Безансон - Русское прошлое и советское настоящее

Безансон - Русское прошлое и советское настоящее
Это обзор книги «Безансон - Русское прошлое и советское настоящее» Перейти к книге

«Русское прошлое и советское настоящее» Алена Безансона — не монография в строгом смысле слова, выстроенная вокруг единственного хронологического повествования, а сборник взаимосвязанных исследований и эссе, в которых французский историк с разных сторон возвращается к одной и той же проблеме: что именно возникло в России после революции 1917 года и какими категориями следует описывать советский строй. Вступительная статья Михаила Геллера «Корни и люди» сразу задает правильный масштаб чтения. Безансон интересуется не только государственными институтами, экономическими механизмами или исторической преемственностью России и СССР. Его главный предмет — специфическая форма отношения идеологии к реальности. Именно поэтому книгу следует читать одновременно как историческое, политологическое и интеллектуально-историческое исследование. За анализом государства и экономики постоянно возникает более фундаментальный вопрос: что происходит с обществом, когда доктрина перестает быть одной из интерпретаций мира и начинает претендовать на статус самого мира?

Геллер помещает работы Безансона в контекст западной советологии и споров о природе коммунистического строя. Один из важнейших вопросов здесь касается преемственности: был ли СССР закономерным продолжением Российской империи, так что большевизм лишь довел до крайности традиционные особенности русского государства, или революция создала качественно иной порядок? Безансон не отрицает преемственности вообще. География остается географией, население не возникает заново, социальные структуры обладают инерцией, политическая культура имеет историю. Однако он считает ошибкой превращение этих связей в исчерпывающее объяснение советского феномена. Геллер точно передает эту установку Безансона: коммунистическая идеология не просто продолжила прежнюю Россию, а радикально изменила сам способ взаимодействия государства, общества и действительности. Поэтому книга постоянно сопротивляется двум симметричным редукциям: объяснению СССР исключительно «русской традицией» и, напротив, представлению революции как абсолютного начала, никак не связанного с предшествующим историческим материалом.

Первое эссе, давшее название всему сборнику, непосредственно посвящено этому вопросу. Безансон начинает с различения нормальных и исключительных отношений между советской Россией и ее прошлым. Нормальными он считает те формы исторической преемственности, которые обнаруживаются при любом крупном политическом переломе: территория, население, демографические процессы, социальные группы, культурная память. Вполне нормален и вопрос историка о том, какие особенности дореволюционной России сделали революцию возможной. Исключительная ситуация возникает тогда, когда прошлое используется для оправдания или обвинения настоящего, а историческая реконструкция становится частью спора о природе советского режима. Именно здесь появляются конкурирующие схемы, которые Безансон условно характеризует как советскую, троцкистскую, голлистскую и славянофильскую интерпретации.

Принципиально важно, что автор не предлагает вместо них простой тезис о полном отсутствии преемственности. Его интересует необычная комбинация сходства и разрыва. Советская власть действительно воспроизводит некоторые черты старого государства, но делает это внутри совершенно другой системы. Идеология способна гипертрофировать унаследованные формы до такой степени, что формальное сходство начинает скрывать функциональное различие. В этом контексте особенно важен анализ советской историографии. Прошлое реконструируется из настоящего: дореволюционная полиция, бюрократия, политические преследования описываются через категории, сформированные опытом самого советского строя. Одновременно новый режим присваивает культурные достижения прежней России, изымая их из собственного исторического контекста. Пушкин, Толстой, древнерусская архитектура или балет включаются в новую генеалогию, в которой государство одновременно отрицает старую Россию и объявляет себя наследником всего признанного ценным в ее культуре.

Эта мысль приводит Безансона к одному из наиболее характерных тезисов книги: советская система не просто фальсифицирует отдельные факты, а формирует специфическое отношение между реальным и воображаемым. В заключительной части первого исследования появляется емкая формула: «Утопия, поскольку она считается осуществленной, засасывает реальность и выхолащивает воображение». Для Безансона это не литературный парадокс, а ключ к пониманию идеологического строя. Пока утопия существует как проект, между действительным и желаемым сохраняется дистанция. Когда же власть провозглашает утопию уже осуществляющейся исторической действительностью, факты получают право на существование лишь постольку, поскольку могут быть включены в доктрину. Возникает своеобразное удвоение мира: существует эмпирическая жизнь и одновременно официальная реальность, которой предписано быть истинной.

