Русское название книги Франца Александера и Шелтона Селесника «Человек и его душа: познание и врачевание от древности и до наших дней» способно вызвать у богословски ориентированного читателя ожидание систематического трактата о природе души, однако оригинальное название труда — «The History of Psychiatry: An Evaluation of Psychiatric Thought and Practice from Prehistoric Times to the Present» — точнее определяет его замысел. Перед нами не богословская антропология и не философское исследование субстанциальности души, а масштабная история попыток объяснить психическое страдание и оказать помощь человеку, утратившему внутреннее равновесие. Русский заголовок придает книге дополнительную метафизическую глубину, тогда как авторы сознательно работают преимущественно в медицинской, психологической и культурно-исторической плоскостях. Именно это расхождение между названием и фактическим содержанием делает книгу особенно интересной для богословского клуба: она позволяет увидеть, каким образом понятие души постепенно переводилось с языка религии, метафизики и нравственного учения на язык психологии, неврологии, социологии и психотерапии, а также поставить вопрос о том, что при таком переводе было приобретено, а что оказалось утрачено. Труд был подготовлен в середине 1960-х годов, завершен Селесником после смерти Александера и отражает состояние западной психиатрии той эпохи, когда влияние психоанализа оставалось чрезвычайно сильным, но уже стремительно развивались психофармакология, социальная психиатрия, теория обучения, семейная терапия и психосоматическая медицина. Русское издание 1995 года снабжено предисловием В. Я. Уколовой, которая справедливо подчеркивает историко-культурный характер книги и одновременно указывает на отсутствие в ней истории российской психиатрии.
Главная проблема, которую решают Александер и Селесник, заключается в объяснении того, почему человечество, достигнув впечатляющих успехов в исследовании внешнего мира и человеческого тела, так долго оставалось беспомощным перед болезнями разума. По мысли авторов, душевное расстройство пугает сильнее многих телесных болезней, поскольку ставит под сомнение саму устойчивость личности, свободу воли, нравственную ответственность и способность человека владеть собой. Уже в первой главе звучит одна из программных формулировок книги: «Развитие психиатрии стало центральной частью эволюции мировой культуры». Эта фраза выражает историческую философию авторов. История психиатрии для них не является узкопрофессиональной хроникой клиник, диагнозов и медикаментов; она представляет собой историю человеческого самопознания, историю смены образов человека и способов истолкования его внутренней жизни. Метод Александера и Селесника сочетает хронологическое повествование, биографические портреты, анализ медицинских теорий, описание лечебных учреждений и психоаналитическую интерпретацию культурных явлений. Авторы постоянно соотносят теоретические идеи с социальной атмосферой эпохи: политическими потрясениями, религиозными движениями, войнами, эпидемиями, изменениями семейного уклада и господствующими представлениями о норме. При этом вся история организуется вокруг трех основных тенденций — магической, органической и психологической. Магический подход объясняет болезнь воздействием сверхъестественных сил; органический ищет ее причины в теле, мозге и биохимии; психологический рассматривает симптомы как выражение внутренних конфликтов, подавленных желаний, страхов и нарушений отношений. Эта триада одновременно придает книге ясность и обнаруживает ее главную мировоззренческую предпосылку: историю авторы читают как постепенное освобождение психиатрии от магии и движение к синтезу биологического, психологического и социального знания.
Первая часть, озаглавленная «Возраст психиатрии», выполняет функцию теоретического введения. В главе «Совершеннолетие психиатрии» авторы напоминают, что душевнобольные на протяжении большей части истории становились объектами страха, издевательства, изоляции или сакрализации, но лишь изредка — последовательного лечения. Открытия естественных наук сформировали образ человека как рационального организма, подчиненного биологическим законам, однако психозы, неврозы, галлюцинации, депрессии и необъяснимые колебания поведения не укладывались в эту механистическую модель. Психиатрия поэтому долго оставалась «падчерицей» медицины: она выполняла главным образом попечительскую функцию и занималась теми, кого общество считало опасными или безнадежными. Ее совершеннолетие авторы связывают прежде всего с Фрейдом, предложившим систематический метод исследования внутреннего конфликта и рациональную терапию психоневрозов. Здесь сразу обнаруживается фрейдоцентризм всего труда: множество предшествующих открытий рассматривается как подготовка к психоанализу, а последующие направления оцениваются по способности дополнить, исправить или опровергнуть Фрейда. Во второй главе три упомянутые тенденции раскрываются подробнее. Магия интерпретируется как основанное на проекции человеческих мотивов на природу и на использовании внушения; органический подход — как необходимое освобождение медицины от анимизма, но вместе с тем как направление, постоянно рискующее свести личность к физико-химическому механизму; психологический подход — как признание того, что многие разрушительные силы действуют не извне, а внутри самого человека. В этом месте авторы особенно ясно формулируют психоаналитическое понимание зла и неразумия: древний человек ошибочно считал демона внешней силой, тогда как современная психология обнаруживает в его образе проекцию вытесненных побуждений. Уже здесь возникает важнейший предмет богословской дискуссии, поскольку такое объяснение может быть убедительным применительно к некоторым формам страха и патологической религиозности, но становится редукционистским, когда претендует на исчерпывающее истолкование всего духовного опыта.
