Книга Юрия Бахурина «Фронт и тыл Великой войны», вышедшая в Москве в 2019 году, принадлежит к тому направлению современной историографии Первой мировой войны, которое стремится вернуть войне не только политическое и военно-стратегическое содержание, но прежде всего человеческое измерение. Это обстоятельство принципиально важно для понимания авторского замысла. Бахурин начинает не с реконструкции международного кризиса 1914 года, не с анализа союзов и мобилизационных планов и даже не с обзора боевых действий, а с проблемы исторической памяти. Его тревожит парадоксальное положение Первой мировой в российском общественном сознании: войну принято именовать «забытой», хотя в 1920–1930-е годы о ней существовала обширнейшая литература, а в последние десятилетия архивы открылись и исследования множатся. Проблема, по мысли автора, заключается поэтому не просто в недостатке памяти, но в качестве этой памяти. На смену советской схеме «империалистической войны» нередко приходит столь же схематичная постсоветская картина почти победившей Российской империи, которой будто бы помешали исключительно предательство, революционеры или заговор генералов. Бахурин одинаково настороженно относится к обеим крайностям и формулирует свою исследовательскую задачу как борьбу прежде всего с простыми объяснениями сложной исторической реальности. Уже в предисловии он специально оговаривает: «Я не ставил перед собой цели пересказать историю Первой мировой полностью, а предпочел обратиться к ее отдельным проблемам». Именно поэтому перед нами не систематическая история войны 1914–1918 годов в традиционном смысле, а громадная мозаика военно-исторических, социальных, антропологических и источниковедческих очерков, объединенных вопросом о том, как огромная война переживалась людьми и что происходило с обществом и армией под ее давлением.
Метод Бахурина можно определить как соединение истории повседневности, военной истории и последовательной источниковедческой критики. Автор постоянно сталкивает между собой документы штабов и военного ведомства, наградные материалы, донесения, приказы, переписку, дневники, воспоминания, периодическую печать, позднейшие исторические исследования и популярную литературу. Исторический сюжет почти всегда начинается у него с распространенного представления, яркой легенды или привычной формулы, после чего она разбирается посредством сопоставления источников. Такой прием одновременно научен и литературно эффективен: читатель сначала получает загадку, затем наблюдает работу историка. Отсюда необычайная широта тем книги, хорошо видимая уже из ее содержания: от «мукденской пощечины» Самсонова Ренненкампфу до продовольственного снабжения, «сухого закона», сапожного кризиса, слухов и суеверий, авиации, химического оружия, захоронений и потерь, братаний, самострелов, стрельбы по бегущим, телесных наказаний, забытых героев, падения Новогеоргиевска, участия животных в войне, массового беженства и, наконец, споров о «заговоре генералов» и германском финансировании большевиков. В этом разнообразии содержится не случайная пестрота, а определенная историософия: большую войну невозможно понять только через движение армий по карте, потому что война одновременно проходит через желудок солдата, его сапоги, страхи, слухи, раны, отношения с начальством, встречу с неприятелем, судьбу семьи в тылу и даже судьбу его лошади.
Начальные очерки, объединенные автором под названием «Несколько загадок зарева Великой войны», задают методологический камертон всего труда. Бахурин подвергает проверке известную легенду о давней вражде генералов А. В. Самсонова и П. К. фон Ренненкампфа, будто бы начавшейся с пощечины на станции в Мукдене во время Русско-японской войны и впоследствии повлиявшей на катастрофу русской 2-й армии в Восточной Пруссии. Прослеживая превращение слуха в исторический «факт» через художественную литературу, мемуарные пересказы и популярную историографию, он показывает, насколько слабы основания знаменитой истории. Особенно показателен разбор фигуры Макса Гофмана: германский офицер, которого позднейшие авторы превратили едва ли не в очевидца драки, сам писал лишь о том, что слышал о конфликте со слов других. За этим следует еще более трагический сюжет о самоубийстве полковника Веденяпина. Здесь Бахурин уже не столько разоблачает миф, сколько демонстрирует невозможность окончательного ответа при недостатке источников. Слухи о приказе Ренненкампфа застрелиться, подозрения в связи истории Веденяпина с делом Мясоедова, воспоминания современников образуют сложный узел, который автор не разрубает эффектной гипотезой, а оставляет открытым. Это чрезвычайно характерно для его лучшего исследовательского письма: там, где источник не позволяет уверенности, Бахурин предпочитает вероятное объяснение окончательному приговору. В данном случае таким объяснением становится сама война — чудовищная нагрузка первых дней мобилизации, хаос на границе и нервный срыв человека, оказавшегося под давлением обстоятельств, превосходивших его силы.