В исследовании «О проблеме определения советского режима» Безансон делает следующий шаг и пытается выяснить, почему традиционная политическая классификация оказывается недостаточной. Он начинает с Аристотеля и Монтескье, показывая, что советская власть способна формально присваивать признаки разных типов государственного устройства. Конституционный язык позволяет представить СССР как республику, партийная доктрина — как власть передовой части общества, фактическая структура управления — как жестко централизованную систему. Однако ни одна из этих аналогий, по мысли Безансона, не схватывает режима целиком, поскольку его легитимность связана не просто с тем, кто осуществляет власть, а с исторической миссией, которую власть приписывает самой себе.

Отсюда возникает категория идеократии. Государство легитимируется не столько существующим общественным порядком, сколько будущим состоянием, которое оно якобы воплощает в настоящем. Коммунизм еще не осуществлен, но его предполагаемая истинность оправдывает существующие институты. Поэтому политическая власть получает возможность интерпретировать любые противоречия как временные и вторичные. Несоответствие действительности доктрине не обязательно опровергает доктрину: оно может быть представлено как свидетельство незавершенности исторического процесса, сопротивления врагов или необходимости дальнейшего преобразования общества. Здесь Безансон фиксирует механизм, который позднее станет центральным в эссе об идеологической убежденности: система приобретает чрезвычайную способность перерабатывать опровержения в подтверждения.

Исследование «Российская империя и советское владычество» конкретизирует проблему преемственности на материале имперской истории. Безансон предостерегает от обращения с Российской империей как с однородным образованием. Ее расширение происходило на протяжении столетий и включало существенно различные способы присоединения и управления территориями. Сибирская экспансия, западные приобретения, Кавказ, Средняя Азия не образуют единственной модели. Уже поэтому прямое перенесение категории «русский империализм» из одной эпохи в другую оказывается методологически рискованным.

Еще существеннее различие между империей и советским владычеством. Империя в классическом смысле заинтересована прежде всего в политическом подчинении территории и населения; советский проект, согласно Безансону, несет с собой идеологическое преобразование. Именно здесь вновь обнаруживается главный принцип книги: сходные внешние структуры могут выполнять различные функции. Централизация, административный контроль и территориальное господство существовали до 1917 года, однако включение их в революционно-идеологическую систему меняет характер власти. Автор тем самым спорит с объяснениями, в которых коммунистическая экспансия понимается просто как продолжение геополитики Российской империи под другой символикой.

Самый развернутый политико-методологический текст первой половины книги — «Краткий трактат по советологии, предназначенный для гражданских, военных и церковных властей». Уже первая формула задает его тон: исследователь СССР должен научиться «верить невероятному». Безансон имеет в виду не доверчивость к любому свидетельству, а необходимость отказаться от автоматического перенесения западной социальной рациональности на советскую систему. Институт или практика, которые в одной системе привели бы к ее немедленной дезорганизации, могут в другой системе оказаться элементом ее устойчивости. Поэтому внешняя аналогия — министерство с министерством, предприятие с предприятием, конституция с конституцией — способна скорее затемнить, чем прояснить действительность.

Центральное место в «Трактате» занимает анализ периодических изменений советской политики. Безансон сопоставляет военный коммунизм и нэп, холодную войну и разрядку. Для него это не движение между двумя разными системами, а разные режимы функционирования одной системы. Тактическое отступление не обязательно означает изменение стратегической цели. Именно поэтому реформы и либерализации автор предлагает оценивать не по риторике, а по тому, меняют ли они фундаментальную структуру власти и отношение идеологии к действительности. Отсюда его принцип политического анализа: «договариваться с реальностью и не договариваться с ирреальностью». Внутри книги эта формула имеет прежде всего эпистемологический смысл: исследователь должен различать материальные интересы и возможности государства, с которыми можно рационально иметь дело, и идеологический образ мира, обсуждение которого на его собственных условиях лишь втягивает наблюдателя внутрь чужой системы координат.

При всей проницательности этого анализа здесь особенно заметна полемическая природа книги. Безансон пишет не с дистанции постсоветского историка, располагающего открытыми архивами и знанием дальнейшего исхода событий, а из интеллектуальной атмосферы холодной войны. Его задача — разрушить привычку западного наблюдателя рационализировать советскую систему через категории собственного политического опыта. Поэтому он сознательно заостряет различия. Это придает его тексту необычайную концептуальную четкость, но одновременно создает методологическую опасность: чем сильнее советская система описывается как отдельная логическая вселенная, тем труднее учитывать различия между периодами, институтами, социальными группами и практиками внутри самого СССР.

