«Введение в евангелическую теологию» принадлежит к числу тех поздних книг Карла Барта, в которых масштаб многотомного богословского проекта неожиданно сжимается до относительно небольшого текста, не теряя при этом его принципиальной направленности. В основу книги лег курс, прочитанный в Базельском университете в зимнем семестре 1961–1962 годов, уже после официального выхода Барта на пенсию. Сам автор называет эти лекции своей «лебединой песнью» и «кратким отчетом» о том, к чему он стремился на протяжении студенческих лет, пасторского служения и четырех десятилетий профессорской деятельности. Это определение необычайно точно характеризует книгу. Перед нами не конспект «Церковной догматики», не сокращенная систематика и не традиционная богословская энциклопедия, где последовательно объясняется содержание экзегетики, догматики, истории Церкви и практического богословия. Барт стремится к более фундаментальной цели: описать саму ситуацию, в которой возникает подлинная теология, показать ее предмет, внутреннюю дисциплину, человеческие условия, опасности и духовный характер труда.
Русское издание предваряется обстоятельным очерком Антона Тихомирова «Карл Барт — теолог Библии и газеты», удачно помещающим поздние лекции в биографический и интеллектуальный контекст. Здесь напомнены переход Барта от классической либеральной теологии к собственному проекту после работы над Посланием к Римлянам, его отношения с диалектической теологией, критика смешения откровения с культурой и религией, участие в сопротивлении «немецким христианам», роль в создании Барменской декларации и сложное отношение к современным философским и политическим проблемам. Важна предложенная Тихомировым корректировка хрестоматийного образа Барта как мыслителя, якобы просто противопоставившего Библию всей культуре. Поздний Барт действительно остается бескомпромиссным в вопросе о первенстве Божьего откровения, но это вовсе не означает интеллектуальной изоляции от философии, искусства, политики или современной науки. Его спор направлен прежде всего против превращения любого из этих человеческих феноменов в предварительную норму, согласно которой богословию позволено говорить о Боге.
Предисловие самого Барта раскрывает непосредственный замысел книги. Он сознательно отказывается еще раз давать краткое Credo или новую сумму догматики. Его интересует «введение» в более буквальном смысле: введение человека в пространство, где вообще совершается евангелическая теология. Одновременно книга задумана как альтернатива той Mixophilosophicotheologia, «смешанной философо-теологии», которую Барт считает постоянным искушением богословия. Речь не идет об отказе от философской культуры или логического мышления. Барт возражает против более принципиального переворота, при котором предмет теологии получает право на существование лишь после того, как будет выведен из заранее принятой антропологии, метафизики, теории познания или философии религии. Теология должна начинать не с выяснения человеческой способности говорить о Боге, а с Бога, Который уже говорит к человеку.
Первая лекция, «Разъяснения», поэтому задает всю программу. Барт начинает с достаточно широкой формулировки: «Теология — это одна из тех, обычно именуемых „науками“ человеческих попыток воспринять некий предмет или предметную область как феномен». Но слово «Бог» само по себе еще ничего не гарантирует. У человека может быть множество богов — религиозных, философских, политических, культурных; функции божества могут переноситься на природу, прогресс, разум, человечество или даже ничто. В этом смысле существует множество «теологий». Барт не пытается доказать превосходство своей путем религиоведческого сравнения. Евангелической она становится лишь потому, что ее предмет — Бог Евангелия, Бог, Который Сам возвещает Себя, действует и обращается к человеку.
Само слово «евангелическая» получает у него нарочито неузкий смысл. Оно не тождественно немецкому конфессиональному обозначению протестантизма. Барт прямо допускает существование евангелической теологии и в римском католицизме, и в восточном христианстве, если богословие действительно направлено на Бога Евангелия. Этим он одновременно остается реформатским теологом и делает заявленную программу экуменической. Ее отличительные характеристики сформулированы уже в начале: подлинная теология должна быть скромной, свободной, критической и радостной. Скромной — потому что не владеет Богом; свободной — потому что ее предмет освобождает ее от подчинения чужим предварительным нормам; критической — потому что живой Бог постоянно ставит под вопрос уже достигнутые формы богословской речи; радостной — потому что предметом этой речи является не абстрактное высшее существо и не бог дурной вести, а Бог, чье «нет» человеку заключено внутри Его более первоначального «да».
