Балашов, Сараскина - Сергей Фудель

Протоиерей Балашов Николай, Сараскина Людмила Ивановна - Сергей Фудель
Это обзор книги «Балашов, Сараскина - Сергей Фудель» Перейти к книге

Книга протоиерея Николая Балашова и Людмилы Сараскиной «Сергей Фудель», вышедшая в московском издательстве «Русский путь» в 2011 году вторым, исправленным и дополненным изданием, принадлежит к редкому жанру, в котором биография христианского мыслителя становится одновременно исследованием церковной истории, русской религиозной культуры и духовного опыта человека, оказавшегося между двумя эпохами. Первоначально книга была издана в Италии в 2007 году; русское издание вобрало результаты многолетней работы авторов над трехтомным собранием сочинений Фуделя, семейным архивом, его перепиской, воспоминаниями современников, материалами Российского государственного архива литературы и искусства и, что особенно существенно, следственными делами из Центрального архива ФСБ. Поэтому перед нами не просто жизнеописание одного из наиболее своеобразных православных авторов советского времени, но документально насыщенная реконструкция почти восьмидесяти лет церковной истории России, увиденной через судьбу человека, которого революция застала юношей, а последние десятилетия советской власти — уже старцем и духовным писателем. Само оглавление показывает замысел исследования: от детства и религиозно-философской Москвы начала XX века через аресты, тюрьмы и ссылки авторы ведут читателя к возникновению главных книг Фуделя, а затем отдельно разбирают его размышления о Достоевском, искусстве, Флоренском, славянофильстве, литургии, Предании, соборности и судьбе Церкви.

Главная проблема книги может быть сформулирована значительно глубже, чем вопрос о том, как Сергей Иосифович Фудель сумел сохранить веру при советском режиме. Балашов и Сараскина пытаются показать, каким образом человек, увидевший не только государственное гонение на Церковь, но и слабость, компромиссы, духовное оскудение и человеческую неправду внутри самой церковной ограды, сумел не превратить верность Церкви ни в идеализацию церковной действительности, ни в озлобленное отрицание церковного института. Именно поэтому образ Фуделя чрезвычайно современен. Его вопрос — как отличить Церковь как таинственное Тело Христово от того, что он называл ее «темным двойником», как скорбеть о церковном зле, не переставая верить в святость Церкви, — пережил исторические обстоятельства, в которых возник. Уже первые страницы задают эту перспективу. Три ареста, двенадцать лет тюрем и ссылок, десятилетия ожидания очередной репрессии, невозможность жить в Москве, уничтожение или гибель близких друзей не привели Фуделя ни к отчаянию, ни к культу собственного исповедничества. Авторы подчеркивают парадокс его жизни: человек, которому внешняя история почти ничего не оставила, завершил путь с благодарностью Богу и с убеждением в неиссякаемой жизни Церкви. Недаром книгу открывает определение, данное одним из позднейших читателей Фуделя: «Это был голос, которому веришь».

Метод Балашова и Сараскиной строится на постоянном соединении трех уровней. Первый — строгая документальная биография: даты, следственные дела, письма, архивные документы, история рукописей. Второй — историко-культурная реконструкция той среды, в которой формировался Фудель: Оптина и Зосимова пустыни, московские религиозно-философские кружки, Флоренский, Булгаков, Новоселов, Дурылин, Леонтьев, Тихомиров, позднее катакомбные священники и исповедники. Третий — богословское толкование самого опыта Фуделя. Эти пласты не существуют раздельно. Биографический эпизод почти всегда становится ключом к позднейшему богословскому положению, а написанная десятилетиями позднее строка помогает авторам интерпретировать событие юности. Отсюда особое построение книги: значительная ее первая половина посвящена вроде бы биографии, но фактически подготавливает читателя к пониманию того, почему поздний Фудель писал именно о святости Церкви, любви, памяти Божией, первохристианстве и «монастыре в миру».

