Книга Александра Геннадьевича Балыбердина «Притяжение Царства Небесного. Статьи и эссе», вышедшая в 2017 году, по жанру представляет собой не систематическую богословскую монографию, а собрание текстов, написанных в разные годы по различным поводам и охватывающих церковную историю Вятской земли, агиографию, паломничество, православное образование, миссию, культуру, общественную память и личные воспоминания автора. Тем не менее перед читателем вовсе не случайный сборник публицистических материалов. Его внутреннее единство оказывается значительно прочнее формального жанрового разнообразия. Практически все тексты вращаются вокруг одной богословской идеи, вынесенной в название книги: Царство Небесное не является исключительно посмертной реальностью, отнесенной к неопределенному будущему, но уже приблизилось во Христе и становится ощутимым там, где человек живет в общении с Богом, участвует в жизни Церкви, учится любви к ближнему и преображает этой любовью окружающую действительность. Поэтому собственно предметом книги является не столько Вятка, ее святые, крестные ходы, школы или храмы, сколько вопрос о присутствии Царства Божия в истории. История становится для Балыбердина пространством богословского различения: где среди событий прошлого и настоящего обнаруживается Христос, где человеческое действие соответствует логике Его Царства, а где, напротив, религиозная, государственная или культурная деятельность сохраняет впечатляющую внешнюю форму, но внутренне остается чуждой любви. Историческим фоном книги служит опыт постсоветского церковного возрождения: автор принадлежит к тому поколению, которое застало поздний СССР, затем массовое обращение людей к Церкви на рубеже 1980–1990-х годов, возвращение храмов, восстановление крестных ходов, создание православных школ и церковных образовательных учреждений, а спустя два десятилетия получило возможность уже критически спросить о плодах этого возрождения. Поэтому главная проблема Балыбердина формулируется значительно серьезнее вопроса о том, сколько храмов удалось восстановить после гонений: удалось ли вместе с храмами восстановить христианскую жизнь? Вернулось ли вместе с религиозными формами само Евангелие Царства?
Первый текст сборника, «Наши современники — святые Борис и Глеб», сразу задает эту оптику. Поводом становится тысячелетие подвига князей-страстотерпцев, однако автора интересует не столько юбилей, сколько неспособность современного православного человека понять, зачем ему вообще нужны Борис и Глеб. Балыбердин сознательно уходит от исключительно государственно-патриотического истолкования их гибели. Истинная граница между Святополком и его братьями, утверждает он, пролегала не просто между политическими проектами, Востоком и Западом или конкурирующими претендентами на власть, но «между стремлением устроить государство, общество и саму жизнь на любви или на крови». Тем самым история переводится в эсхатологическую систему координат. «Святая Русь» у Балыбердина — не романтическая идеализация средневекового государства и не утверждение безгрешности русского прошлого, а пространство, в котором земная жизнь хотя бы отчасти сообразуется с Царством Христовым. Поэтому итоговая формула статьи — «Чтобы Русь стала не “окаянной”, а святой» — выражает основную интуицию всей книги. Автор последовательно применяет этот критерий не только к частной нравственности, но и к государственному управлению, науке, образованию и культуре: никакая эффективность сама по себе не делает человеческое дело христианским; без любви даже внешне великое достижение может стать разрушительным. Здесь уже появляется характерная для всей книги антитеза: Царство и «мир сей», любовь и насилие, святость и «окаянство», причем выбор между ними совершается не где-то за пределами истории, а внутри самых обычных политических и общественных решений.
