Книга «Эпоха разобщенности: Размышления о мире XXI века», выпущенная в 2007 году московским Центром исследований постиндустриального общества, принадлежит к редкому в русской интеллектуальной литературе жанру записанного диалога двух мыслителей, разделенных возрастом, биографией и культурной средой, но связанных многолетним личным знакомством. Один из собеседников — Даниел Белл (1919–2011), гарвардский социолог, автор «Конца идеологии» (1960), «Грядущего постиндустриального общества» (1973) и «Культурных противоречий капитализма» (1976), человек, чья мысль на протяжении полувека определяла словарь, которым Запад описывал собственную современность. Другой — Владислав Иноземцев, российский экономист и социальный философ, руководитель издавшего книгу центра, создатель теории постэкономического общества и тот самый молодой исследователь, который в конце 1990-х годов добился полноценного русского издания главного труда Белла. Беседа велась в мае 2006 года в Кембридже (штат Массачусетс) на протяжении десяти дней, по пять-шесть часов ежедневно, затем была расшифрована, снабжена обширным справочным аппаратом и издана с предисловием Иноземцева. Образцом, как признается сам Иноземцев, служили беседы Эрика Хобсбаума с Антонио Полито, и этот образец многое объясняет в устройстве книги: перед нами не трактат, а разговор, в котором систематическая мысль постоянно сталкивается с живой памятью, анекдотом, отступлением и возражением, а итоговые формулы рождаются не столько из доказательства, сколько из взаимного испытания позиций.
Исходная проблема книги формулируется Иноземцевым уже во введении: мир на рубеже веков дезориентирован, большие социальные теории утратили спрос, политика руководствуется целесообразностью, а не нравственными принципами, и никто не может внятно сказать, куда движется человечество. Белл отвечает на этот вопрос программной речью, которая задает рамку всему последующему разговору. По его мнению, исчерпаны три универсалистские парадигмы, при помощи которых Запад на протяжении двух столетий объяснял мир: просвещенческая теория прогресса, марксова концепция капитализма как общественного отношения и идея империи, несущей цивилизацию. Империализм ушел, уступив место умножению суверенитетов; капитал из общественного отношения превратился в простой инструмент приумножения богатства; глобализация создала единые мировые рынки, отличные от прежней «международной экономики»; кодифицированное теоретическое знание стало главным производительным ресурсом; Китай и Индия выдвинулись как державы континентального масштаба; между ослабевшими национальными государствами и отсутствующим мировым правительством образовался вакуум власти. Все это, подытоживает Белл, не складывается в единый процесс: «Все эти непростые процессы протекают одновременно, порождая массу противоречий и нестыковок. Именно поэтому я и называю наше время „эпохой разобщенности“». Метод книги вытекает из этого диагноза. Белл сознательно отказывается от единой объясняющей схемы и рассматривает каждую область — историю, религию, демократию, права человека, мировой порядок, экономику — как относительно автономную, со своими масштабами и своей логикой; Иноземцев, напротив, постоянно стремится подтолкнуть собеседника к обобщению, к выводу, к прогнозу, и именно это напряжение между антитеоретическим эмпиризмом американского социолога и системной, полемической и местами провокационной манерой российского экономиста составляет главный нерв книги.
Предисловие Иноземцева выдержано в мемуарном и почти ученическом тоне. Он вспоминает первый визит в дом Белла на Фрэнсис-авеню в декабре 1997 года, историю перевода «Грядущего постиндустриального общества», которое в СССР существовало лишь в закрытом издании «для служебного пользования» и выход русской версии к восьмидесятилетию автора. Этот текст задает интонацию всей книги: Иноземцев выступает одновременно учеником, модератором и оппонентом, а его подстрочные примечания, которых в издании более сотни, служат и справочным аппаратом, и своеобразной проверкой фактов, нередко поправляющей память собеседника.