Начало жизненного пути Фуделя авторы сознательно рассматривают через фигуру его отца, московского священника Иосифа Фуделя. Это чрезвычайно важное решение, потому что отец Иосиф оказывается первым живым толкованием будущего богословия сына. Юрист по образованию, принявший священство после посещения Оптиной пустыни и благословения старца Амвросия, он пятнадцать лет служил в Бутырской тюрьме. Его пастырский принцип состоял не в религиозном принуждении заключенных, а в свободном общении, просвещении и практической помощи: он устраивал школы грамотности в камерах, приносил книги, помогал семьям заключенных, поддерживал переписку с каторжанами. Характерен его конфликт с тюремной администрацией, требовавшей превратить священника в инструмент политического и нравственного контроля. Иосиф Фудель отказался от этой роли и был переведен на бедный арбатский приход. Уже здесь книга вводит одну из центральных тем будущего творчества Сергея Фуделя: христианство нельзя сохранить административной силой, дисциплиной или «замораживанием форм»; оно остается живым только там, где существует свободная любовь. Не менее важно, что отец Иосиф соединял пастырство с культурной и литературной работой. Для сына это стало первым доказательством того, что вера и культура не обязаны существовать в состоянии взаимного подозрения.

Особое место занимает детский опыт Оптиной и Зосимовой пустыней. Для Фуделя монастырь с самого начала был не системой запретов и не романтическим убежищем от мира, а пространством ощутимой любви Божией. Авторы подробно передают его воспоминания об оптинском старце Иосифе и зосимовском старце Алексии, о ночных службах, о той духовной требовательности, которая не мирилась с «получувствами» и «полумолитвами». В этих воспоминаниях уже находится ключ к позднейшему «Пути Отцов»: аскеза понимается не как самодовлеющая суровость, а как очищение сердца ради любви. Одновременно Фудель еще подростком обнаруживает, что монастырь не может служить оправданием бегства от людей. Его попытки остаться на Пасху в Зосимовой пустыни завершались возвращением в Москву: ему хотелось встретить воскресшего Христа вместе с городом и народом. Именно отсюда впоследствии возникнет тема «монастыря в миру» — не ослабленного монашества, а перенесения напряжения монашеской духовной жизни в обычное человеческое существование.

Главы о молодости и друзьях отца расширяют частную историю до панорамы русского религиозного кризиса начала XX века. Балашов и Сараскина показывают, что Фудель формировался одновременно среди ощущения церковного упадка и необычайного подъема религиозной мысли. Он видел отцовское разочарование в идее особого православного предназначения России, наблюдал формализм церковной среды и одновременно входил в круг людей, искавших обновления христианского сознания. Особенно показательно отношение Фуделя к Константину Леонтьеву. Признавая силу его критики мещанской цивилизации и исторического оптимизма, Фудель вслед за отцом отвергал леонтьевское искушение удержать христианство посредством страха, дисциплины и сохранения исторических форм. Для него это был «формализм от отчаяния». В оценке Леонтьева уже слышен зрелый Фудель: страх не способен заменить любовь, внешняя форма не производит внутреннюю жизнь, а исторический пессимизм без опыта Церкви легко превращается в духовный тупик.

Совершенно иначе раскрывается фигура Павла Флоренского. Встреча со «Столпом и утверждением истины» стала для молодого Фуделя свидетельством того, что Православие способно быть не только наследованным обычаем, но интеллектуально и духовно целостным мировидением. Авторы приводят его замечательное воспоминание о том, как молодые читатели говорили друг другу: «Церковь и есть эта вечная Весна». Флоренский помог Фуделю преодолеть ложную альтернативу между церковной аскезой и культурой: мысль может воцерковляться, не переставая быть мыслью; красота мира может восприниматься не как соперница Бога, а как отблеск Премудрости. Но именно потому позднейшее отношение Фуделя к учителю не становится ученическим культом. В книге о Флоренском он будет говорить и о его склонности к интеллектуальному усложнению, и об опасности «головной мистики», и об отдельных спорных богословских увлечениях. Балашов и Сараскина особенно ценят эту способность Фуделя любить человека, не превращая любовь в обязанность оправдать каждое его суждение.