В этом последнем пункте особенно ясно видно, как далеко зрелый Барт ушел от упрощенного представления о «совершенно Ином», с которым иногда отождествляют раннюю диалектическую теологию. Бог Евангелия не замкнут в трансцендентности. Он свободен быть Богом человека — его Господом, но также Отцом, Братом и Другом. Поэтому богословие у Барта почти становится «теоантропологией»: оно говорит о Боге для человека и о человеке для Бога. Принципиально важно направление этого отношения. Не человек своими религиозными возможностями определяет доступного ему Бога; напротив, Бог Своим обращением определяет человека заново. Эта асимметрия останется центральной для всей книги.
Первая часть, «Место теологии», состоит из четырех лекций — о Слове, свидетелях, общине и Духе. Барт намеренно не выясняет место теологии среди университетских наук. Это для него вторичный вопрос. Богословие лучше всего оправдывает свое существование в университете не апологетическими доказательствами полезности, а тем, что действительно занимается собственным делом. Подлинное место теологии задается изнутри ее предметом.
В лекции «Слово» этим предметом называется предшествующее человеческой богословской речи Слово Божье. Теология сама является словом, но словом ответа. Ее собственный logos существует только потому, что прежде нее прозвучал Божественный Logos. Поэтому богословие не создает свой предмет, не располагает им и даже не может первоначально сделать его понятным. Барт формулирует это с максимальной резкостью: «Нет не только приличной, но и вообще никакой евангелической теологии вне события Слова!» Это тезис против всякого самодостаточного богословского производства. Теологическая мысль существует лишь как ответ на действие Бога, которое само является говорящим действием.
Содержание этого Слова Барт описывает через завет и историю. Бог открывается как Бог для человека, а человек — как человек для Бога. Конкретно это Слово звучит в истории Израиля, достигающей своей цели в Иисусе Христе. Тем самым откровение принципиально не является абстрактной истиной. Авраам, Израиль, пророческая история и Иисус Христос составляют конкретное движение завета. Особенно важен отказ Барта отделять Новый Завет от Израиля: Христос не приходит вместо некоторой несущественной ветхозаветной предыстории, а является исполнением истории Бога с Израилем. И вместе с тем завет с Израилем в своем мессианском исполнении раскрывается миру. Универсальность Евангелия возникает из его исторической конкретности, а не путем ее преодоления.
Лекция «Свидетели» объясняет отношение теологии к Писанию. Пророки и апостолы имеют уникальное место не благодаря особой религиозной гениальности и не потому, что перестали быть исторически обусловленными людьми. Они — первичные свидетели Слова, непосредственно поставленные в отношении к событиям Божьего завета и призванные свидетельствовать о них. Библейские писания поэтому одновременно вполне человеческие и особые, «святые»: их авторитет основан не на отвлеченном свойстве непогрешимого текста, а на уникальности свидетельства.
Эта позиция позволяет Барту занять место, не совпадающее ни с фундаменталистским библицизмом, ни с богословским суверенитетом исторического критика над Писанием. Теолог знает, что библейские авторы пользовались ограниченными представлениями своего времени, но не вправе вести себя как экзаменатор, выставляющий пророкам и апостолам оценки за их богословие. Он стоит под их свидетельством, потому что сам не был там, где первоначально произошло то, о чем они свидетельствуют. Вместе с тем Писание полифонично. Барт признает различия Яхвиста и Священнической традиции, Исаии и Иеремии, Иоанна и синоптиков, Павла и Иакова. Единство Библии не уничтожает множество голосов, потому что многообразен сам исторический процесс отношений Бога и человека.
Отсюда следует и характер экзегезы. Главная задача не состоит в механическом «переводе» якобы уже известного содержания древнего текста на язык современности. Сначала следует заново выяснить, о чем этот текст свидетельствует. Историко-филологический анализ, критика источников, контекстуальное исследование и воображение необходимы, но подчинены вопросу о свидетельстве Слова. Здесь обнаруживается характерная для Барта герменевтика: историческая критика принимается как инструмент, но ей не разрешается определять предмет теологии.