Следующие тексты переводят этот тезис из области историко-богословского рассуждения в пространство личного опыта. «Где град стоял Никулицын» — почти дневниковое воспоминание о Никулицком крестном ходе 1997 года. В нем особенно заметен литературный дар автора: утренние улицы, мокрый асфальт, старый автобус, икона Бориса и Глеба, лесная дорога, дождь и внезапное солнце создают не декоративный фон, а богословие места, переживаемое телесно. Автор показывает поколение людей, возвращающееся к памяти, которая была намеренно прервана. Разрушенный храм, сохранившаяся икона и заново проложенная дорога превращают паломничество в символ постсоветского христианского опыта: люди буквально ищут забытый путь. В «Земном и небесном Никулицкого крестного хода» этот опыт получает уже эксплицитное толкование. Просто пройти двадцать километров недостаточно. Можно знать историю, видеть икону, участвовать в обряде и все же не увидеть главного. Поэтому паломничество осмысляется как поиск такой жизни, где вместо вражды и разделения царствуют любовь и мир. «Великорецкая традиция как общее дело» развивает эту мысль через понятие соборности: церковное предание действительно живо только тогда, когда оно становится общим делом духовенства и мирян, местного общества и конкретных семей, а не музейным объектом, обслуживаемым узкой группой специалистов.
Богословским центром первых разделов книги становится эссе «О главном на Великорецком пути». Здесь автор прямо формулирует свое понимание Евангелия. Главная новость, принесенная Христом, состоит не просто в утверждении существования загробной жизни. Балыбердин пишет: «Потрясающая новизна благой вести Христа состояла и состоит в том», что Царство уже приблизилось, «уже пребывает посреди нас, уже светится, уже действует» в мире. Особенно существенно, что автор не оставляет эту мысль на уровне религиозной психологии. Царство имеет литургическое измерение. Божественная литургия рассматривается как действительное явление Царства, потому что там Царь-Христос пребывает посреди Своего народа. Отсюда меняется смысл Великорецкого крестного хода: его вершина — не физическое преодоление пути и не доказательство собственной выносливости, а Евхаристия, покаяние и возвращение человека к самому себе перед Богом. Одна из лучших формул книги говорит, что задача паломника — «не только пойти и дойти до Великорецкого, но также — прийти в себя». Именно здесь название всего сборника приобретает богословскую глубину. Царство обладает своим «притяжением»: человек покидает привычные координаты собственного эгоизма, идет навстречу Богу и ближнему и постепенно обнаруживает, что конечная точка паломничества находится не просто на карте.
Исторические очерки «О Вятском Спасе и не только» и «Со Христом. О главном крестном ходе Вятки» продолжают ту же мысль через судьбу Нерукотворного образа Спасителя и историю общегородского крестного хода. Балыбердин подробно рассказывает о перенесении Вятского Спаса в Москву, переименовании Фроловских ворот Кремля в Спасские, возвращении списка иконы в Хлынов, эпидемии 1657 года, крестном ходе и последующем учреждении Вятской епархии. Для автора память о святыне неотделима от памяти о Христе как действующем центре истории. Особенно важен второй очерк, где историческая апология неожиданно превращается во внутрицерковную критику. Используя размышления протопресвитера Александра Шмемана о «религии без Бога», Балыбердин предупреждает: религиозность способна существовать и без Христа. Можно дисциплинированно ходить в крестные ходы, безупречно знать ритуал, защищать церковные интересы и при этом остаться равнодушным к человеку, которому негде переночевать или нечем укрыться от дождя. Поэтому восстановление Спасского крестного хода имеет смысл лишь при восстановлении его христоцентрического содержания. Необходимо воскресить не ритуал как таковой, а ту жизнь во Христе, ради которой ритуал возник. Эта самокритичность существенно повышает богословскую ценность сборника: автор не удовлетворяется противопоставлением «хорошей Церкви» и «плохого секулярного мира», но различает присутствие и отсутствие Христа внутри самой церковной среды.