История дружбы с Сергеем Дурылиным вводит еще одну важнейшую тему — отношение Церкви к искусству. Дурылин, талантливый литератор и искусствовед, прошедший путь от революционных увлечений и толстовства к Православию и священству, мучительно переживал вопрос, можно ли «на одной полке держать Пушкина и Макария Великого». Его рукоположение в изображении Фуделя сопровождалось ощущением принесенной жертвы: как будто, принимая Церковь, необходимо отказаться от искусства. Позднее Дурылин оставил священническое служение, и для Фуделя эта судьба стала свидетельством ошибочности самой постановки вопроса. Если вера действительно открывает полноту бытия, человек не теряет в ней подлинную красоту, а получает возможность увидеть ее источник. Именно эта тема подготовит «Наследство Достоевского» и размышления Фуделя об искусстве. Он не станет ни сакрализировать культуру, ни отвергать ее: задача христианина — различать в ней свет и тьму.

Далее повествование входит в пространство московского Религиозно-философского общества. Пятнадцатилетний Фудель впервые присутствовал на его заседании в 1916 году, слышал выступления Сергея Булгакова, бывал на встречах, где обсуждались Достоевский, Леонтьев, Соловьев, проблема религиозного смысла культуры и судьбы христианства. Авторы убедительно показывают значение этого опыта: Фудель еще до революции познакомился не с отвлеченной системой «русской религиозной философии», а с живыми людьми, для которых спор о вере был вопросом жизни. Булгаков запомнился ему человеком, вырвавшимся из позитивизма к Христу; одновременно Фудель видел и опасность бесконечного богоискательства, которое никогда не доходит до обретения. В этой среде родилась его настороженность к религиозности, постоянно обсуждающей Бога, но уклоняющейся от подвига верности Богу.

Глава о «Русском Апокалипсисе», Новоселове и Тихомирове особенно важна для понимания эсхатологического измерения фуделевского богословия. Предреволюционная Москва жила ожиданием катастрофы; Лев Тихомиров развивал мысль о смене церковных эпох и грядущем «Филадельфийском» времени духовного обновления. В последующей жизни Фуделя подобные схемы претерпели очищение: его интересовала уже не расшифровка исторического календаря Апокалипсиса, а вопрос о том, как Церковь сохраняет первохристианский огонь в эпоху внешнего поражения. Отсюда понятна его поздняя формула: «Конец христианства на земле соединится с его началом». Балашов и Сараскина читают ее как надежду на возвращение к огню Пятидесятницы, а не как историческую спекуляцию.

Перелом наступает после революции. В главе «Арест. Парадоксы свободы» сама историческая катастрофа предстает двусмысленно. Старый церковно-государственный порядок рушится, начинается преследование Церкви, но одновременно христианство освобождается от прежней социальной очевидности. Фудель успевает учиться в Московском университете, слушать Флоренского и Бердяева, размышляет о священстве и получает благословение преподобного Нектария Оптинского, однако в 1922 году оказывается на Лубянке, затем в Бутырках и административной ссылке. Авторы подробно используют материалы следственного дела и показывают абсурдность механизма репрессии: сам следователь признавал отсутствие материала для суда, но считал пребывание Фуделя в Москве «по политическим соображениям невозможным». Так начинается его многолетняя школа «парадоксальной свободы»: государство может лишить человека дома, профессии и передвижения, но не способно полностью овладеть внутренним человеком.