Первая глава, посвященная Западу и Востоку, открывается вопросом о евроцентризме и о том, существуют ли иные «истории», кроме западной. Белл выдвигает сильный и сознательно заостренный тезис: история как осмысленное движение общества есть изобретение европейского XVIII века, а до того существовали лишь «события» и хроника империй с их географической логикой экспансии. Настоящая история, по Беллу, родилась из двух идей: открытие Америки породило представление о стадиях развития человечества, а десакрализация европейского общества превратила прогресс в понятие социально-экономическое. Ключевой фигурой в этой генеалогии оказывается Адам Смит с его четырьмя «способами существования», от охоты до коммерции, у которого, по словам Белла, Маркс без ссылки заимствовал «способы производства». Иноземцев возражает, что идея прогресса восходит к блаженному Августину и Фоме Аквинскому и что нельзя вычеркнуть из истории века от Греции до крестовых походов. Ответ Белла заслуживает особого внимания читателя богословского клуба, ибо в нем с предельной ясностью выражено секулярное понимание истории: «Искупление первородного греха не определяет истории. Путь от грехопадения через искупление к спасению – это не исторический путь; а ведь именно он и выглядит у св. Августина основным». Для Белла христианская мысль либо сотериологична и обращена к индивидуальному переходу души из этого мира в потусторонний, либо, как у Фомы, Пуфендорфа и Гроция, оперирует внеисторическим естественным законом; подлинно историческое мышление начинается там, где шотландские просветители перешли «от природы к обществу».
Далее разговор переходит к вопросу о том, что такое Запад. Белл связывает его рождение с падением Византии и переориентацией Европы на Атлантику, а вторую его опору видит в английском верховенстве закона, защищавшем частную собственность и тем самым ставшем гарантией свободы. Иноземцев приходит к выводу, что успешными оказались только переселенческие колонии, а значит, экспорт институтов без экспорта самих людей едва ли возможен. Белл добавляет к заслугам Запада отмену рабства и идею индивида, а попутно развивает тонкое различение культур вины и стыда: вина, по его словам, есть западное и во многом протестантское переживание, тогда как конфуцианская культура знает прежде всего стыд перед другими. Завершается глава рассуждением о «конце истории» в особом смысле: после скачка Нового времени «от географии к истории» мир, по Беллу, совершает обратный переход, Запада как географической реальности больше нет, Америка начинает относительное движение вниз, ставка на военное доминирование ошибочна, а Ирак повторяет Вьетнам. Объединяет же все страны мира не идеология и не вера, а погоня за ростом: «Экономический рост – это своего рода новая общемировая метафизическая религия». Иноземцев напоминает, что накануне 1914 года Европа тоже была связана торговлей, но Белл отвечает, что войну вызвали архаические монархии, а нынешняя Европа превращается в сугубо экономический механизм, и называет хантингтоновскую идею союза Китая и Ирана против Запада бессмыслицей.
Вторая глава, «Религии и идеологии», для богословского читателя является центральной, и именно здесь различие темпераментов собеседников проявляется особенно наглядно. Иноземцев ставит вопрос о родстве религии и идеологии, о «конце идеологии», провозглашенном Беллом еще в 1960 году, и о возвращении религии в политику; во вступлении он приводит как примеры опасного союза веры и идеологии и миссионерское христианство эпохи крестовых походов и колонизации, и радикальный ислам. Белл начинает с исторической схемы: религиозные войны Европы были прекращены принципом cuius regio, eius religio и последующей секуляризацией, Французская революция создала прообраз современных идеологий, большие идеологии оказались преходящими, и их место занимают частные, прежде всего национализм. Идеология, по его формуле, есть «острие» идентичности, мобилизующее массы, а религия — ее «фон»; ядро же всякой религии составляет ответ на вопрос о посмертной участи человека. В этой связи звучит одна из наиболее характерных фраз книги: «Привлекательность христианства обусловлена этим обещанием иной жизни, по отношению к которой земное существование – всего лишь прелюдия». Знающий читатель услышит здесь отголосок известного эссе Белла «Возвращение сакрального?» (1977), где он, вопреки господствовавшей тогда теории секуляризации, утверждал, что религия неустранима, поскольку отвечает на «экзистенциальные вопросы», с которыми сталкивается всякая культура. В книге эта мысль получает социологическое развитие: религия усиливается повсюду, кроме Европы, потому что повсюду рушатся прежние социальные связи, и люди ищут общину, в которой могли бы обрести духовный приют и чувство защищенности; поэтому, по словам Белла, в религиозной жизни братство, община или приход оказываются важнее абстрактного символа веры. В качестве примеров приводятся рост протестантских движений в Латинской Америке, распространение ислама и католицизма в Африке, католицизм в Китае как форма внутреннего сопротивления страху перед светской диктатурой; Европа же стагнирует потому, что в ней сложились устойчивые сообщества иного рода — вспоминается германская социал-демократия, сопровождавшая человека от школы до кладбища.