Лекция «Община» переносит богословие из абстрактного академического пространства в Церковь. Барт предпочитает более динамичное слово «община», понимая ее как собрание людей, вызванных Словом к вере и свидетельству. Церковь — свидетель второго порядка: она получает Евангелие через пророческое и апостольское свидетельство и должна передавать его миру в проповеди, учении, пастырстве, молитве, диаконии и самом образе своего существования. Богословие возникает внутри этой задачи как критическая проверка церковной речи вопросом об истине.
Именно поэтому богословие не является частным увлечением академических специалистов. В определенном смысле каждый христианин является теологом, потому что вся христианская жизнь свидетельствует и потому подлежит вопросу: верно ли она свидетельствует? Тем более теологическая ответственность обязательна для пастора, учителя и церковного руководителя. Барт с иронией отвергает тип церковного администратора, гордо заявляющего: «Я не теолог». Служитель Слова, который решил оставить богословие в семинарском прошлом, тем самым ставит под вопрос способность ответственно осуществлять свое служение.
Однако церковность теологии не означает покорности церковной традиции. Теология существует как fides quaerens intellectum, вера, ищущая понимания. Она доверительно принимает канон и вероисповедное наследие общины, но обязана заново соотносить их с библейским свидетельством. Отсюда одна из наиболее провокационных фраз книги: «нет ереси хуже, чем такая „ортодоксия“!» Речь идет об ортодоксии, которая гордится верностью формулам прошлого именно потому, что перестала спрашивать об их соответствии живому Слову. При этом Барт вовсе не модернист, для которого традиция представляет собой груз. Напротив, современный теолог обязан читать предшественников максимально доброжелательно, продолжать поставленные ими вопросы и не воображать, будто нынешнее поколение начало богословие заново.
Завершает первую часть лекция о Святом Духе. Ее функция фундаментальна: Барт отказывается превратить даже собственные утверждения о Слове, Писании и Церкви в систему гарантированных предпосылок. Теология не обладает Духом как методологическим ресурсом. Святой Дух свободен, подобно ветру; Он создает возможность слышания и ответа, но не может быть превращен в аксиому, принадлежащую теологу. Отсюда двойная критика. Бездуховным оказывается как рационализированное богословие, боящееся всякого живого действия Духа как «энтузиазма», так и богословие, уверенное, что уже имеет Духа в собственности благодаря церковной институции, традиции или переживанию. Пневматология Барта поэтому одновременно антисекулярна и антиэнтузиастична: богословие должно молиться Veni, Creator Spiritus, а не считать присутствие Духа автоматически обеспеченным.
Вторая часть посвящена «теологической экзистенции», то есть человеку, который действительно занимается богословием. Первая ее категория — удивление. Теолог никогда не должен «привыкнуть» к своему предмету так, как специалист привыкает к рабочему материалу. Чем больше он понимает, тем сильнее должен удивляться. Причина в том, что Евангелие говорит о действительно новом событии — об истории Иисуса Христа. Барт формулирует это афористически: «Теология — это пусть не только, но зато всегда логика чуда». Чудо здесь не прежде всего нарушение физического порядка. Библейские чудеса — знаки той радикальной новизны, которую представляет собой Божье примиряющее действие. Воплощение, крест, воскресение и путь человека к Отцу не помещаются внутри заранее известной системы возможностей мира.
В следующей лекции удивление превращается в «затронутость». Предмет богословия не является любопытным объектом, который ученый может спокойно исследовать на дистанции. Слово Божье касается теолога, ставит под вопрос его самого и вовлекает в судьбу церковной общины и мира. Богослов не получает привилегии безразлично наблюдать церковные конфликты, нравственные вопросы или искажения провозвестия. Но вовлеченность не равна нервной гиперактивности. Барт требует одновременно серьезности и свободы: теолог не должен ни преувеличивать каждую церковную проблему до уровня катастрофы, ни считать ее незначительной, поскольку вопрос об истине способен проявляться и в малом.
«Обязанность» переводит эту вовлеченность в метод. Теолога обязывает сам предмет богословия. Метод не является привнесенной философской схемой и не должен превращаться в дисциплинарную тюрьму. Это «закон свободы»: богослов должен мыслить в соответствии с логикой того, о чем говорит. Поэтому ни Аристотель, ни Декарт, ни Кант, ни Гегель, ни Хайдеггер не могут заранее установить обязательный язык теологии. Их понятия можно использовать эклектично, если они служат предмету, но нельзя позволять им определять, что теология вообще имеет право считать истинным.