Один из сильнейших разделов книги — «Время испытаний. Тюрьмы и ссылки». Его достоинство состоит в том, что авторы не превращают лагерно-ссылочную биографию в каталог мучений. Вятская тюрьма становится для Фуделя местом встречи с митрополитом Кириллом Смирновым, архиепископом Фаддеем Успенским и другими исповедниками; именно там он обнаруживает, что святость может являться с особенной очевидностью в пространстве крайнего унижения. Первую ссылку сопровождают венчание с Верой Максимовной Сытиной и рождение сына. Затем приходит второй арест в 1933 году, переполненная Бутырская камера, где уже почти нет прежнего церковного братства, а коллективная жестокость превращается в то, что Фудель назовет «черной соборностью». Этот страшный образ станет важнейшим контрастом его экклезиологии: человеческое множество само по себе еще не соборность; подлинная соборность возникает только там, где люди соединены перед Богом любовью.

После второго срока Фудель оказывается в орбите потаенной церковной жизни Загорска, знакомится с архимандритом Серафимом Битюговым, становится свидетелем тайных богослужений, укрывает преследуемых священников. Затем следуют война, военная служба и третий арест в мае 1946 года. Особое значение авторы придают тому, что обвинения в «антисоветском церковном подполье» распространялись даже на людей, служивших в советской армии; архивные документы делают масштаб фабрикации дел практически физически ощутимым. После Лубянки и Бутырок приходит новая сибирская ссылка — Минусинск и Большой Улуй. Этот материал позволяет понять, почему поздний Фудель столь настойчиво писал о реальности духовной свободы. Речь шла не об отвлеченной философии свободы, а о выводе человека, неоднократно проверившего ее там, где внешние свободы были сведены почти к нулю.

Освобождение в 1951 году не означало возвращения к нормальной жизни. Административный «минус», невозможность прописки близ Москвы, бедность и трудности с работой приводят Фуделя в Усмань. Именно этот провинциальный период становится одним из самых плодотворных. Из ссылки он привык поддерживать духовное единство через письма, прежде всего с сыном Николаем, и в Усмани эпистолярная привычка постепенно перерастает в литературное призвание. В 1955–1956 годах появляется «Моим детям и друзьям» — одновременно исповедь, духовное завещание и конспект почти всего будущего творчества. Авторы справедливо подчеркивают, что Фудель начинал писать не как человек, открывший в себе амбицию «богослова», а как свидетель, пытающийся передать пережитое тем, кто уже не видел его наставников и исповедников. Он опасался абстрактного богословствования именно потому, что слишком хорошо знал различие между словами о Боге и жизнью перед Богом.

«Путь Отцов», возникший вскоре после воспоминаний об отце, становится интеллектуальным и духовным центром всего наследия Фуделя. Его метод прост: не создавать оригинальную систему, а «искать следы Отцов», вновь дать заговорить древним подвижникам в секуляризированную эпоху. Но Балашов и Сараскина убедительно показывают, что это вовсе не механическая антология. Фудель отбирает тексты согласно вполне определенному богословскому видению. Центр аскетики для него — любовь, а не страх; послушание, пост и молитва имеют смысл только как путь к любви. Отсюда одна из самых емких формул книги: «Любовь есть источник веры!» А смысл современного христианского существования Фудель определяет еще проще: «Теплом своего дыхания бороться с холодом мира». В этих словах соединены вся его экклезиология и аскетика: христианин должен не победить мир административно или идеологически, а присутствием любви не дать ему окончательно остыть.

Именно здесь созревает идея «монастыря в миру», воспринятая от отца Валентина Свенцицкого и других русских пастырей начала века. Фудель понимает ее не как создание особой организации, а как борьбу человека со своим собственным обмирщением. Семья может стать домашней церковью; обычный труд — местом духовного подвига; молитва возводит невидимые стены вокруг человека, который физически остается среди секулярного общества. Это особенно значимо для мирян, поскольку снимает ложную дилемму между серьезной духовной жизнью и жизнью вне монастыря. Высшей проверкой аскезы остается любовь. Фудель напоминает: на Божием суде решающим вопросом будет не то, сколько человек постился или молился, а любил ли он. Балашов и Сараскина неслучайно видят в самом Фуделе осуществление этого образа: он не стал ни монахом, ни священником, но прожил мирянскую жизнь как непрестанное стояние перед Богом.