«Похвальное слово коррупции в Советском Союзе» развивает эту проблему на материале книги Ильи Земцова. Название эссе намеренно парадоксально. Безансон не оправдывает коррупцию морально; его интересует ее системная функция. Если формальные правила плановой системы не способны обеспечить нормальный обмен ресурсами и согласование интересов, неформальные связи, личные услуги, обмен благами и нарушения правил начинают компенсировать дисфункции официального порядка. Коррупция оказывается одновременно следствием разрушения нормального правового и экономического механизма и средством, позволяющим людям и учреждениям продолжать существовать внутри этого механизма.

Такой анализ важен потому, что разрушает простое противопоставление «система — нарушение системы». Неформальная практика может быть запрещена системой и одновременно быть необходимой для ее повседневного функционирования. Здесь Безансон фактически переходит от исследования официальной идеологии к исследованию социальной адаптации. За монолитным языком власти обнаруживается множество горизонтальных отношений, посредством которых общество приспосабливается к институциональным ограничениям. Именно этот раздел несколько корректирует чрезмерно цельный образ советского строя, возникающий в других эссе: реальная социальная жизнь никогда полностью не совпадает с идеологической моделью.

Эссе «Солженицын в Гарварде» посвящено знаменитой Гарвардской речи Александра Солженицына и реакции западной аудитории на нее. Безансон занимает здесь сложную позицию. Он не принимает безоговорочно все исторические и культурные обобщения Солженицына и особенно настороженно относится к тем формам русской интеллектуальной традиции, в которых Запад изображается как духовно единое и находящееся в состоянии упадка целое. Вместе с тем Безансон полагает, что буквальное опровержение спорных тезисов Солженицына может заслонить тот опыт, который стоит за его речью. Человек, прошедший через советскую репрессивную систему, говорит о реальности, которую западная аудитория не всегда способна распознать в его непривычном интеллектуальном языке.

Отсюда возникает один из наиболее интересных герменевтических моментов сборника. Безансон фактически предлагает различать язык сообщения и содержание опыта. Солженицын может пользоваться категориями, восходящими к славянофильству и русской религиозно-нравственной критике Запада, и эти категории могут быть спорными; однако из этого не следует, что описываемая им опасность или опыт ложны. В финале Безансон сравнивает положение писателя с Кассандрой: свидетельство оказывается неуслышанным отчасти потому, что форма его выражения затрудняет коммуникацию. Тем самым проблема понимания СССР переносится с уровня политологии на уровень межкультурной герменевтики.

Наиболее философски насыщенное исследование сборника — «Идеологическая убежденность до и после прихода к власти». Здесь Безансон обращается к Джону Генри Ньюмену и его различению умозаключения и безоговорочного принятия, чтобы провести границу между религиозной верой и идеологической убежденностью. Для автора принципиально важно не отождествлять идеологию с религией, несмотря на очевидные структурные аналогии. Религиозный верующий осознает акт веры как веру; идеолог, напротив, воспринимает собственное исходное принятие доктрины как результат знания. Поэтому идеологическая убежденность способна маскировать свой первоначальный акт доверия под рациональное познание.

Безансон формулирует это особенно отчетливо: «Предать идеологию — это значит предать самого себя». Смысл тезиса состоит в том, что доктрина становится частью интеллектуальной идентичности субъекта. Факты уже оцениваются внутри системы, основные предпосылки которой не подвергаются той же проверке, что и внешние утверждения. Поэтому эмпирическое опровержение не обязательно разрушает убежденность. Оно может быть переинтерпретировано так, чтобы сохранить фундаментальную схему.

После прихода партии к власти этот механизм приобретает государственное измерение. Доктрина обещала социализм, однако действительность после революции постоянно расходилась с ожидаемым сценарием. Для Безансона решающим оказывается то, что идеология обладает средствами интерпретации и успеха, и неудачи. Поддержка политики подтверждает ее историческую необходимость; сопротивление также подтверждает доктрину, поскольку может быть объявлено проявлением классового врага. Автор пишет, что «дуалистская структура идеологии позволяет дать интерпретацию любого события, а равно и его противоположности». В результате теория становится практически нефальсифицируемой внутри собственной политической системы.

Именно здесь наиболее ясно обнаруживается сходство интересов Безансона с религиоведением и историей гностицизма, хотя прямое превращение коммунизма в разновидность религии было бы неверным прочтением его позиции. Его занимает структурная аналогия: разделение мира на противостоящие силы, привилегированное знание о направлении истории, обещание окончательного преодоления отчуждения и появление субъекта, считающего себя носителем этого знания. Но отличие столь же существенно. Религиозная вера признает трансцендентный источник истины, тогда как идеология, в реконструкции Безансона, приписывает абсолютную достоверность человеческому знанию исторического процесса. Поэтому ее претензия на «научность» становится не дополнением к вере, а способом скрыть ее собственную недоказанную исходную посылку.