С очерков о преподобном Трифоне Вятском начинается большой блок, посвященный просвещению. В статье «О значении преподобного Трифона для культуры и просвещения Вятской земли» Балыбердин спорит с современным редуцированием просвещения к распространению информации. Он прослеживает разницу между новоевропейским идеалом Просвещения и церковным языком «просвещения», в котором источником света оказывается Христос. Поэтому проблема образования для него антропологическая и сотериологическая: можно наполнить человеческий ум сведениями, не изменив самого человека. Можно быть культурным, профессионально компетентным и нравственно разрушенным. Настоящее просвещение должно затронуть всего человека. Именно поэтому жизненный итог Трифона автор усматривает не в количестве созданных учреждений, а в его стремлении жить в Царстве Божием, а центром его духовного завещания становятся слова: «между собою духовную любовь имейте. Без нее никакая добродетель не совершенна перед Богом». «Уроки преподобного Трифона Вятского» разворачивают эту идею биографически. Отказ от выгодного брака, уход от покровительства Строгановых, создание монастыря, конфликт с братией, изгнание и возвращение перед смертью объединяются одной темой: институты, имущество и общественное влияние являются вторичными по отношению к исканию Царства. Даже монастырь может перестать осуществлять свое предназначение, если в нем торжествуют амбиции, комфорт и власть. Поэтому самое ценное в наследии Трифона — способность вновь и вновь предпочитать мир и радость во Святом Духе возможностям земного успеха.
«Вятский Афон преподобного Стефана» расширяет эту мысль географически. Семен Куртеев много путешествует, посещает Афон, ищет монашеского пути, но постепенно понимает: Царство Небесное нельзя локализовать в сакральной географии. Оно может открыться и на Афоне, и на Филейке, и в монастыре, и в семье, потому что речь идет о «праведности и мире и радости во Святом Духе». Даже монашество Балыбердин определяет прежде всего как прекращение блуждания и обретение через покаяние жизни с Богом и ближними. История создания Филейского монастыря, конфликт преподобного Стефана с епархиальной администрацией, последующее синодальное признание его дела и разрушение обители после революции позволяют автору еще раз противопоставить внешнее и внутреннее. Монастырь ценен не потому, что его здания обладают собственной священной магией, а потому, что через жизнь его насельников определенное место становится свидетельством приблизившегося Царства.
Эссе «Познание делается любовью» переносит этот подход непосредственно в область гносеологии. Опираясь на Григория Нисского, Григория Паламу, Луку Войно-Ясенецкого, Гоголя и церковное богослужение, Балыбердин утверждает, что человек познает не одним рассудком. Библейское «сердце» для него обозначает центр личности, поэтому главный выбор совершается не между верой и наукой, а между любовью и нелюбовью. Отсюда его провокационный образ идеального выпускника: им является не обязательно победитель олимпиады, а прежде всего человек, способный любить. Финальная миниатюра о первокласснице, спасающей после дождя червей, в то время как старшие школьницы ждут результатов олимпиады по биологии, почти притчева. Автор намеренно ставит рядом знание о живом и милосердие к живому, заставляя читателя спросить, что из этого действительно является просвещением. В «Свете знаний и свете любви» он применяет этот же критерий уже к православной миссии. В начале 1990-х новое поколение церковных работников верило, что достаточно вернуть людям Библию, воскресные школы, лекции и богословские знания — и общество станет христианским. Но рост проектов со временем перестал сопровождаться ростом живого церковного участия. Причину автор находит не в недостатке новых программ, а в неверной антропологии миссии: «в Церковь ходят не за знаниями, а за любовью». Поэтому миссионер должен не столько «ходить и учить», сколько «жить, служить и любить». Это одно из наиболее зрелых мест книги, потому что здесь Балыбердин подвергает ревизии собственный опыт и опыт своего поколения, а не только ошибки идейных противников.
Та же линия продолжается в выступлении «Очевидные вещи, или Как преодолеть равнодушие общества к школе?». Низкие зарплаты, кадровый кризис и общественное равнодушие автор связывает не только с экономикой, но и с тем, какую школу сами взрослые пережили в детстве. Бюрократическая система, где ребенок служил показателям успеваемости, а учитель — отчетности, сама воспитала поколения, которые впоследствии не чувствуют перед школой нравственного долга. Поэтому главный экзамен выпускника для Балыбердина — не ЕГЭ, а жизнь, а главный кризис — «оскудение любви». Краткое напутственное слово «Не только “школа знаний”» формулирует позитивный идеал: православная гимназия отличается не тем, что ее ученики непременно сильнее учеников других школ, а тем, что она сознательно знает Источник дружбы, милосердия и любви — Христа. При этом автор специально предупреждает воспитанников против конфессиональной гордости: любовь к собственной православной школе, превращающаяся в презрение к другим, уже перестает быть христианской.