Обширнейший блок «Хлеб батюшка, водица матушка» переносит читателя от громких генеральских историй к наиболее элементарной физиологии войны. Его достоинство состоит в том, что автор начинает не с анекдотов о солдатской каше, а с устройства интендантской системы, норм довольствия, полевых кухонь, хлебопекарен, обозов и механизмов закупки продовольствия. Благодаря этому жалобы фронтовиков на голод или, напротив, рассказы о продовольственном изобилии оказываются помещены в конкретную систему снабжения. Перед нами возникает армия, в которой существовали довольно разработанные нормы питания, но возможность соблюдения этих норм зависела от транспорта, положения фронта, состояния дорог, работы хлебопекарен, доступности местных ресурсов и множества административных решений. Бахурин убеждает читателя отказаться от примитивной альтернативы «русский солдат голодал» или «русский солдат был прекрасно накормлен». В одних частях бойцы действительно испытывали тяжелый недостаток пищи, в других ели вполне сытно, а иногда война превращала питание в сочетание положенного пайка, реквизиций, покупок у местных жителей и трофейного изобилия. Особенно убедительно показано, как армейская проблема становилась государственной: борьба различных ведомств за право распоряжаться продовольственными ресурсами, твердые цены, реквизиции, нарушение нормального товарооборота и транспортные кризисы постепенно соединяли фронтовое снабжение с общей дестабилизацией хозяйства империи. Автор не идеализирует положение, но и не изображает продовольственный кризис как простое доказательство полной хозяйственной несостоятельности России. Его вывод принципиально сравнительный: «в обеих армиях служили и воевали живые люди, одинаково довольные наличием пищи и страдавшие в случае ее нехватки», — пишет он, сопоставляя опыт императорской и Красной армий. Такой прием постоянно возвращает исследование от политизированных сравнений к человеческому уровню.
Логическим продолжением продовольственной темы становится глава о «сухом законе». Бахурин рассматривает запрет алкоголя одновременно как государственную политику, армейскую дисциплинарную меру и элемент солдатской повседневности. Картина снова оказывается сложнее привычных формул. Запрет существовал реально и заметно влиял на жизнь общества, однако не означал исчезновения алкоголя. Спиртное находили, покупали, производили, употребляли в качестве своеобразного средства психологической анестезии; подчас офицеры сами санкционировали выдачу алкоголя, руководствуясь санитарными или практическими соображениями. Особенно важен переход от вопроса о пьянстве к вопросу о травме: Бахурин замечает, что «на всех фронтах в мире в 1914–1918 годах пили не от хорошей жизни». Алкоголь в таком прочтении становится не просто бытовой порочностью, а одним из признаков того, что война делала с человеческой психикой. Отсюда естественно возникает следующая глава — «1568 дней в сапогах и без сапог», посвященная одному из самых материальных измерений армии. Автор исследует нормы обувного снабжения, разрастание «сапожного голода», использование заменителей кожи, ремонт, сравнение с обеспечением других армий и медицинскую проблему «траншейной стопы». И здесь вывод лишен сенсационности: дефицит был тяжелым и реальным, но русская армия не являлась уникально несостоятельной на фоне противников и союзников; собственно война такого масштаба породила сходные кризисы почти повсюду.