Следующие работы Усманского периода развивают прежде всего экклезиологическую тему. «Церковь верных» написана на фоне нового хрущевского наступления на религию и соединяет глубокую веру в святость Церкви с болью о ее историческом состоянии. Здесь особенно отчетливо появляется различение между бессмертной Церковью Христовой и ее историческими, человеческими проявлениями. Характерна фраза Фуделя: «Что Церковь сейчас умирает, я знаю, но знаю еще и то, что она никогда не умрет. Умирает тленное, а бессмертное умереть не может». Эту мысль легко исказить, превратив ее либо в презрение к институциональной стороне церковной жизни, либо, напротив, в удобный способ снять ответственность за зло. Но собственная позиция Фуделя сложнее: зло в церковной ограде необходимо называть злом и оплакивать, однако оно не должно заставить человека отрицать таинственную святость Тела Христова.

На рубеже 1960-х годов происходит еще один поворот — Фудель начинает писать о русской культуре. «Наследство Достоевского» возникает как обращение к молодым людям хрущевской эпохи, приходившим к вере из атеистической среды. Фуделю важно было показать, что русская классика сама хранит пути к христианскому осмыслению человека. «Достоевский жил с нами все это время», — пишет он, и эта формула объясняет метод книги. Достоевский для него не музейный классик, а современник эпохи духовного распада. Фудель читает его прежде всего через Голгофу: великие романы являются изображением человеческой свободы перед Христом. «Преступление и наказание» становится поворотным потому, что христианство в нем предстает не эстетической идеей, а требованием подвига; художественное творчество Достоевского после каторги Фудель воспринимает как своего рода религиозное служение. Авторы биографии одновременно относятся к этим интерпретациям с исследовательским вниманием, показывая их своеобразие и место в истории достоевистики.

Глава «С.И. Фудель об искусстве и литературе» демонстрирует, однако, что его апология Достоевского не перерастает в культ искусства. Напротив, отношение Фуделя к культуре чрезвычайно требовательно. Он видит опасность превращения искусства в суррогат религии: эстетическое мастерство может создать иллюзию нравственной значительности независимо от добра и зла. Отсюда его резкая критика «закона безразличного мастерства». Искусство само по себе не спасает и не делает общество нравственным: после Гоголя не исчезли Хлестаковы, а после Достоевского — Смердяковы. Подлинная ценность культуры поэтому находится не в ее претензии заменить духовную жизнь, а в способности свидетельствовать о правде человека перед Богом. Для Фуделя это и есть критерий, позволяющий «держать на одной полке» Макария Великого и Пушкина, не смешивая их и не уничтожая различия между святостью и художественным гением.

«Начало познания Церкви», книга о Павле Флоренском, является, пожалуй, наиболее личным из культурно-богословских трудов Фуделя. Она написана человеком, который не только читал Флоренского, но слушал его лекции, беседовал с ним и видел его богослужение. Поэтому биографический портрет здесь обладает редкой достоверностью. Фудель способен писать о Флоренском с восхищением и одновременно признавать пределы собственного знания: он не знает, каким тот был духовником, не знает, какова была его личная молитвенная жизнь, не скрывает свидетельств о сложностях его характера. Авторы справедливо воспринимают это как показатель духовной честности. Не менее существенно, что Фудель различает раннего Флоренского «Столпа» и более зрелого церковного мыслителя революционной эпохи. Он спорит с отдельными его идеями, предупреждает против бездумного обвинения мыслителей прошлого в ереси и тем самым демонстрирует редкое сочетание церковной убежденности и исторического смирения: «мы совсем не знаем церковной истории», напоминает он самоуверенным неофитам.