Принципиально важно, что Белл решительно отвергает позитивистскую схему Огюста Конта, согласно которой религиозное мировоззрение сменяется метафизическим, а затем научным. Стадии мировосприятия, по его убеждению, не сменяют, а наслаивают друг друга, и религию не заменят ни наука, ни институты; вопросы о творении и о посмертии наукой не снимаются. Впрочем, тут же Белл высказывает неожиданное суждение, что когнитивная философия станет одновременно наукой и религией грядущих дней, и это показывает, насколько функционально он понимает само слово «религия». Итогом первой части главы становится тезис, что религии превращаются в «матрицы» социальных движений и что за идеологической оболочкой современных конфликтов все чаще скрываются религиозные основы. Затем разговор переходит к религиозным войнам. Иноземцев обращает внимание на парадокс: жесточайшие войны велись между людьми, верившими в одного Бога, тогда как подлинно межрелигиозные войны редки. Белл объясняет это тем, что религиозные войны суть войны за истину, а не за территорию, и что единственным местом, где понятия святыни и территории сходятся, стал Иерусалим, ибо святыня, по его убеждению, по самой своей природе неделима. Торговля и конкуренция, ссылается он на Карла Шмитта, такие войны смягчают.
Наиболее уязвимым с богословской точки зрения является эпизод о миссионерстве. Иноземцев откровенно признается, что не понимает смысла проповеди: вера, рассуждает он, предполагает убежденность в превосходстве своей истины, а значит, ощущение избранности и обладания знанием, недоступным неверным, — и непонятно, зачем этим знанием делиться. Белл объясняет прозелитизм гегелевской диалектикой господина и раба и психоаналитически понятой жаждой всемогущества; заповедь любви упоминается лишь мимоходом, а числа избранных из Апокалипсиса приводятся с иронией. Последняя треть главы посвящена идентичности и терроризму. Белл говорит о множественности социальных ролей и ситуативности идентичности, о «европейскости» как культурной среде, воплощенной во французском языке и общей музыке; затем — о ядерном распространении как главной реальной угрозе, о катастрофической ошибке администрации Буша, приравнявшей «войну с террором» к «холодной войне», о вторжении в Ирак, не связанном с терроризмом. Иноземцев замечает, что старый террор бил по правителям, а новый — по простым людям, сравнивает исламистскую эмиграцию в Европе с русской революционной эмиграцией и резко критикует российские власти за преследование мусульман Кавказа по формальным признакам. Белл говорит о воинствующем ваххабизме и о неготовности Европы к ассимиляции иммигрантов. Характерно, что фундаментализм в его изложении — прежде всего реакция на разрушение традиционного уклада и унижение, а не порождение определенного вероучения; ислам рассматривается не как богословская система, а как культурная и геополитическая сила, и в пятой главе Белл последовательно доводит эту мысль до утверждения, что Иран опасен не как исламская республика, а как наследник персидской державы, и что исламских государств в полном смысле слова вообще не существует.