Глава «Суеверия, слухи и пропаганда» принадлежит к числу наиболее сильных в книге именно потому, что соединяет военную историю с исторической психологией. Солдатский фронт и гражданский тыл предстают пространством интенсивного производства смыслов. Людям требовалось объяснить себе непонятную войну, вероятность смерти, поведение властей, военные неудачи, фантастические технические новшества. Отсюда пророчества, знамения, слухи о Распутине, императрице, предательстве, сверхъестественной помощи и скором окончании войны. Особенно существенна мысль, восходящая у Бахурина к Марку Блоку: цензура, призванная пресекать слухи, парадоксальным образом способствовала их распространению, потому что разрушала доверие к официальному слову. Когда газетам перестают верить, древний «солдатский телеграф» приобретает огромную власть. Автор прослеживает продолжение подобных механизмов уже после 1917 года и в советскую эпоху, показывая тем самым, что суеверие не является простой функцией «отсталости» дореволюционного человека. Это реакция общества на чрезвычайную ситуацию, нехватку надежной информации и переживание неконтролируемой угрозы. Для читателя, интересующегося религиозной историей, данный раздел особенно ценен тем, что позволяет различать собственно религиозное сознание и военную мифологизацию сакрального: иконы, пророчества и рассказы о чудесах могут становиться не только выражением веры, но и языком коллективного страха.
Далее повествование поднимается буквально в небо. В разделе «Двуглавый орел встает на крыло» Бахурин рассматривает становление русской военной авиации в момент, когда самолет из технического чуда превращался в полноценное оружие. Здесь особенно наглядно проявляется любимая автором тема столкновения архаики и авангарда. Пехотинцы не всегда умели отличать собственный аэроплан от неприятельского и открывали огонь по своим; штабы не сразу научились доверять данным воздушной разведки; одновременно возникали новые тактики, средства противовоздушной обороны и многочисленные фантастические проекты. Именно в этом контексте автор дает одно из наиболее удачных определений своего материала: «Военное изобретательство — очень необычная тема, буквально документированная история несуществующего оружия и сражений, которых не было». Архивные прожекты Бахурина интересуют не как курьезы сами по себе, а как документы воображения эпохи. В них видно, каких угроз боялись люди и какие возможности им казались достижимыми. Поэтому даже явно нереализуемая идея может обладать исторической ценностью: она рассказывает не о будущей технике, а о современниках войны.
Схожим образом устроен раздел «Химия и смерть». Автор прослеживает историю химического оружия и огнеметов, производство отравляющих веществ в России, развитие средств защиты и многочисленные предложения изобретателей. Важным противовесом популярной картине становится статистический масштаб: химическое оружие сделалось одним из главных символов Первой мировой не потому, что было причиной большинства смертей, а потому, что воплотило новый тип обезличенного технологического ужаса. Именно поэтому страх перед газом пережил саму войну и определял подготовку армий к следующему глобальному конфликту. Бахурин вновь показывает преемственность: накопленный арсенал и знания переходят в Гражданскую войну, химические средства продолжают использоваться, а фантазии о климатическом или иных экзотических видах оружия воспроизводят ту же человеческую мечту — или кошмар — о техническом средстве, способном мгновенно разрешить военную задачу. При этом автор методически охлаждает сенсационные сюжеты, например описывая реальный масштаб применения химических боеприпасов при подавлении Тамбовского восстания и отличая приказ, намерение и фактическую эффективность.
От технологии смерти книга закономерно переходит к самим умершим. Раздел «Имена же их Ты, Господи, веси...» посвящен воинским захоронениям, памяти павших и чрезвычайно сложной проблеме подсчета русских потерь. Название главы уже задает почти литургическую тональность, однако Бахурин не подменяет историю благочестивым воспоминанием. Напротив, уважение к погибшим требует, по его убеждению, максимально строгой работы с цифрами. Он показывает, насколько расходятся оценки потерь, почему нельзя безоговорочно суммировать данные разных категорий и как велико значение именных списков и архивной картотеки Бюро учета потерь. Особое место занимает история «Ялуторовского архива» с миллионами карточек выбывших из строя военнослужащих и последующей цифровой публикацией значительной части этого массива. Здесь исследовательская этика книги видна особенно ясно: спор о миллионах перестает быть статистическим соревнованием, потому что за каждой единицей счета стоит человеческая жизнь. Именно такое понимание объясняет настойчивое возвращение Бахурина к забытым именам.