От Флоренского путь естественно приводит к «Славянофильству и Церкви». Здесь центральной фигурой становится Алексей Хомяков, а ключевым понятием — соборность. Фуделю особенно близко представление Церкви не как внешней организации религиозных индивидуумов, а как живого единства благодати и любви. Соборность он истолковывает через книгу Деяний: «одно сердце и одна душа». Важно, что Балашов и Сараскина показывают и экуменическое измерение этой мысли. Фудель, оставаясь убежденным православным, полагает, что путь к христианскому единству лежит не только через перечисление чужих ошибок, но прежде всего через покаяние за собственное оскудение любви. Его интерес к Второму Ватиканскому собору и изменениям в католической экклезиологии демонстрирует открытость, неожиданную для человека его церковной биографии. При этом он критически относится к институциональному экуменизму, если тот заменяет духовное единство конференциями и дипломатией: желанно не простое сотрудничество, а «со-покаяние».

В поздний период Фудель пытается найти путь к официальной церковной печати. «Славянофильство и Церковь» предназначалось для «Богословских трудов», однако опубликовано не было; авторы справедливо связывают это не столько с редакторами, сколько с несвободным положением самой Московской Патриархии. Параллельно создаются «Записки о литургии и Церкви», «Священное Предание», «Свет Церкви», «Причастие вечной жизни», записи об апостольских посланиях. Особенно значительны размышления о литургии. Фудель обращается к поколению, не имеющему детской памяти о пасхальных ночах, и старается раскрыть Евхаристию как действительное причастие «иной», божественной жизни. Он широко использует отцов Церкви, русских духовных писателей, Флоренского, Афанасия Сахарова и опыт литургического возрождения. В поздней статье «Причастие вечной жизни» звучит одна из самых суровых его мыслей: «Окаменение сердца есть великое несчастье современной церковной жизни». Внешнее благочестие не гарантирует верности, если человек перестает ощущать дыхание вечности.

Последние работы приобретают характер духовного завещания. Фудель дополняет воспоминания главой о святителе Афанасии Сахарове, вновь возвращается к людям, в которых видел осуществленное христианство. Слабеет зрение, писать становится трудно, но именно тогда появляется тетрадь «Итог всего». Ее начало звучит почти как исповедание эпохи: «Христианство больше не может существовать без вдохновения Святым Духом». Фудель восстает одновременно против внешнего формализма и против духовного индивидуализма «самоспасания». Для него христианство существует там, где человек реально ищет водительства Духа, проходит Голгофой и уже здесь приобщается нетлению. В этом смысле все его произведения действительно сводятся к одной теме: христианство должно снова стать опытом жизни, а не культурным наследием, идеологией или социальной идентичностью.

Последняя глава возвращает читателя от произведений к человеку. С 1962 года Фудель жил в Покрове Владимирской области в половине маленького дома без воды и газа, служил псаломщиком в Покровском храме, продолжал писать и принимать молодых людей. Особенно характерно свидетельство детей: он не заставлял их ходить в церковь, а просто возвращался из храма «смиренно-радостным», самим своим состоянием приглашая последовать за ним. В этом маленьком эпизоде как будто вновь появляется пастырский принцип его отца Иосифа: христианство невозможно навязать. 7 марта 1977 года Сергей Иосифович умер на рассвете, за несколько часов до смерти причастившись Святых Таин. На отпевание 9 марта приехало множество молодых друзей и почитателей; сохранившаяся в книге фотография погребения, как и снимки покровского дома, храма, следственные фотографии, факсимиле стихотворений и архивных документов, придает повествованию дополнительную документальную телесность: перед читателем уже не символ «православного сопротивления», а конкретная человеческая жизнь.

Сильнейшей стороной труда Балашова и Сараскиной является именно это соединение документальной точности с пониманием внутреннего смысла биографии. Авторы не рассказывают сначала «жизнь», а затем отдельно «учение» Фуделя. Они показывают происхождение богословских понятий из жизненного опыта. «Черная соборность» Бутырской камеры помогает понять настоящую соборность; уничтоженные монастыри — идею монастыря в миру; опыт святых заключенных — различение святости Церкви и ее «темного двойника»; духовное одиночество — мысль о Церкви как преодолении одиночества; встреча с Флоренским — возможность христианского оправдания культуры; судьба Дурылина — необходимость преодолеть разрыв между Церковью и искусством. В результате богословие Фуделя предстает не системой тезисов, а биографически выстраданной экклезиологией.