Третья глава, «Демократия – вчера и завтра», открывается историческим экскурсом: надгробная речь Перикла как рождение полиса, общности более широкой, чем род; реформы Солона и Клисфена, заменившего родовой принцип территориальным; Токвиль, перенесший акцент на нравы и добровольное сообщество; аристотелевский страх вырождения демократии в тиранию. В этом контексте Белл делает признание, которое многое проясняет в его политической философии: «Скажу откровенно: я – не демократ. Я не верю в демократию. Я верю в свободу и права». Свобода, по его мысли, предшествует демократии и предполагает неотчуждаемые права, а процедура голосования без них легко оборачивается тиранией большинства, как показывают и бонапартизм, и избрание Гитлера, и победа ХАМАС. Иноземцев ставит вопрос резче: если история демократии была историей расширения избирательного права, достигшего ныне предела, не означает ли это конца ее развития, и не вырождается ли массовая демократия в популизм и «управляемую толпу», коль скоро люди не равны в способностях? Белл предлагает противоядия — ограничение сроков полномочий, представительное правление, независимый суд, — и напоминает, что конституция сама по себе ничего не гарантирует: одна из формально самых либеральных конституций была принята в СССР в 1936 году, накануне большого террора. Здесь же он определяет себя знаменитой формулой «социалист в экономике, либерал в политике и консерватор в культуре» и утверждает, что без системы социального обеспечения демократия невозможна. Для богословского читателя существенно, что Белл, отвечая на вопрос об универсальности демократии, признает христианское учение о равенстве людей перед Богом одним из источников исторического выбора в пользу равенства; признание это, однако, остается беглым и не получает развития.
Вторая половина главы посвящена «экспорту демократии». Белл рассказывает о реформах Мэйдзи, о демократии, навязанной Японии Макартуром, и о постепенном отходе Китая от тотального контроля. Затем собеседники обсуждают, как Запад может поддерживать демократические силы: Белл вспоминает немецкие партийные фонды в Португалии и Испании, Иноземцев — поддержку советских евреев, Хельсинкские соглашения и поправку Джексона–Вэника, полагая, что мягкое давление на мощный СССР было эффективнее нынешней грубой и напористой демократизации. Белл различает Афганистан, где «Талибан» представляется ему агрессивным культурным течением, обреченным на неудачу, и Ирак, где историческая неприязнь суннитов и шиитов и обида курдов грозят гражданской войной. Иноземцев предлагает консервативно-реалистическую альтернативу вплоть до мирного раздела Ирака или восстановления хашимитской монархии; Белл описывает борьбу неоконсерваторов, веривших в природную предрасположенность людей к демократии, и «неоимпериалистов», делавших ставку на подкуп элит, и констатирует провал обеих стратегий. Завершается глава разговором о газовых отношениях России и Европы.
Четвертая глава, «Права человека. Фрагментация мира», начинается с богословски центрального вопроса Иноземцева: если существуют естественные права, не должны ли существовать и естественные обязанности? Белл открывает ответ признанием, что древнейшие нормы поведения проистекают из религии, и называет два источника идеи прав: Нагорную проповедь с «золотым правилом», понятым как принцип взаимности и опирающимся на идею универсальности Церкви, и иудейскую традицию, иллюстрируемую рассказом о Гилеле и Шаммае. Он противопоставляет негативную формулу Гилеля позитивной формуле Христа, однако вместо того чтобы раскрыть богословскую глубину этого различия, переводит разговор на шутку Бернарда Шоу. Далее генеалогия прав выстраивается в узко английском ключе — Великая хартия вольностей, развитие правовой системы, Билль о правах, — и приводит к выводу, который определяет всю правовую философию Белла: «не существует абстрактного определения прав; права всегда формулируются в конкретной ситуации и для конкретной ситуации, а содержание их определяется тем, как далеко народ готов пойти в оспаривании предложенных ему „предписаний“ и правил». Иноземцев, принимая «защитительную» природу прав, решительно выступает против их расширения на социально-экономические притязания и с подчеркнутой жесткостью говорит о мигрантах, претендующих на долю богатства чужой страны. Белл формулирует нравственную дилемму убежища, которое дается преследуемым за убеждения, но не голодающим, а затем переходит к гуманитарным интервенциям — Руанде, Сребренице, Дарфуру — и приходит к выводу о необходимости вмешательства и по моральным соображениям, и ради безопасности, вводя противопоставление «мира цивилизации» и «мира варварства». Позитивная программа Белла — региональные союзы солидарности. Глава заканчивается рассуждением о космополитизме, который не принимает самой идеи запрета, о музеях, напоминающих религию, и прогнозом, что культурная вседозволенность вызовет неоправданно жесткую реакцию и поиск, а то и придумывание новых моральных ценностей, — здесь узнается давняя тема «Культурных противоречий капитализма».
