что его историческая схема не принимается как заранее доказанная.
Еще один недостаток связан со стилем доказательства. Бахофен способен увлечь читателя настолько, что сама красота интерпретации начинает восприниматься как аргумент. Несколько имен, обрядов, мифологических параллелей и этимологий соединяются в картину, обладающую эстетической убедительностью. Именно поэтому его столь интересно читать и столь опасно некритически цитировать. Он не просто реконструирует древность — он создает грандиозную философскую драму, в которой Земля сменяется Солнцем, Деметра спорит с Афродитой, амазонки сталкиваются с Гераклом и Дионисом, Эринии уступают Аполлону, а материнская достоверность плоти — духовному закону отца. Эта драма интеллектуально величественна, но историк обязан постоянно спрашивать: где заканчивается свидетельство источника и начинается бахофеновская метафизика?
Именно поэтому аудитория книги должна быть определена достаточно точно. Наибольшую пользу она принесет историкам религии, антиковедам, исследователям мифа, студентам богословия, изучающим древние религии и религиозную антропологию, а также тем, кто занимается историей идей о семье, поле и родстве. Для студентов книга особенно ценна как образец великой, хотя и рискованной, гуманитарной гипотезы: на ней можно учиться одновременно интеллектуальной смелости и методологической осторожности. Богослову она дает богатейший материал для размышления о связи космологии, культа и антропологии. Историку Церкви Бахофен интересен косвенно — прежде всего как один из важнейших представителей той европейской науки о религии XIX века, на фоне которой позднее формировались сравнительное религиоведение и культурная антропология. Пастырю, не занимающемуся специально историей религий, книга вряд ли потребуется непосредственно для служения, но может существенно углубить понимание того, как религиозные представления о поле, природе и сакральном формируют целые цивилизационные системы. Для неподготовленного читателя труд будет труден из-за огромного массива античных имен и ссылок; справочный аппарат русского издания здесь выполняет необходимую функцию.
Главное достоинство «Матриархата» 2018 года состоит поэтому именно в форме антологии. Если бы читателю был предложен только фрагмент «Материнского права», существовал бы соблазн воспринимать Бахофена как автора одной устаревшей гипотезы о женском господстве. Но соседство автобиографии, «Погребального символизма» и «Мифа о Танаквиль» показывает гораздо более крупную фигуру. Перед нами мыслитель, пытающийся услышать религиозный смысл истории через изображения на гробницах, мифы о героях, структуру родства, почитание богинь, обряд, этимологию и право. Матриархат оказывается лишь одним, хотя и центральным, элементом его картины. Поэтому книгу следует читать не ради окончательного ответа на вопрос, «был ли матриархат», а ради знакомства с одним из самых дерзновенных проектов исторической герменевтики XIX века.
В конечном счете Бахофен ценен именно там, где современный читатель способен одновременно восхищаться им и спорить с ним. Его конкретная теория универсальной гинекократической стадии не выдержала проверки последующей антропологией в той форме, в какой он ее предлагал. Его противопоставление женской материальности и мужской духовности вызывает серьезные философские и богословские возражения. Его обращение с мифом часто превращает символическую правду в слишком буквальную историю. Но при всем этом он увидел нечто, от чего гуманитарная мысль уже не могла отказаться: общественные институты невозможно до конца понять без религиозного воображения, миф нельзя считать пустой сказкой, а древний символ способен хранить структуру мира, исчезнувшего задолго до появления историка. Его собственная формула «гинекократическая эпоха есть поэзия истории» относится поэтому не только к предполагаемому матриархальному прошлому, но и к самой книге. «Матриархат» Бахофена — это одновременно исследование и огромная интеллектуальная поэма о происхождении культуры. Читать ее следует не как учебник установленных фактов и не как манифест современной гендерной идеологии, а как классический памятник религиоведческой мысли, в котором невероятная филологическая ученость, романтическая философия символа, юридическая история и почти пророческая интуиция культурной антропологии вступают в напряженный союз. Для богословского клуба именно такое чтение, соединяющее признание масштаба автора с критической проверкой его антропологии и метафизики, представляется наиболее плодотворным: Бахофен не дает нам окончательной карты древней истории, но заставляет заново спросить, каким образом вера о происхождении жизни, природе пола, земле, смерти и божестве становится устройством человеческого мира.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!