Публицистическое эссе «Неспроста», возникшее на фоне резонансных общественных событий начала 2010-х годов, демонстрирует более полемическую сторону Балыбердина. Его интересует природа общественного разделения и возможность культуры, политики и даже религии существовать без Бога. В центре снова оказывается проблема значения слов: любовь, добро, правда, красота могут сохраниться в языке и одновременно утратить христианское содержание. Намного глубже следующий текст — «Три врага православной школы или какая школа нам нужна?». Здесь критика обращена непосредственно к церковным образовательным структурам. Табличка «православная» еще не делает школу православной. Ею не становится и учреждение, где изучают Закон Божий, если отношения между людьми строятся на административном давлении, культе успеха, борьбе за рейтинги и подавлении несогласных. Балыбердин резко критикует превращение духовника или директора в «заведующего лабораторией», для которого дети и педагоги становятся материалом образовательного эксперимента. Подлинная церковность для него неотделима от соборности, а соборность — от внимания, взаимного служения и любви. Поэтому сформулированная им программа школы достигает кульминации словами: «Нужна школа новой жизни — школа жизни во Христе, во главу которой поставлена любовь к Богу и ближнему».
Короткое эссе «Кому нужна православная песня?» выглядит на этом фоне второстепенным, но концептуально оно чрезвычайно характерно. Автор снова отказывается определять христианское через внешние признаки. Песня не становится православной от количества церковнославянизмов, упоминаний куполов или соответствующего сценического костюма. Православность творчества определяется тем, соединяет ли оно человека со Христом и рождено ли любовью к Богу и ближнему. Поэтому формы могут быть самыми разными: духовный кант, авторская или современная эстрадная песня. Балыбердин тем самым предлагает не стилистическое, а христологическое определение церковной культуры.
В «Кто срезал табличку у Предтечи?» тема памяти приобретает открыто общественно-политический характер. Спор о возвращении исторических названий улицам Кирова автор рассматривает не просто как вопрос городской топонимики, а как столкновение конкурирующих систем исторической памяти. Спасская, Преображенская и Пятницкая для него несут иной нравственный и духовный код, чем имена деятелей революционной эпохи. Именно здесь становится особенно заметно, насколько Балыбердин склонен сакрализовать интерпретацию общественного выбора: даже конкретный спор о табличках способен предстать частью невидимой духовной брани. После этого статья «Андрей Тарковский. Ностальгия по настоящему» вновь возвращает книгу к культуре и значительно расширяет ее горизонт. «Настоящее» у Тарковского Балыбердин понимает как тоску по полноте бытия, в конечном счете — по Богу. «Иваново детство», «Андрей Рублев», «Солярис», «Зеркало», «Сталкер», «Ностальгия» и «Жертвоприношение» прочитываются как единый поиск человека, который страдает от поддельной жизни и стремится к любви, красоте, жертве и чуду. Такое чтение местами спорно в искусствоведческом отношении, но чрезвычайно органично для самой книги: подлинное искусство оказывается еще одним проявлением того же «притяжения» Царства, которое автор прежде обнаруживал в паломничестве, святости и воспитании.
Последние четыре статьи переводят богословие Царства в область личной памяти. «Притяжение митрополита Хрисанфа» — один из самых теплых и содержательно важных текстов сборника. Образ физического притяжения становится метафорой пастырства. Хрисанф собирал вокруг себя людей, не уничтожая их предыдущую биографию: педагог оставался педагогом, поэт — поэтом, ученый — ученым, предприниматель — предпринимателем; их способности не отменялись церковностью, а получали новое направление. Здесь возникает одна из самых человечных формул книги, приписываемая митрополиту: «Живи сам и дай жить другим». Перед нами своеобразная пастырская экклезиология, где власть оправдана не способностью контролировать, а способностью принимать другого человека в сердце. «Завещание отца Николая» продолжает эту тему через образ протоиерея Николая Федько. Его главное достижение состоит не в величественном соборе как здании, но в способности, строя храм, строить Церковь — собирать людей вокруг Христа, а не вокруг собственной личности. Поэтому вершиной его пастырского наследия становится максима: «лучше ошибиться в любви, чем в ненависти».