При этом Барт решительно не защищает иррационализм. Формула credo quia absurdum ему чужда. Богословский предмет мобилизует разум, а не отменяет его. Особенность метода состоит в христологической концентрации: отдельные loci богословия должны собираться вокруг Иисуса Христа, не теряя собственной конкретности. Библия, история Церкви, догматика, этика и практическое богословие не сводятся к одной формуле, но их нельзя превращать в автономные регионы. Аналогичная асимметрия действует между Божьим «да» и «нет»: суд, закон и смерть реальны, но находятся внутри более первоначального движения благодати, Евангелия и жизни. Тем самым уже в методологии воспроизводится ключевой мотив зрелого Барта — приоритет благодати без уничтожения суда.
Кульминацией этой части становится «Вера». Удивление, затронутость и обязанность сами по себе еще не объясняют теологическую экзистенцию. Ее реальное возникновение Барт связывает с событием веры. Вера является conditio sine qua non богословия, но не его предметом. Этот тезис направлен против превращения теологии в исследование верующего сознания. Богословие занимается не верой человека, а Богом Евангелия; однако без веры человек остается неспособен услышать, увидеть и говорить в отношении этого предмета. Вера не героический «прыжок», совершаемый при отсутствии оснований, и не психологическое решение считать нечто истинным. Это свобода принять твердое обетование, которое уже обращено к человеку.
Третья часть неожиданно затемняет весь предыдущий разговор. Теология названа радостной наукой, но ее реальная история полна тревоги, неуверенности и поражений. Барт поэтому рассматривает три угрозы — одиночество, сомнение и искушение — и завершает их надеждой. Одиночество имеет несколько уровней. Теолог может оказаться непонятым светским окружением, потому что говорит о предмете, не вписывающемся в господствующие интеллектуальные нормы. Еще болезненнее одиночество внутри самой Церкви, которая далеко не всегда желает слышать критические вопросы богословия. Наконец, теолог одинок в собственной вере: никто не может верить вместо него. Подлинная принадлежность общине не устраняет личной ответственности.
В политической и этической сфере это одиночество способно стать особенно острым. Барт знает по собственной биографии, что богословское суждение может поставить человека против большинства общества и даже против значительной части церковной среды. Но он специально предупреждает об ожесточении. Теолог, ставший желчным борцом с «глупостью остальных», уже практически опровергает Евангелие, которое намеревался защищать. Подлинно критическое богословие должно соединять определенность с кротостью.
«Сомнение» различается в двух формах. Первая принадлежит нормальной структуре теологической работы. Если богословие действительно задает вопрос об истине, оно обязано проверять формулировки, уточнять аргументы, пересматривать традиционные решения и вновь возвращаться к Писанию. Такая форма сомнения продуктивна. Догматическая уверенность, которая никогда не задает вопросов, у Барта подозрительна. Вторая форма значительно опаснее: сомнение начинает касаться уже не отдельных ответов, а самого основания богословия. Действительно ли Бог говорит в истории Еммануила? Действительно ли существует внутреннее свидетельство Духа? Не является ли всё богословское предприятие грандиозной конструкцией, поддерживаемой только собственными предпосылками?
Барт не предлагает здесь рационального «доказательства», способного раз и навсегда устранить проблему. Тем самым книга особенно далека от апологетического учебника. Радикальное сомнение следует переносить и выдерживать. Среди его причин Барт называет не только интеллектуальные вопросы, но и реальную несовершенность мира, церковные злоупотребления и неправильное устройство собственной жизни теолога. Человек может существовать в двух мирах: профессионально заниматься откровением, а практически жить так, будто оно касается лишь части действительности. Возможно и противоположное искажение — богословская гипертрофия, когда человек превращает все существование в замкнутую профессиональную среду и теряет интерес к обычной человеческой жизни. Такой богословский герметизм способен закончиться духовной скукой и скептицизмом.