Пятая глава, «Новый мировой порядок», ставит вопрос о правомерности аналогий с довестфальской эпохой. Иноземцев напоминает о средневековых «пересекающихся суверенитетах», санкционированных духовной властью, — Каноссе, папских пожалованиях заморских земель, династических браках, — и противопоставляет им нынешний сугубо политический суверенитет народа. Белл отвергает исторические аналогии, указывая на новизну масштаба и многообразия, говорит о конце эпохи империй, о том, что глобальная политика приобрела местечковый характер, и о главных угрозах порядку — внутренних гражданских конфликтах, фундаменталистских движениях, не привязанных к государствам, и распространении оружия массового поражения. Будущее он видит в системе региональных гегемоний и в специализированных международных агентствах, а не в Совете Безопасности. Иноземцев выдвигает радикальное предложение объявлять охваченные хаосом государства «зонами хаоса» и исключать их из международного сообщества, по сути возрождая античное изгнание; Белл возражает вопросом о том, кто такие «мы», и замечает, что для такой грязной работы нужны очень чистые руки. В конце главы он предлагает «горизонтальные» каналы помощи бедным странам — профсоюзы, профессиональные ассоциации и церковные общины — в обход коррумпированных правительств и бюрократизированных неправительственных организаций.
Шестая глава, «Глобальная экономика», открывается постановкой из теории постэкономического общества Иноземцева: экономические связи сплотили общество, но превратили людей в «винтики», и возникает вопрос о возможности «деэкономизации». Белл говорит о пределах экономической науки, а главное — вводит заимствованное у Фреда Хирша различение дистрибутивных и статусных благ: современность в принципе решила проблему редкости первых, но редкость вторых, по самой их природе позиционных, решения не имеет. Отсюда его прогноз, что экономика станет частью социологии. Далее собеседники обсуждают стандартизацию как двигатель глобализации, специализацию развитых стран на некопируемых товарах, перспективы Америки в биотехнологиях, космосе и интернете (Белл настаивает, что время западной цивилизации не истекло), триаду «изобретение – нововведение – распространение» и предложенную Иноземцевым схему трех зон мировой экономики — инновационной, производственной и сырьевой — с нарастающим неравенством между ними.
Седьмая глава, заменяющая заключение, посвящена Америке и России. Иноземцев излагает классификацию Роберта Купера, относящую обе страны к «современным» державам с психологией XIX века, и указывает на их сходства — санкционную политику, ограничение свобод под предлогом борьбы с терроризмом, борьбу за ресурсы. Белл классификацию отвергает, а единственным реальным сходством считает религиозный фактор: российские власти, по его словам, заигрывают с церковью, а республиканцы опираются на воцерковленных избирателей; при этом он предостерегает от переоценки роли американских евангеликов, доля которых, по его данным, не изменилась, а новым является лишь их политизация. Антиамериканизм он считает преходящей реакцией на доминирование, военную конфронтацию США и России — невозможной, а всеобщую «несчастность» народов, вынужденных считаться друг с другом, — естественной чертой переходной эпохи. Книга обрывается на теме ксенофобии в России: на недоуменный вопрос Иноземцева о нападениях на иностранных студентов и мигрантов Белл отвечает «Не знаю!», и сразу за этим следует указатель имен. Никакого итогового синтеза нет, и это, вероятно, наиболее честный, хотя и не самый удовлетворительный финал книги о разобщенности.