Раздел «Братья по умолчанию» посвящен братаниям. Автор последовательно освобождает этот феномен и от романтической трактовки вечного народного пацифизма, и от упрощенного понимания как одной лишь большевистской диверсии. Контакты между противниками возникали задолго до революционного 1917 года, могли быть связаны с погребением погибших, религиозными праздниками, обменом табаком и пищей, временными перемириями и элементарным нежеланием убивать в период позиционного затишья. Однако в условиях распада дисциплины братания действительно приобретают иной масштаб и становятся инструментом военной и политической пропаганды. Очень точна краткая авторская формула: «Братья по умолчанию — прежде всего братья изначально». Она выражает антропологическую основу всей главы: государство делает людей противниками, но их довоенное человеческое родство не исчезает полностью. В этом смысле братания оказываются трагическим напоминанием о том, что Великая война уничтожала не абстрактные «армии», а людей, у которых было гораздо больше общего, чем предполагал язык военной мобилизации.
Следующие три раздела образуют, пожалуй, наиболее мрачную часть книги. В «Счастливых ранах» рассматриваются самострелы и другие формы членовредительства. Бахурин убедительно показывает, что саморанение нельзя сводить ни к национальному характеру, ни к особой испорченности русской армии. Оно встречалось в армиях разных государств и было порождением прежде всего экстремального фронтового опыта. Человек, сознательно стреляющий себе в руку, совершал военное преступление, но одновременно пытался физически вырваться из среды ежедневной угрозы смерти. В главе «Бить и стрелять беглецов...» автор разбирает еще более болезненный сюжет: применение огня против собственных солдат, пытавшихся бежать или перейти к противнику. Бахурин признает наличие подобных приказов и эпизодов, но отвергает анахроническое представление о существовании в царской армии специальных заградительных отрядов в позднейшем смысле. Стрельба по своим была суровой и порочной практикой, однако не институционализированной системой. Наконец, раздел «Неужели эта розга так больно сечет?» посвящен телесным наказаниям и рукоприкладству. Здесь особенно отчетливо видна моральная деградация военной дисциплины: официально отмененная порка возвращается как внесудебное средство управления людьми, а обыденное офицерское и унтер-офицерское насилие копит в солдатской среде унижение и ненависть, которые в 1917 году получают политический выход. Автор не строит прямой причинной линии «розга — революция», но показывает, что армейский порядок, основанный на унижении человеческого достоинства, сам разрушал основания повиновения.
После этого сгущения тьмы принципиально важен огромный раздел «Герои Русской армии, 1914–1917». Бахурин не желает, чтобы разоблачение мифов, разговор о дезертирстве, членовредительстве или насилии создали новый миф — теперь уже об армии, состоявшей из одних жертв, трусов и палачей. Он восстанавливает имена солдат и офицеров, известных всей стране и забытых почти полностью, обращается к наградным документам и показывает героизм как повседневный нравственный выбор. Особенно важна глава о «последних героях»: даже разрушение старой дисциплины в 1917 году не уничтожило способность отдельных частей и людей сражаться. Бахурин ведет сюжет далее формальной границы империи, к сопротивлению германскому наступлению в феврале-марте 1918 года, когда кадровые офицеры старой армии и первые красноармейские отряды оказались перед одной внешней угрозой. Такой переход небесспорен композиционно, но содержательно чрезвычайно важен: автор отказывается проводить через 1917 год метафизическую стену, по одну сторону которой «русская армия», а по другую возникает совершенно иное человечество. Военная история сохраняет преемственность даже посреди революционного разлома.
История Новогеоргиевска превращается у Бахурина в самостоятельную трагедию. Автор подробно реконструирует строительство и модернизацию крепости, ее место в системе западной обороны империи, состояние вооружения и гарнизона, германскую осаду и причины капитуляции. Его полемическая задача ясна: разрушить удобную формулу о позорной сдаче крупнейшей крепости. Командование действительно совершало ошибки, фигура коменданта генерала Бобыря не вызывает у автора симпатии, однако состояние крепости к лету 1915 года, удаление части тяжелой артиллерии, слабость гарнизонных соединений и невозможность своевременной эвакуации делают катастрофу гораздо сложнее персонального обвинения. Авторская формула «Новогеоргиевск в 1915 году стал крестом Русской императорской армии» удивительно точна: это одновременно крест на карте, крест мучительного поражения и крест памяти о людях, которые продолжали исполнять долг внутри уже практически обреченной обороны. При этом Бахурин подчеркивает, что сопротивление не оказалось абсолютно бессмысленным: осада задержала противника и дала отступающей русской армии некоторое драгоценное время.