Не менее значимо, что авторы возвращают советской церковной истории человеческую сложность. Здесь нет простой схемы, в которой с одной стороны находятся гонители, с другой — безупречные герои. Особенно трудно поставлен вопрос о легальной и катакомбной церковной жизни, о «непоминающих», о компромиссах церковного руководства, о человеческой слабости внутри Церкви. Сам Фудель остро чувствовал все эти проблемы, но постепенно пришел к убеждению, что существование «темного двойника» не дает права отождествить его с Церковью. Более того, в «У стен Церкви» он требует не только различения, но и милости: те, кто сливаются с двойником, возможно, просто никогда не встречали святости в ее живом человеческом воплощении. Это чрезвычайно важная поправка к любой церковной полемике. Разоблачение без сострадания само способно стать разновидностью духовной тьмы.

Книга особенно полезна пастырям и студентам богословия, потому что предлагает редкий пример экклезиологии, проверенной исторической катастрофой. Она важна церковным историкам благодаря богатой архивной базе и подробной реконструкции малоизвестных сетей православной жизни XX века. Исследователи русской культуры найдут здесь оригинальную линию, связывающую Достоевского, Леонтьева, Флоренского, славянофилов и позднесоветский самиздат. Но, вероятно, наиболее значительной ее аудиторией остаются образованные миряне, особенно те, кому трудно примирить высокое исповедание о святости Церкви с несовершенством ее видимой жизни. Фудель не предлагает психологически удобной развязки. Он не говорит, что церковного зла нет; он говорит, что святость Церкви глубже этого зла. Не советует закрывать глаза на неправду; требует видеть ее и одновременно не потерять любви. Именно поэтому его опыт способен оказаться особенно важным для людей, переживающих разочарование в религиозных институтах.

Вместе с тем книга не лишена слабых сторон. Ее несомненная внутренняя симпатия к герою временами приближает исследование к жизнеописанию исповедника. Авторы способны отмечать сложность отдельных людей вокруг Фуделя, но самого Сергея Иосифовича подвергают значительно менее строгому аналитическому дистанцированию. Для духовной биографии это естественно, однако академическому читателю иногда хотелось бы увидеть более развернутое обсуждение возможных ограничений его экклезиологических построений. Например, различение святой Церкви и ее «темного двойника» обладает большой духовной силой, но требует тщательной догматической проработки: где именно проходит граница между Церковью в ее богочеловеческой полноте и греховностью ее исторических членов и институтов? Как это различение соотносится с канонической структурой, церковной ответственностью и необходимостью исправления институционального зла? Фудель отвечает прежде всего духовно и образно, а авторы книги скорее раскрывают его ответ, чем подвергают его систематическому богословскому анализу.

Сходное замечание можно сделать относительно вопроса о церковной политике советского периода. Балашов и Сараскина дают достаточно материала, чтобы почувствовать трагедию выбора между легальной и подпольной церковной жизнью, но не превращают книгу в полноценное исследование сергианского спора, канонического статуса «непоминающих» или различных моделей церковного существования при диктатуре. Для избранного жанра это оправдано, однако читателю следует помнить, что перспектива Фуделя — одна из наиболее глубоких, но не единственная перспектива на эти события. То же относится к его размышлениям об экуменизме и католицизме: интуиция «со-покаяния» чрезвычайно плодотворна, однако профессиональное сравнительное богословие потребовало бы более детального анализа догматических разногласий, чем позволяет духовно-эссеистическая манера Фуделя.