Читая книгу почти через двадцать лет после ее выхода, невозможно не задаться вопросом, какие из прогнозов собеседников выдержали испытание временем. Часть их подтвердилась с примечательной точностью. Белл верно уловил превращение религии в один из ключевых факторов мировой политики, рост Китая и Индии, сырьевую ориентацию российской экономики, нарастание национализма в российской риторике, остроту ядерного распространения (северокорейское ядерное испытание состоялось уже в октябре 2006 года, через несколько месяцев после беседы), а также то, что главная линия напряженности на континенте пройдет между Россией и Европой. Однако наиболее уверенные геополитические суждения Белла опровергнуты историей. В пятой главе он заявляет, что никакой войны в Европе уже не начнется, что российскую агрессию против Украины невозможно себе представить и что в отношении кавказских соседей Россия силы не применит; события августа 2008 года, 2014 года и полномасштабная война, начавшаяся в феврале 2022 года, показали, насколько хрупкой была вера в то, что экономическая взаимозависимость надежно вытесняет войну. Показательно, что именно Иноземцев, напомнивший о 1914 годе, оказался здесь проницательнее собеседника, хотя и его собственные прогнозы о демократизации Китая через несколько десятилетий сегодня выглядят скорее надеждой, чем расчетом. Эти несбывшиеся ожидания не обесценивают книгу, но превращают ее в ценный документ эпохи, позволяющий увидеть, как мыслили лучшие западные и российские интеллектуалы на исходе периода, который позднее назовут временем иллюзий о «мирной глобализации».
Кому может быть полезна эта книга? Прежде всего тем участникам богословского клуба, которые занимаются социальной этикой, политическим богословием и миссиологией и хотят понять, как секулярная социология конца XX — начала XXI века описывала религию. Вторая глава дает сжатый и выразительный образец функционалистского взгляда на веру, с которым пастырю и богослову неизбежно приходится вести диалог, а эпизод о миссионерстве с беспощадной ясностью показывает, насколько непонятна стала евангельская проповедь образованному светскому сознанию. Студентам богословия и истории книга будет полезна как введение в проблематику секуляризации, прав человека, суверенитета и глобализации, изложенное живым языком и снабженное обширным справочным аппаратом. Читателям, интересующимся историей отношений России и Запада, она предлагает редкий срез интеллектуальной атмосферы 2006 года. Наконец, тем, кто ищет интеллектуальных ответов на вопрос о месте христианства в современном мире, книга полезна скорее как свидетельство вопросов, чем как источник ответов: в ней христианство присутствует как историческая сила и социальный фактор, но почти никогда — как истина, к которой можно отнестись всерьез.
Среди несомненных достоинств книги следует прежде всего назвать интеллектуальную насыщенность и живость самого диалога. Белл щедро делится опытом человека, лично знавшего едва ли не всех ведущих мыслителей своего века, и многие его концептуальные различения сохраняют ценность независимо от устаревших прогнозов: различие культур вины и стыда, различение модернити, модернизма и модернизации, внутренней и внешней легитимности, дистрибутивных и статусных благ. Его антидогматизм, отказ подгонять многообразие мира под одну схему, будь то марксистская теория или хантингтоновское «столкновение цивилизаций», заслуживает уважения, как и трезвое понимание того, что демократию нельзя импортировать, что унижение есть один из самых разрушительных опытов народов, что свобода предшествует процедуре голосования и что независимый суд важнее формальной конституции. Для христианского читателя особенно ценно, что Белл, вопреки позитивистским ожиданиям, настаивает на неустранимости религии, признает религиозное происхождение идеи прав, связывает его с Нагорной проповедью, видит в христианском учении о равенстве людей перед Богом один из источников демократии и указывает на церковные общины как на надежный горизонтальный канал помощи бедным странам. Его социологическое наблюдение о том, что вера растет там, где рушатся прежние связи, и что община нередко оказывается для человека важнее отвлеченного символа веры, заставляет задуматься всякого, кто размышляет о церковной жизни в условиях социального распада. Иноземцев, со своей стороны, проявляет редкую для российского автора того времени смелость в критике внешней политики собственной страны, ее ксенофобии и преследований верующих мусульман по формальным признакам, а его подстрочные примечания придают изданию научную добросовестность.