Раздел «Братья по оружию наши меньшие» неожиданно расширяет понятие военной истории. Лошади, собаки, голуби и даже медведи оказываются не декоративными сюжетами, а действительными участниками войны. Особое внимание уделено лошадям: без них не существовало бы значительной части транспортной, артиллерийской и кавалерийской инфраструктуры армии. Миллионные реквизиции конского поголовья затрагивали крестьянское хозяйство, нехватка фуража отражалась на оперативных возможностях, ветеринарная медицина приобретала военно-стратегическое значение. Истории служебных собак и голубей открывают другой аспект технологической модернизации, а судьба медведицы Мишки из Русского экспедиционного корпуса во Франции придает повествованию почти символическую завершенность. Бахурин справедливо замечает, что западная историография животных на войне гораздо богаче исследований русской стороны. Включение такого материала вполне соответствует общему принципу книги: восстановить то, что выпадает из генеральных штабных нарративов.
Кульминацией социальной истории становится «Великий Исход» — глава о миллионах беженцев, перемещенных из западных губерний Российской империи. Здесь книга наиболее явственно соединяет фронт и тыл, оправдывая свое название. Военное отступление превращается в колоссальный демографический поток, в котором добровольное бегство от противника соседствует с принудительным выселением, шпиономанией и этнически окрашенными репрессиями. Бахурин рассматривает масштабы движения, условия дороги, помощь общественных организаций, положение детей и постепенное изменение отношения местного населения к прибывающим. Особенно значим анализ политических последствий. Земский и Городской союзы, Татьянинский комитет и другие структуры, пытаясь компенсировать неспособность государственного аппарата справиться с кризисом, приобретали организационный опыт и общественный авторитет. Одновременно растущая конкуренция за жилье, пищу и работу усиливала социальное раздражение. Великий Исход оказывается поэтому не периферийным гуманитарным эпизодом, а одним из процессов, ускорявших эрозию имперского пространства и отчуждение национальных окраин. В предисловии Бахурин почти афористически определяет всю свою книгу: «Люди шли на войну. Люди бежали от войны». Именно в главе о беженстве две половины этой формулы окончательно соединяются.
Завершение книги зеркально ее началу. «Несколько загадок заката Великой войны» возвращают читателя к мифам о предательстве, но теперь речь идет уже не о Самсонове и Ренненкампфе, а о падении монархии и революции. В разборе «заговора генералов» Бахурин проверяет распространенную идею единого сговора либеральных политиков и военного командования, якобы заранее организовавших отречение Николая II. Он не отрицает оппозиционности части генералитета, контактов военных с политиками, недовольства государем и реального участия командующих фронтами в драме отречения. Однако наличие политических связей и готовность генералов поддержать отречение в конкретной революционной ситуации не превращаются автоматически в доказательство заранее разработанного единого заговора. Еще последовательнее этот принцип применяется к «германскому следу» в Октябрьской революции. Бахурин подробно рассматривает документы, связанные с германскими планами дестабилизации России, деятельностью посредников и коммерческими операциями Ганецкого и Суменсон, «документы Сиссона», материалы разведок и реальные случаи финансовых контактов. Итог намеренно парадоксален: германская сторона действительно была заинтересована в ослаблении России и действительно предпринимала соответствующие действия, но из этого не следует доказанность популярной схемы «Ленин — германский агент, Октябрь — купленная Германией революция». Для Бахурина здесь важен не вопрос оправдания большевиков, а защита самой природы исторического объяснения. Поэтому заключительные слова имеют методологический вес: «Октябрьская революция была не благом, и не злом, а историческим событием». Историк обязан объяснять событие, а не превращать его в судебный процесс над прошлым.