Еще более интимно написано эссе «Смирением возвышаемый», посвященное отцу автора, Геннадию Михайловичу Балыбердину. Человек советской культурной системы становится в годы церковного возрождения одним из тех чиновников, благодаря которым храмы возвращаются верующим и получают средства на восстановление. В контексте всего сборника этот текст чрезвычайно важен: он не позволяет свести Царство Божие к духовенству или монашеству. Служить его приближению способен и мирянин, работающий в государственном учреждении культуры, если его труд определяется ответственностью, смирением и добром. Финальный урок отца формулируется почти как антидот против тщеславия: человеческая память забывает даже большие дела, но Бог не забывает ничего, сделанного ради добра и Его славы. Таким образом, путь книги от Бориса и Глеба через монахов, крестные ходы, школы и священников заканчивается обычным семейным воспоминанием, и в этом есть своя богословская закономерность: Царство должно быть найдено не только в великих исторических событиях, но и в любви сына к отцу.
Заключительное «Искушение 1917 годом» становится итоговым историческим испытанием всей предложенной автором системы координат. Балыбердин отвергает подход, согласно которому великие общественные достижения способны оправдать человеческую кровь. Его главный вопрос к революционному проекту заключается не в эффективности индустриализации или масштабах построенной инфраструктуры, а в том, какое место в этой системе остается конкретному человеку. Вспоминая преподавателя, которая оправдала репрессированных словами «они мешали строить социализм», автор обнаруживает сам механизм идеологического зла: абстрактная цель получает большую ценность, чем человеческая личность. Христианство противопоставляет этому исканию земного царства призыв Христа искать прежде Царства Божия и Его правды. Значительная часть статьи посвящена гонениям на Церковь и новомученикам, однако ее наиболее сильный момент находится в финале, когда обвинение неожиданно обращается к самим современным христианам. Недостаточно осудить большевиков и восстановить разрушенное ими. Если новое поколение увидит в нынешней церковной жизни отсутствие той любви, о которой говорит Евангелие, оно может отвергнуть уже веру своих православных родителей. История тем самым не позволяет христианину занять удобную позицию судьи прошлого. Она становится судом над настоящим.
Главное достоинство «Притяжения Царства Небесного» именно в этом редком соединении местной истории с богословием. Балыбердин способен увидеть в региональном материале вопросы общехристианского масштаба. В его изложении небольшой крестный ход в вятском селе становится образом покаяния, судьба разрушенной обители — вопросом о памяти Церкви, конфликт в православной гимназии — вопросом об экклезиологии, деятельность районного священника — вопросом о природе пастырства, школьная олимпиада — вопросом о христианской гносеологии, а творчество Тарковского — разговором о человеческой тоске по преображенному миру. Автор почти никогда не довольствуется сообщением, что произошло; ему необходимо понять, что это значит перед лицом Евангелия. Именно поэтому книга особенно полезна пастырям и проповедникам: она демонстрирует способность находить богословское измерение в местной истории и повседневном опыте, не оставляя богословие исключительно внутри учебников догматики.
Не менее сильной стороной является ее устойчивый христоцентризм. Хотя в книге много говорится о православной традиции, русской истории, святынях и Вятской земле, лучшие ее страницы постоянно возвращают читателя от православной атрибутики к Самому Христу. Автор настойчиво предупреждает о возможности Пасхи без Христа, паломничества без любви, православной школы без соборности, миссии без участия, монастыря без евангельской жизни и церковной администрации без внимания к человеку. В этом отношении его любимое противопоставление «бревен» и «ребер» весьма удачно: построить церковное здание легче, чем создать христианскую общину; восстановить внешнюю форму легче, чем воскресить любовь. Особенно ценна внутренняя честность текстов о миссии и школе, где автор признает ошибочность собственных прежних ожиданий. Такое признание спасает книгу от превращения в обычную идеологическую публицистику о «возрождении традиционных ценностей».