Последняя крупная тематическая область сборника — политическая экономия социализма. В «Анатомии одного призрака» и «Советской экономике» Безансон стремится показать, что экономическую систему СССР нельзя адекватно анализировать так, словно перед нами обычная экономика с неэффективным механизмом управления. Его тезис радикальнее: экономические решения подчинены не автономному критерию хозяйственной рациональности, а политико-идеологической структуре. Поэтому хроническая неэффективность не обязательно означает немедленную угрозу существованию режима. Система может сохранять политическую устойчивость именно при таком распределении ресурсов, которое с точки зрения рыночной экономики выглядело бы иррациональным.

Для объяснения этой структуры Безансон различает несколько функциональных секторов. Особое значение имеет производство государственной мощи — прежде всего военной, но также административной, полицейской и идеологической. Здесь допускаются огромные затраты, поскольку производство мощи непосредственно связано с сохранением режима. Другой сектор представляет собственно планируемую социалистическую экономику, где производство должно одновременно удовлетворять практические потребности и демонстрировать осуществление социалистического проекта. Наконец, существование общества требует пространства неформальной экономической активности, обмена и адаптации, без которого официальная система не смогла бы воспроизводиться.

Из этого вытекает оригинальная интерпретация советских экономических реформ. Усиление планирования сталкивается с информационными ограничениями и способно увеличивать дезорганизацию; децентрализация повышает хозяйственную рациональность, но угрожает логике самой системы, поскольку предоставляет экономическим субъектам автономию. Поэтому реформы колеблются между двумя пределами. Система вынуждена допускать определенную самостоятельность хозяйственной жизни, чтобы экономика не разрушилась, но не может позволить ей стать настолько самостоятельной, чтобы политическая власть утратила контроль.

Финал книги доводит эту аргументацию до предельно жесткой формулы. Безансон перечисляет разнообразные попытки реформировать социалистические экономики — нэп, пятилетки, китайский «большой скачок», последующие модернизационные программы и национальные варианты реформ — и утверждает, что политическая экономия системы вновь и вновь берет верх над конкретной экономической политикой. Последняя фраза исследования концентрирует весь замысел: «Теперь, столетие спустя, когда иная невидимая рука, враждебная, бессмысленная и непостижимая, давит все живое своим еще более тяжким мертвенным грузом, мы знаем — это идея социализма, воплотившаяся в жизнь». Здесь аналитический язык уже явно переходит в публицистический. Это характерная особенность Безансона: концептуальный анализ и морально-политическая полемика у него не всегда разделены.

Сильнейшая сторона книги именно в единстве вопросов, которые обычно рассматриваются отдельно. История Российской империи, советская политическая структура, коррупция, экономическое планирование, диссидентская литература, философия убеждения и идеологический язык оказываются элементами общей теории. Безансон постоянно спрашивает не только, что делала советская власть, но и благодаря какой картине мира эти действия могли восприниматься как осмысленные. Тем самым он переносит исследование коммунизма из области институциональной истории в область истории сознания. В этом отношении сборник помогает понять, почему политическую идеологию нельзя свести к пропаганде. Если идеология действительно организует категории, посредством которых власть и ее сторонники интерпретируют факты, она воздействует не только на то, что люди говорят, но и на то, что они способны увидеть как факт.

Не менее значимо различение имперской и идеологической логики. Оно препятствует телеологическому прочтению русской истории, в котором 1917 год заранее заложен во всем предшествующем развитии страны. Безансон справедливо для собственной аргументации требует объяснять не только элементы преемственности, но и качественное новшество революционного государства. Его подход тем самым ставит серьезный методологический вопрос перед любой историей СССР: если мы обнаруживаем сходство между дореволюционным и советским институтом, достаточно ли этого сходства для доказательства генетической преемственности, или необходимо дополнительно исследовать функцию института, систему его легитимации и место в новой политической структуре?

Однако именно здесь обнаруживается и основное ограничение книги. Безансон настолько последовательно стремится выявить «логику системы», что конкретное историческое общество временами отступает перед идеально-типической моделью. СССР 1920-х, сталинского периода и позднесоветских десятилетий различается значительно сильнее, чем иногда позволяет увидеть его концептуальная схема. Крестьянские стратегии выживания, профессиональные культуры, семейные отношения, локальные сообщества, национальные различия, хозяйственная инициатива, повседневные компромиссы между гражданами и государством — все это присутствует на периферии его анализа. Коррупция и неформальная экономика дают автору возможность приблизиться к этой социальной сложности, но в целом общество интересует его преимущественно постольку, поскольку оно взаимодействует с идеологическим государством.