Тем не менее книга вызывает и серьезные возражения, причем как общего, так и специально богословского характера. Первое касается самой категории разобщенности. Вынесенная в заглавие, она так и остается скорее метафорой, чем теорией: Белл многократно констатирует, что процессы разнопорядковы и несводимы друг к другу, но не предлагает инструментов для понимания того, как они все же взаимодействуют, и анализ нередко заканчивается признанием сложности. Отсутствие итоговой беседы и обрыв книги на «Не знаю!» лишь подчеркивают эту незавершенность. Второе возражение относится к экономоцентризму обоих собеседников, особенно Белла: вера в то, что торговля, производительность и экономический рост вытесняют войну, слишком тесно связывает аналитика с оптимизмом либеральной эпохи и, как показала история, не выдерживает столкновения с реальностью власти, памяти и национальной обиды. Показательно, что сам Белл называет экономический рост «метафизической религией» современного мира, но не ставит вопроса о том, может ли идол, которому поклоняются все народы, принести им мир; христианская традиция, напоминающая, что нельзя служить Богу и маммоне (Мф 6:24), и видящая в погоне за статусными благами проявление зависти, о которой говорит Екклесиаст (Еккл 4:4), позволила бы осмыслить хиршевскую неустранимую редкость позиционных благ гораздо глубже, чем это делает экономическая социология.
Третье возражение касается понимания истории. Тезис Белла о том, что история есть изобретение XVIII века, не только противоречит общепринятой интеллектуальной истории, но и проходит мимо того, что сама идея линейного, направленного и осмысленного времени была унаследована Европой от библейского мировоззрения. Пророческий историзм Ветхого Завета, ожидание Царства Божия, августиновское богословие двух градов, где история предстает драмой, а не круговоротом, составляют именно тот фундамент, на котором впоследствии выросли секулярные теории прогресса; на это убедительно указывал, в частности, Карл Лёвит, показавший, что философия истории Нового времени во многом есть секуляризованная эсхатология. Противопоставление «сотериологии» и «истории», на котором настаивает Белл, богословски несостоятельно: путь от грехопадения через искупление к спасению, по библейскому свидетельству, совершается именно в истории — в избрании Израиля, в воплощении, кресте и воскресении Христа, в жизни Церкви — и обращен не только к судьбе отдельной души, но и к завершению истории в пришествии Господа. Иноземцев интуитивно чувствует это, но его возражение остается неразвитым, и спор заканчивается в пользу Белла скорее по инерции, чем по существу.
Четвертое и, вероятно, главное для богословского клуба возражение касается функционалистского понимания религии. Ни Белл, ни Иноземцев не приписывают себе богословских тезисов и не претендуют на них, и было бы несправедливо требовать от социологов того, чего они не обещали. Однако сама их позиция заслуживает трезвой оценки. Религия рассматривается ими исключительно как ответ на страх смерти, как источник общинной принадлежности, как «фон» идентичности или как проявление жажды всемогущества; вопрос об истинности веры, об откровении, о благодати и о реальности Бога, к Которому эта вера обращена, вынесен за скобки. Сведение христианской надежды к «обещанию иной жизни, по отношению к которой земное существование – всего лишь прелюдия», упускает то, что для новозаветной веры жизнь вечная начинается уже теперь (Ин 17:3), а надежда воскресения освящает, а не обесценивает земной труд (1 Кор 15:58). Объяснение миссии через гегелевскую диалектику господина и раба совершенно не соответствует ее евангельскому смыслу: проповедь, согласно Писанию, движима не стремлением к господству, а повелением Христа научить все народы (Мф 28:19–20), любовью, которая «объемлет» апостола (2 Кор 5:14), и сознанием того, что дар, полученный даром, должно даром и отдавать (Мф 10:8). Христианская весть по самой своей сути обращена ко всем, а не к посвященным, и именно поэтому аналогия Иноземцева с эзотерическим знанием тайных обществ здесь глубоко неточна. При этом следует признать, что исторические злоупотребления, которые имеет в виду Иноземцев, говоря о насильственной христианизации, реальны, и христианскому читателю полезно увидеть, как они воспринимаются извне, однако собеседники не проводят различия между проповедью, обращенной к свободе человека, и принуждением, которое этой проповеди противоречит.