Еще серьезнее «Искушение», или Anfechtung. Здесь под вопросом оказывается теология не только извне или изнутри, но «свыше». Богословский труд сам является человеческим, грешным делом и поэтому находится под Божьим судом. Даже лучшая теология содержит «дерево, сено и солому», которые должны пройти через огонь. Барт отказывается дать богослову духовный иммунитет на основании правильной конфессии, ортодоксальной системы или интеллектуального таланта. Богословие становится полезным лишь по милости. Именно поэтому успех, известность и безупречность системы сами по себе ничего не доказывают.
Такая радикальная самокритика могла бы закончиться параличом, поэтому лекция «Надежда» чрезвычайно важна для равновесия книги. Лозунг Барта остается прежним — переносить и выдерживать, — однако это выдерживание возможно не как стоическое упрямство. Надежда укоренена в Иисусе Христе. Распятый является Воскресшим; следовательно, theologia crucis не исключает theologia gloriae, если последняя означает не самопрославление богословия, а надежду на Божью славу. Одиночество, сомнение и испытание не исчезают, но теряют право быть окончательным словом. Поэтому богословский труд способен совершаться в той духовной радости, для обозначения которой Барт обращается к кальвиновским понятиям alacritas, hilaritas, laetitia spiritualis.
Последняя часть книги возвращается от существования теолога к конкретной работе. Ее четыре измерения — молитва, изучение, служение и любовь. Выбор первой категории показателен. Для Барта молитва не является благочестивым ритуалом перед «настоящей» интеллектуальной работой. Сам труд теолога должен принимать форму ответа Богу. Теология говорит о Том, Кто прежде говорит человеку; поэтому в своем глубинном смысле речь о Боге должна становиться речью к Богу. Отсюда мысль о том, что молитва сопровождает не только начало исследования, но входит в его структуру: богослов спрашивает, потому что ожидает ответа от предмета, которым не владеет.
Этот подход создает одну из центральных формул книги: «Молитва без изучения была бы пуста. Изучение без молитвы было бы слепо». В ней хорошо виден антиинтеллектуалистический и одновременно антиобскурантистский баланс Барта. Молитва не освобождает от языков, истории, экзегезы и тяжелой работы с текстом. Но и исследовательская техника не гарантирует богословского знания. Теология нуждается одновременно в вертикальном движении обращения к Богу и в горизонтальном движении человеческого труда.
Лекция «Изучение» особенно полезна студентам, потому что Барт здесь непосредственно рассматривает основные богословские дисциплины. Библейское богословие должно заниматься текстом как свидетельством Слова; историческая теология — помнить прошлое Церкви ради ее настоящего и будущего; систематическая теология — не строить замкнутую систему, выводимую из единственного принципа, а упорядоченно осмыслять внутреннюю взаимосвязь Слова; практическая теология — заботиться о форме церковного провозвестия. Термин «систематическая теология» Барт даже называет своего рода «деревянным железом», если под системой понимается интеллектуальная конструкция, способная заключить христианскую истину внутрь заранее установленной схемы. Упорядоченность необходима; систематическая закрытость — нет.
Не менее существенна его концепция практической теологии. Богословская речь должна одновременно оставаться необычной, потому что говорит о Слове Божьем, и вполне обыкновенной, потому что обращается к реальным людям. Она должна быть языком Израиля и Христа и одновременно языком конкретной эпохи. Поэтому филология, психология, социология и теория коммуникации могут быть необходимыми помощниками, но они определяют форму передачи, а не источник содержания. Направление остается сверху вниз: от Божьего обращения к человеческой жизни.
«Служение» лишает богословский профессионализм всякого основания для корпоративной гордости. В кальвиновской системе служений доктор Церкви может занимать высокий пост, но по Евангелию первый должен стать последним. Теолог есть диакон. Его специальное знание ценно именно постольку, поскольку помогает общине яснее слышать, что она должна возвещать. Он не распоряжается Словом, не является интеллектуальным начальником Церкви и не имеет права превращать богословие в производство специальных проблем ради академического сообщества.
Служение имеет и критический характер. Теология должна постоянно спрашивать, действительно ли церковные учреждения служат Слову, а не используют Слово для собственного оправдания; сохраняет ли проповедь реальную связь с Писанием; не подменено ли Божье Слово очередной политической, культурной или религиозной идеологией; ясно ли провозглашается его конкретность в истории Израиля и Иисуса Христа. Теология тем самым служит Церкви именно через способность ставить ее под вопрос.