Для пастырей и церковных руководителей книга поэтому будет полезна прежде всего своим вопросом о критериях успеха. Для педагогов и руководителей христианских школ особенно значимы статьи о просвещении, соборности и опасности превращения школы в административную лабораторию: даже если читатель не разделит всех выводов автора, сама постановка вопроса о ребенке как цели, а не инструменте рейтинга, заслуживает серьезного внимания. Студенты богословия найдут здесь интересный образец практической экклезиологии и эсхатологии, хотя книгу не следует использовать вместо систематического курса о Царстве Божием. Историкам Церкви и краеведам полезен собранный материал о Вятской земле, крестных ходах, монастырях и людях церковного возрождения, но исторические утверждения автора требуют обычной профессиональной проверки по первичным источникам. Для широкого круга верующих книга, вероятно, окажется наиболее доступной именно благодаря соединению богословия с рассказом: Балыбердин редко говорит отвлеченно и почти всегда ведет читателя через конкретного человека, дорогу, икону, школу, фильм или семейное воспоминание.
Вместе с тем глубокое уважение к основной интуиции автора не должно мешать увидеть серьезные ограничения его метода. Прежде всего, Балыбердин слишком легко переходит от исторического факта к богословскому толкованию причин. В конфессиональном эссе подобный переход допустим, но как исторический метод он требует большей осторожности. Совпадения дат, прекращение эпидемии после крестного хода, последующее учреждение епархии, личные события в биографии святых и общественные перемены регулярно интерпретируются как практически прозрачные действия Промысла. Вера вправе исповедовать Промысл Божий в истории, но историк значительно реже вправе утверждать, что ему известна конкретная причинная связь между отдельным событием и Божественным намерением. Та же проблема становится особенно заметной в рассуждениях о своеобразном «законе» двадцатипятилетних исторических циклов в заключительном эссе. Здесь публицистическая эффектность наблюдения явно превышает его доказательную силу.
Второе ограничение связано с чрезмерно резкими антитезами. Автор справедливо настаивает, что знание без любви не спасает, но порой создает впечатление, будто современная наука, светская школа или наследие Просвещения почти неизбежно ведут к обезличиванию человека, тогда как церковное мировоззрение само собой обеспечивает нравственную целостность. Собственные лучшие главы Балыбердина фактически опровергают такое упрощение: он сам показывает, как православная школа может стать авторитарной, как монастырь может погрузиться в амбиции, как паломник может оказаться безразличным к ближнему и как религиозность превращается в «религию без Бога». Именно эту линию следовало бы провести еще последовательнее. Проблема проходит не столько между «светским» и «церковным», сколько внутри человеческого сердца, способного превратить в идола и науку, и религию, и патриотизм, и собственную ортодоксию.
Третья и, пожалуй, наиболее существенная богословская оговорка касается отношения Царства Божия к Церкви, русской истории и сакральному пространству. Сильнейшая мысль книги состоит в том, что Царство уже присутствует среди нас, но именно здесь необходима эсхатологическая осторожность. Царство нельзя полностью отождествить ни с восстановленной православной Россией, ни с конкретной церковной структурой, ни даже с наиболее благодатной эпохой церковного возрождения. Оно присутствует в Церкви как дар и предвкушение, но окончательная полнота Царства остается Божиим будущим. Иногда язык Балыбердина о Святой Руси, православном городе или восстановлении исторической памяти подходит слишком близко к смешению Царства Божия с определенным цивилизационным проектом. Между тем собственная формула автора о том, что Царство может сиять и на Афоне, и на Филейке, а его сущность состоит не в географии, а в жизни с Богом, содержит необходимое противоядие против такого смешения. Именно эту универсальную, эсхатологическую линию хотелось бы видеть развитой гораздо сильнее.