Сходная редукция присутствует и в трактовке ислама и фундаментализма. Белл сводит «Талибан» к культурному течению, иранскую угрозу — к персидской имперской традиции, а суннитско-шиитский раскол описывает как историческую религиозную неприязнь, тем самым недооценивая самостоятельную силу вероучения, которую он сам признает в теоретической части второй главы, говоря о религиозных войнах как войнах за истину. Здесь проявляется внутренняя непоследовательность: религия провозглашается важнейшим фактором XXI века, но всякий раз, когда речь заходит о конкретном конфликте, ее содержание растворяется в социологии и геополитике. Столь же непоследовательна и правовая философия Белла. Утверждая, что абстрактного определения прав не существует и что права определяются конкретной ситуацией и готовностью народа оспаривать предписания, он тут же настаивает на универсальной недопустимости пыток, на долге вмешательства при геноциде и на различении «цивилизации» и «варварства». Без метафизического основания — учения о человеке как образе Божием (Быт 1:27), без традиции естественного закона, которую Белл отводит как внеисторическую, — такой универсализм повисает в воздухе. Вопрос Иноземцева о естественных обязанностях, по существу, так и остается без ответа, хотя именно библейская традиция, где заповеди любви к Богу и ближнему предшествуют любым притязаниям, дает на него наиболее последовательный ответ. Утверждение Белла, что христианская этика ранней Церкви относилась лишь к мужчинам, игнорирует апостольское слово о том, что во Христе «нет мужеского пола, ни женского» (Гал 3:28), а генеалогия прав, перескакивающая от Нагорной проповеди прямо к Великой хартии, пропускает и патристику, и схоластику, и Реформацию. Наконец, жесткость Иноземцева в отношении мигрантов, о которых он говорит почти исключительно в категориях экономической обузы, проходит мимо библейской заповеди о пришельце (Лев 19:34) и слов Христа «был странником, и вы приняли Меня» (Мф 25:35); христианский читатель не обязан принимать ни одну из конкретных миграционных политик, но вправе заметить, что этическое измерение вопроса в книге почти не представлено.
Пятое возражение касается фактической стороны и редактуры. Белл часто полагается на память и допускает немало неточностей, часть которых поправлена в примечаниях, а часть осталась без комментария: «Хаджи-Мурат» приписан Лермонтову, японские государственные деятели эпохи Мэйдзи названы неверно, закон квадрата и куба изложен ошибочно, отдельные исторические утверждения о колонизации и палестинском вопросе выглядят по меньшей мере спорными. Иноземцев называет Грузию и Армению нациями, исповедующими разные версии православия, хотя Армянская апостольская церковь принадлежит к дохалкидонской традиции. Указатель имен изобилует ошибками в датах. Все это не разрушает ценности книги, но требует от читателя критической внимательности. Немало страниц занимают анекдоты Белла, которые оживляют беседу, но нередко уводят ее от вопроса.
В итоге «Эпоха разобщенности» оказывается книгой, которую полезнее читать не как анализ мира XXI века, а как свидетельство о том, каким этот мир виделся из Кембриджа в 2006 году двум незаурядным и честным умам, разделявшим либеральную веру в экономическую рациональность и вместе с тем сознававшим ее пределы. Для христианского читателя она ценна двояко: она показывает, что даже последовательно секулярная мысль не может обойтись без религии как категории и вынуждена признать ее неустранимость, и одновременно обнажает ту пустоту, которая образуется, когда о вере говорят, не допуская вопроса о ее истинности. Разобщенность, которую диагностирует Белл, не находит в книге никакого объединяющего начала, и признание «Не знаю!», которым завершается разговор, можно прочитать как невольное указание на то, что поиск такого начала выходит за пределы социологии. Христианская традиция, исповедующая, что в Христе всё «стоит» (Кол 1:17) и что история движется к своему завершению не по законам экономического роста, а по замыслу Божию, предлагает иной ответ, и читатель, вооруженный этим ответом, сможет извлечь из диалога Белла и Иноземцева немало ценного, не разделяя ни его оптимизма, ни его редукций.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!