Заключительная лекция о любви не выглядит благочестивым послесловием после основной академической программы. Она дает критерий всего предыдущего. Ученость, вера, пророчество и даже самая строгая догматическая компетентность способны стать «медью звенящей», если богословская работа совершается без любви. Барт формулирует это прямо: «теологическая работа тогда (и только тогда, но тогда — непременно!) есть доброе дело, когда она может и решается совершаться в любви». Причем речь идет не об интеллектуальном эросе, не о любви ученого к интересному предмету и не о богословской страсти как форме самореализации. Такой эрос способен использовать и Бога, и человека ради удовлетворения исследователя.
Христианская agape имеет противоположное направление. Ее прообразом является свободная Божья самоотдача человеку во Христе. Поэтому теологическое познание, соответствующее своему предмету, тоже должно быть формой отказа от присвоения. Оно познает Бога ради Бога и человека ради человека, а не превращает обоих в материал собственной научной идентичности. Здесь замыкается вся книга: скромная, свободная, критическая и радостная теология оказывается возможна только как ответ на любовь, которая сама ей не принадлежит. Финальное славословие Отцу, Сыну и Святому Духу поэтому не декоративно. Теологический труд завершается не самодовольным подведением итогов, а доксологией.
Главное достоинство книги заключается именно в этом редком единстве богословской эпистемологии, духовности и профессиональной этики. Барт не позволяет разделить ученого и верующего, исследование и служение, метод и молитву, свободу мысли и церковную ответственность. При этом он столь же решительно противостоит интеллектуальному антинаучному благочестию. Историческая работа, критическое исследование текста, рациональная аргументация и знание традиции необходимы. Но они становятся собственно богословием лишь постольку, поскольку функционируют внутри вопроса о Слове Божьем.
Не менее сильна разработка отношения Писания и традиции. Барт способен одновременно утверждать нормативное первенство библейских свидетелей и принимать историческую обусловленность их языка, признавать церковный канон и рассматривать его как традиционно переданную рабочую гипотезу, высоко ценить древние символы и запрещать некритически повторять их формулы. Это более тонкая позиция, чем часто приписываемый ему «библицизм». Теология должна находиться под Писанием, но нахождение «под» не означает отказа от исследования.
Особенно актуальна критика богословской профессионализации. Образ пастора, который закончил семинарию и считает теологическую работу завершенной, или церковного руководителя, утверждающего, что он администратор, а не теолог, остается легко узнаваемым. Для Барта вопрос об истине сопровождает служение постоянно. В этом смысле книга может быть даже полезнее действующему пастору, чем студенту: она напоминает, что рутина не отменяет обязанности заново слушать, читать, думать и проверять собственную речь.
Но сильные стороны метода одновременно указывают на его ограничения. Наиболее очевидный вопрос касается эпистемологической замкнутости. Барт намеренно отказывается от внешнего основания для теологии: Слово удостоверяется через библейское свидетельство, Писание распознается общиной, община существует действием Духа, а Дух не может быть превращен в доступную проверке предпосылку. Внутри его богословской логики это последовательно. Однако перед внешним критиком такая структура неизбежно выглядит круговой. Барт практически не пытается предоставить общезначимый критерий, позволяющий отличить христианское утверждение об откровении от аналогичных притязаний других религиозных традиций. Для него подобная внешняя верификация сама была бы изменой предмету. Это решение можно понять, но нельзя считать философски беспроблемным.
Столь же дискуссионно его отношение к историко-критическому исследованию Иисуса. Барт верно предупреждает против искусственного превращения «исторического Иисуса» и «Христа веры» в двух разных персонажей и напоминает, что новозаветное свидетельство существует уже как пасхальное свидетельство. Однако его полемика способна недооценить законный исторический вопрос о развитии раннехристианских интерпретаций Иисуса, формировании христологии и различиях между допасхальной деятельностью Иисуса и послепасхальным свидетельством общин. Современная библеистика не обязана принимать наивное разделение двух Христов, чтобы признавать методологическую ценность такого различения.