Иногда заметна и другая особенность: авторы чрезвычайно близко следуют собственному языку героя. «Свет», «тепло», «весна», «дыхание», «холод», «путь», «стены Церкви», «заря Духа» — эти любимые фуделевские образы постепенно становятся языком самой биографии. Благодаря этому книга обладает редкой цельностью и эмоциональной убедительностью, но критическая дистанция исследователя местами уменьшается. С литературной точки зрения это одновременно достоинство и ограничение. Фудель действительно начинает, по удачному выражению Григория Померанца, заставлять людей «светиться»; однако историк должен иногда спрашивать не только о том, какой свет герой видел в человеке, но и о том, какие черты оставались за пределами этого света. Авторы делают подобные оговорки, особенно в главах о Флоренском и Дурылине, но могли бы применять тот же прием еще последовательнее.

Тем не менее эти замечания не меняют общей оценки книги. Ее наиболее глубокое достижение заключается в том, что история российского Православия XX века представлена не только как история институций, соборов, деклараций, репрессий и государственных постановлений, а как история передачи духовного опыта от человека к человеку. Иосиф Фудель передает сыну память Оптиной; Флоренский помогает юноше вновь увидеть Церковь; новомученики и исповедники открывают ему ее святость в тюрьмах; Фудель через рукописи самиздата передает этот опыт поколению шестидесятых; его читатели впоследствии становятся священниками и участниками церковного возрождения. Даже история литературного наследия поэтому приобретает экклезиологический смысл: рукопись, перепечатываемая на тонкой бумаге и переходящая из рук в руки, становится одной из форм церковного Предания — не в догматическом смысле этого слова, а как живая передача свидетельства. Именно поэтому авторы начинают книгу с судьбы рукописей и заканчивают рассказом о переводах Фуделя на другие языки и о новых поколениях читателей.

После прочтения книги становится понятно, почему литературное наследие Фуделя оказалось значительно долговечнее той исторической ситуации, в которой оно возникло. Его главные вопросы не были только советскими. Что делать христианину, когда внешняя церковность сохраняется, а внутренняя жизнь остывает? Как не спутать верность Преданию с поклонением прошлому? Как видеть грех церковных людей и не потерять Церковь? Как соединить аскезу с культурой, монашескую серьезность с семейной жизнью, догматическую верность с любовью к инославному христианину? Как сохранить свободу, если внешней свободы почти нет? И наконец, как передать веру поколению, которое уже не обладает памятью о тех святых, которых видел ты? Фудель отвечал на эти вопросы не созданием новой школы, а возвращением к первохристианской простоте. В его поздних текстах все более отчетливо звучит один мотив: христианству недостаточно продолжать существовать; оно должно вновь загореться.

Поэтому наиболее точным итогом книги становится не героизация человека, пережившего три ареста, и даже не восстановление еще одного имени русской религиозной культуры. Фудель интересен прежде всего как свидетель того, что православное сознание способно пройти через историческую катастрофу, не превратившись ни в ностальгию, ни в идеологию, ни в ненависть к миру. Перед самой смертью он писал дочери, что человек живет, верит и терпит, чтобы «не умирала великая мысль», потому что «жизнь вне любви — безумие». Балашов и Сараскина убедительно показывают, что эта «великая мысль» для Фуделя была не отвлеченным православным мировоззрением, а реальностью Христа, встреченного в Церкви, Евхаристии, святых, человеческой любви и красоте мира. Именно здесь объясняется необычная действенность его тихого голоса. Он не столько убеждает читателя в истинности теории, сколько свидетельствует о реальности пережитого. И потому книга «Сергей Фудель» ценна не только как фундаментальная биография русского религиозного писателя XX века, но и как серьезное богословское исследование о том, что остается от христианства, когда у него отнимают социальный престиж, внешнее могущество, безопасность и исторические гарантии. Ответ Фуделя, который Балашов и Сараскина проводят через всю книгу, предельно прост и одновременно требователен: остается Христос, остается Церковь как тайна любви и остается человеческое призвание — до конца сохранить Ему верность.

Оцените публикацию:
/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!