Второе ограничение связано с понятием идеологии. Его объяснительная сила у Безансона чрезвычайно велика, а потому возникает опасность объяснять идеологией почти все устойчивые особенности советской системы. Но исторический анализ требует различать доктринальную убежденность, институциональную инерцию, карьерные интересы, бюрократическое самосохранение, международную безопасность, экономические ограничения и обычную борьбу за ресурсы. Сам Безансон показывает, что поздняя система способна функционировать даже при ослаблении первоначальной убежденности. Тем самым возникает вопрос: если вера в доктрину ослабевает, а институты продолжают воспроизводить прежние практики, где проходит граница собственно идеологического объяснения? В книге этот вопрос поставлен, но не разработан настолько же подробно, как теория возникновения и функционирования идеологической убежденности.

Третья проблема — употребление религиозных и квазирелигиозных аналогий. Сопоставление идеологии с гностическими структурами интеллектуально продуктивно, поскольку обращает внимание на дуализм, спасительное знание и обещание радикального преобразования мира. Но историческая аналогия еще не является генеалогией. Структурное сходство между гностицизмом и революционной идеологией само по себе не доказывает прямой исторической зависимости. Особенно важно это для читателя, интересующегося богословием и религиоведением: христианская эсхатология, гностический миф и политическая утопия могут иметь формально похожие элементы — падение, конфликт, спасение, новое состояние мира, — но различаются по антропологии, онтологии, пониманию зла и источнику спасения. Наиболее убедителен Безансон там, где использует аналогию эвристически; менее убедителен он был бы при превращении ее в исчерпывающее объяснение происхождения коммунистической идеологии.

Наконец, книга требует постоянного учета времени своего создания. Ее тексты принадлежат преимущественно интеллектуальной ситуации 1970-х — начала 1980-х годов, когда СССР был существующей политической реальностью, а его дальнейшая судьба оставалась неизвестной. Безансон анализирует систему изнутри исторического настоящего холодной войны. Поэтому некоторые категоричные формулировки следует читать как элементы тогдашней дискуссии, а не как окончательные выводы современной историографии. Именно это обстоятельство, однако, делает сборник особенно ценным исторически: перед нами не ретроспективная теория, построенная после распада СССР, а попытка понять систему в момент, когда она казалась долговечной и когда вопрос о причинах ее устойчивости был практической, а не только академической проблемой.

Книга будет особенно полезна историкам России и СССР, политологам, исследователям идеологий, философам, религиоведам и читателям, занимающимся интеллектуальной историей XX века. Для богословски подготовленной аудитории наиболее интересны рассуждения Безансона о различии веры и идеологической убежденности, о гностической модели политического сознания, о секуляризованном обещании спасения и о превращении исторического знания в абсолютную доктрину. При этом именно богословский читатель должен особенно тщательно сохранять различия между религиозной эсхатологией и политической утопией, которые сам анализ Безансона позволяет увидеть, хотя его полемический язык временами склоняет к слишком тесному сближению этих явлений.

«Русское прошлое и советское настоящее» в итоге представляет собой цельный интеллектуальный проект, несмотря на сборный характер книги. От первого вопроса о связи дореволюционной России и СССР до заключительного анализа социалистической экономики Безансон последовательно исследует один феномен — способность идеологической конструкции перестраивать отношения между словом, фактом, институтом и человеческим действием. Его сильная сторона состоит не в предоставлении исчерпывающей социальной истории Советского Союза и не в нейтральном описании всех существовавших интерпретаций, а в построении отчетливой модели идеократического порядка. Именно поэтому книгу продуктивнее читать не как последнее слово о советской истории, а как сильную исследовательскую гипотезу, которую необходимо сопоставлять с конкретным историческим материалом. Некоторые ее обобщения требуют корректировки и ограничения, отдельные аналогии остаются дискуссионными, а полемический темперамент автора временами вытесняет более дифференцированный анализ. Но центральная проблема, поставленная Безансоном, сохраняет самостоятельное научное значение: политический строй нельзя понять только по его конституциям, учреждениям и экономическим показателям, если не исследовать язык, систему убеждений и представление о реальности, посредством которых эти учреждения получают смысл. Именно на пересечении истории, политической философии и исследования идеологии находится главное содержание этой книги.

Оцените публикацию:
—/5 (0)

Комментарии

Пока нет комментариев. Будьте первым!