Особого внимания требует и интерпретация Израиля. Для своего времени Барт исключительно настойчиво утверждает, что христианская теология не может говорить о Христе, забывая историю Израиля, и повторяет евангельское «спасение от Иудеев». Это важный корректив христианской амнезии. Однако описание истории Израиля преимущественно как движения к своему исполнению в Иисусе Христе остается целиком христианской типологической конструкцией. После дальнейшего развития иудео-христианского диалога следует осторожнее спрашивать, не сводит ли такая модель продолжающееся существование Израиля после Христа к функции внутри христианской истории спасения.
С экклезиологической точки зрения ограничение заключается в почти функциональном определении Церкви как общины свидетельства. Для протестантской программы Барта это естественно, однако православный или католический читатель обнаружит здесь относительно слабую разработку сакраментального, евхаристического, епископального и онтологического измерений Церкви. Барт говорит о таинствах и церковном порядке, но в данной книге они остаются преимущественно формами служения Слову. Его критическая установка по отношению к институциональному самоутверждению Церкви ценна, но она не исчерпывает экклезиологического вопроса.
Можно спорить и с переопределением слова «евангелическая» почти в надконфессиональном смысле. Оно позволяет Барту избежать протестантского провинциализма, но одновременно скрывает, насколько глубоко сама конструкция книги остается реформатской: в понимании Писания, церковной традиции, теологического служения, благодати и отношения между Словом и институтом. Католический или православный богослов вполне может разделять значительную часть его программы, но вряд ли без существенной корректировки ее экклезиологических и эпистемологических оснований.
Наконец, книге свойственна характерная бартовская склонность превращать богословские противопоставления в резкие асимметрии: Слово предшествует ответу, откровение — вере, Бог — человеку, Евангелие — закону, молитва — исследованию, Божья любовь — человеческому эросу. Эта архитектура придает тексту ясность и силу, но иногда уменьшает пространство для взаимности. Человеческая рациональность, природное богопознание, культурная традиция и религиозный опыт оказываются столь решительно поставлены под суд откровения, что их позитивное богословское значение остается менее разработанным, чем их опасности.
Тем не менее именно эта радикальная концентрация делает книгу чрезвычайно ценной. Она особенно полезна студентам богословия на ранних этапах обучения, когда существует риск принять теологию либо за собрание церковной информации, либо за разновидность философии религии. Барт сразу ставит вопрос глубже: что делает исследование именно богословским? Пасторам и преподавателям книга напоминает о неразрывности интеллектуального труда и служения. Академическим теологам она предлагает неудобный вопрос о том, не превратился ли предмет их науки в профессиональный материал. Церковным руководителям она показывает, почему критическая теология нужна общине именно как форма верности, а не как разрушительная внешняя оппозиция. Наконец, читателю других конфессий она позволяет увидеть изнутри один из наиболее последовательных вариантов протестантского понимания богословия XX века.
«Введение в евангелическую теологию» поэтому следует читать не столько как введение в содержание христианского учения, сколько как введение в дисциплину богословского существования. Барт не объясняет здесь последовательно Троицу, творение, христологию, примирение или эсхатологию — для этого существуют другие его работы. Он спрашивает, кем должен быть человек, который дерзает говорить обо всем этом. Ответ разворачивается в четырех движениях. Теология имеет место перед Словом, в школе Писания, внутри общины и в свободе Духа. Теолог существует в удивлении, затронутости, обязанности и вере. Его дело проходит через одиночество, сомнение и испытание и может сохраняться только надеждой. Его работа является молитвой, изучением, служением и, в конечном счете, любовью.
В этом отношении поздний Барт удивительно далек как от образа холодного догматика, так и от образа религиозного антиинтеллектуалиста. Теология для него требует максимальной интеллектуальной серьезности именно потому, что не принадлежит интеллекту. Она требует свободы именно потому, что находится в послушании. Она критична потому, что сама первой находится под судом. Она радостна не потому, что теолог уверен в собственных результатах, а потому, что предметом его труда является Евангелие. Возможно, наиболее важное достижение этой небольшой книги состоит именно в таком изменении перспективы: Барт учит видеть богословие не как владение правильными ответами, а как ответственный человеческий ответ на Слово, которое всегда предшествует ему и никогда не становится его собственностью. Поэтому книга остается одним из лучших входов не только в позднее богословие Карла Барта, но и в вопрос о самом смысле академической и церковной теологии.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!