Главная сила книги состоит именно в таком неприятии исторического суда по заранее составленному приговору. Бахурин явно сочувствует солдату, беженцу, забытым героям и жертвам войны, но это сочувствие не заставляет его скрывать мародерство, самострелы, пьянство, братания, рукоприкладство, ошибки командования или социальные конфликты. Одновременно разоблачение темных сторон не переходит у него в риторику всеобщего распада. Благодаря этому Российская империя 1914–1917 годов предстает не золотым веком, разрушенным заговором, и не обреченным режимом, разложившимся с первого дня войны, а огромным живым обществом, которое одновременно проявляло чрезвычайную стойкость и накапливало разрушительные противоречия. Источниковая база труда впечатляет: архивные документы соседствуют с опубликованными приказами, письмами, мемуарами, диссертациями и специализированными исследованиями, а многочисленные фотографии, схемы, плакаты, таблицы и изображения технических проектов превращают более чем тысячестраничный том в своеобразную энциклопедию военного опыта. Приложения и огромная библиография дополнительно повышают справочную ценность издания.
Вместе с тем достоинства книги порождают и ее главные слабости. Мозаичная структура временами превращается в композиционную рыхлость. Автор постоянно продолжает историю интересующего его явления в Гражданской войне, советской эпохе и Великой Отечественной, и такие экскурсы часто чрезвычайно содержательны, однако постепенно расширяют книгу далеко за заявленные хронологические рамки. В некоторых главах связь с 1914–1917 годами оказывается менее тесной, чем хотелось бы, а сравнение императорской и Красной армий начинает жить собственной жизнью. Заметна и неодинаковая разработанность сюжетов. Сам Бахурин признает, что тема беженства заслуживает отдельной книги и что многие экономические, дипломатические и культурные вопросы остаются за пределами исследования. Можно добавить, что западноевропейские параллели используются скорее как сравнительные эпизоды, чем как последовательно построенная сравнительная история. Не всегда благотворна и авторская полемическая темпераментность. Ирония по адресу недобросовестных публицистов, конспирологов или отдельных историков делает текст ярким, однако местами заставляет рецензента желать большей дистанции между исследовательским аргументом и публицистическим сарказмом. Когда фактическая база настолько сильна, она обычно не нуждается в риторическом усилении.
Для участников богословского клуба книга представляет интерес, несмотря на отсутствие собственно богословского замысла. Ее не следует читать как труд по христианской этике войны или церковной истории: автор этого не обещает. Однако она чрезвычайно полезна как исторический материал для богословского размышления о человеке в условиях организованного насилия. Вопросы о страхе и мужестве, слухе и истине, повиновении и человеческом достоинстве, отношении к врагу, памяти погибших, массовом бегстве мирного населения, нравственной цене дисциплины и способности общества создавать спасительные мифы непосредственно соприкасаются с христианской антропологией и пастырской проблематикой. Особенно полезна книга будет историкам, студентам, преподавателям, исследователям военной повседневности и читателям, привыкшим встречать Первую мировую главным образом в публицистических спорах о Николае II и революции. Пастырю или богослову она может послужить сильным противоядием против романтизации войны: здесь есть героизм, самопожертвование и верность долгу, но они существуют рядом с голодом, страхом, унижением, обезображенными телами, беженскими дорогами и человеческой неспособностью выдерживать ужас бесконечно.
В конечном счете «Фронт и тыл Великой войны» ценен не тем, что предлагает новую всеобъемлющую концепцию Первой мировой войны, а тем, что возвращает объемность историческому опыту. Бахурин словно раз за разом заставляет читателя отказаться от удобного вопроса «кто был прав?» ради гораздо более трудного: «что в действительности происходило с людьми?» Первая мировая в его книге оказывается одновременно войной штабов и кашеваров, генералов и санитаров, летчиков и беженцев, героев и самострелов, изобретателей и лошадей, офицерских приказов и солдатских слухов. Такое соединение высокого и низового уровней и дает книге внутреннее единство, которого на первый взгляд не обещает ее очерковая композиция. За бесчисленными деталями постепенно проступает трагический портрет общества, пытающегося продолжать привычную жизнь в условиях, когда привычный мир уже необратимо разрушается. Именно поэтому лаконичная авторская формула из предисловия оказывается лучшим ключом ко всему огромному тому: люди шли на войну, люди бежали от войны, а задача историка — вернуть им имена, обстоятельства и человеческие лица. В этом отношении попытку Бахурина следует признать состоявшейся: его книга не столько избавляет Великую войну от забвения, сколько освобождает память о ней от удобных мифов, позволяя вновь увидеть под униформой, политическими лозунгами и статистическими миллионами конкретного человека.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!