Можно пожелать книге и большей собственно библейско-богословской глубины. Тема Царства Божия неизмеримо богаче моральной альтернативы любви и нелюбви. Она включает мессианство Иисуса, Его смерть и воскресение, победу над силами зла, дар Святого Духа, формирование нового народа Божия, напряжение между «уже» и «еще не», воскресение тела, новый Иерусалим и обновление всего творения. У Балыбердина эти измерения присутствуют фрагментарно, прежде всего в литургическом материале, но доминирующим становится нравственное определение Царства как жизни в любви, мире и радости. Это истинно, но недостаточно полно. Иногда создается впечатление, что Царство почти растворяется в добрых человеческих отношениях. Более развитая христология, пневматология и эсхатология позволили бы автору сохранить его мощный нравственный пафос, не сводя евангельское Царство преимущественно к преображению человеческого сердца.
Наконец, политические тексты сборника неравноценны богословским. Там, где автор говорит о Борисе и Глебе, литургии, пастырской любви, православной школе или духовном наследии митрополита Хрисанфа, его аргумент способен пережить обстоятельства написания. Там же, где он вступает в конкретные споры 2012–2017 годов, говорит о политических противниках, протестах, переименованиях или пытается угадывать скрытые силы, заинтересованные в общественном разделении, текст временами утрачивает аналитическую объемность. Оппонент начинает выглядеть не собеседником, чьи аргументы следует понять в их сильнейшей форме, а носителем заранее определенной духовной ошибки. Для автора, сделавшего любовь главным критерием познания, особенно важно было бы распространить принцип «познание делается любовью» и на интеллектуальное отношение к несогласному человеку. Иначе возникает риск, что великолепно сформулированный нравственный принцип будет применяться строже к прошлому и идейным противникам, чем к собственной интерпретации настоящего.
Однако эти недостатки не отменяют основного достоинства книги, а в каком-то смысле даже помогают точнее определить ее жанр. «Притяжение Царства Небесного» следует читать не как академическую историю Вятской епархии, не как систематическую догматику Царства Божия и не как нейтральный политологический анализ. Это большая книга пастырских размышлений человека, который вместе со своим поколением пережил возвращение Церкви из общественного изгнания, участвовал в восстановлении ее институтов, радовался первым плодам, затем увидел внутренние противоречия церковного возрождения и пришел к выводу, что главным дефицитом оказывается не количество храмов, школ, лекций или проектов, а способность христиан любить. В этом смысле множество повторений, которые композиционно ослабляют сборник, одновременно свидетельствуют о том, насколько мучительно и последовательно автор возвращается к одному открытию: нельзя заменить Царство Божие деятельностью ради Царства Божия.
Именно поэтому после последней страницы в памяти остаются не столько исторические даты и имена, сколько одна непрерывно звучащая тема. Борис и Глеб предпочитают любовь кровавой борьбе за власть; паломник должен не просто пройти маршрут, а прийти в себя; преподобный Трифон завещает братии духовную любовь; православная школа должна быть не машиной успеха, а общиной братьев и сестер; миссионер призван не только учить, но жить, служить и любить; песня становится христианской не из-за декораций, а благодаря своему внутреннему отношению ко Христу; митрополит Хрисанф руководит через внимание к людям; отец Николай предпочитает ошибку в любви ошибке в ненависти; мирской деятель культуры может служить Богу незаметным трудом; история 1917 года напоминает, какой ценой человек расплачивается, когда идея становится важнее ближнего. Все эти сюжеты в конечном счете оказываются вариациями одного евангельского призыва: «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его». Поэтому название «Притяжение Царства Небесного» чрезвычайно точно. Сила этого сборника не в безупречности всех исторических выводов и не в систематичности богословской аргументации, а в способности заставить читателя спросить, что именно притягивает его самого. Церковные здания или Христос, идеология или человек, знание или любовь, прошлое или живая верность Богу сегодня? Для читателя, готового не только соглашаться с автором, но и критически вступать с ним в разговор, книга Балыбердина способна стать именно таким духовным испытанием: проверкой того, является ли Царство Небесное для нас красивой религиозной метафорой или действительной реальностью, ради которой стоит переустраивать собственную жизнь.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!