Вторая часть ведет читателя «от древности через эпохи и века». Третья глава, «Вклад древних», начинается с первобытного целителя, соединявшего функции вождя, жреца, колдуна и врача. Авторы показывают, что его власть основывалась не только на обмане: ритуал, авторитет, эмоциональное вовлечение, исповедь, внушение, коллективное ожидание исцеления и символическое воспроизведение кризиса действительно могли влиять на состояние больного. Поэтому характерная формула «Примитивная медицина была главным образом психиатрией» означает, что древнейшая лечебная практика воздействовала прежде всего на переживание болезни, страх и доверие пациента. Рассматривая Месопотамию, Египет, Иудею, Персию и Индию, авторы описывают постепенное накопление наблюдений над телом и психикой при сохранении религиозно-магической картины мира. Особое место занимает библейская традиция. Ветхий Завет, по их изложению, утверждает Бога как источник жизни, здоровья и исцеления, но вместе с тем часто связывает безумие с наказанием за неверие и грех. Авторы отмечают нравственную серьезность иудейской медицины и ее сравнительную свободу от некоторых магических практик, однако практически не рассматривают библейскую антропологию в ее целостности — единство телесного, душевного, нравственного и общинного бытия человека. Болезнь в книге преимущественно становится историческим материалом для будущей психиатрической классификации, тогда как библейские плач, надежда, покаяние, богоборчество и молитва почти не анализируются как особые способы проживания страдания.
Четвертая глава, посвященная классической эре, является одной из наиболее содержательных. Авторы начинают с культа Асклепия и храмового сна, рассматривая инкубацию как сочетание религиозного ритуала, внушения, ожидания и работы сновидения. Затем происходит переход к греческому рационализму. Гиппократ освобождает эпилепсию от статуса «священной болезни», связывает психические расстройства с естественными причинами, предлагает классификацию меланхолии, мании и других состояний, настаивает на наблюдении, диете, режиме и гуманном обращении. Вместе с тем гуморальная теория демонстрирует ограниченность раннего органицизма: изгнав демона, медицина заменяет его черной желчью, не всегда становясь от этого более точной. Сократ, Платон и Аристотель вводят проблему самопознания, строения души, памяти, страстей и разума. Платон ближе к динамическому пониманию личности, поскольку различает в ней конфликтующие начала; Аристотель дает более систематическое описание психических функций и ассоциаций. Эллинистическая и римская медицина развивают клиническое наблюдение, спор между мягким и жестким лечением, представление о влиянии эмоций на тело. Соран выступает против жестокости и демонологии, Цицерон связывает меланхолию с эмоциональным переживанием, стоики и эпикурейцы предлагают практики внутренней регуляции, а Гален объединяет анатомию, физиологию и идею целостности организма. Эта глава особенно убедительно показывает, что психиатрия возникала не по одной линии: храм, философская школа, врачебная практика и нравственная аскеза параллельно вырабатывали различные способы обращения с человеческим страданием.
Пятая глава, «Средневековый период», имеет для богословского читателя принципиальное значение и одновременно требует наиболее осторожного чтения. Крушение Римской империи авторы интерпретируют как разрушение социальных и психологических опор, породившее массовый страх и возврат к мистицизму. Христианство описывается как сила, отвечавшая эмоциональным потребностям деморализованных масс; Христос занимает место Асклепия как Целитель души и тела, церкви и монастыри становятся прибежищем больных, а бенедиктинская традиция формирует монастырскую медицину. При всей склонности авторов к психологизации религии они признают: «Созидательное значение религиозной веры и христианской этики в столь трудные времена не может быть переоценено». Они высоко оценивают милосердие, заботу о слабых, устройство госпиталей и убеждение в достоинстве страждущего. Однако дальнейшее изложение строится на резком противопоставлении веры и науки. Средневековая психиатрия связывается с демонологией, экзорцизмом, подавлением рационализма, а позднее — с охотой на ведьм. Такое описание небезосновательно, но оно часто объединяет в одной категории ортодоксальное богословие, народное суеверие, манихейский дуализм, судебные злоупотребления и клинически ошибочные представления. В результате многообразная христианская культура предстает более однородной и антинатуралистической, чем она была в действительности.
Исключением в этой критической картине становится Августин, которому авторы посвящают обширный и проникновенный анализ. «Исповедь» рассматривается как выдающийся документ самоисследования, предвосхитивший феноменологию, экзистенциализм и психоанализ. Александера и Селесника привлекают описания младенчества, памяти, желания, стыда, честолюбия, сексуального влечения, скорби по матери и внутренней борьбы между удовольствием и нравственным требованием. Августиновская интроспекция представляется им «психоанализом без психоаналитика». Вместе с тем его учение о благодати и грехе трактуется прежде всего как выражение личного конфликта, а богословская истина исповеди отступает перед ее психологическим содержанием. Для богословского анализа это одновременно сильная и слабая сторона книги. Авторы верно видят, что христианская исповедь предполагает бескомпромиссное внимание к мотивам и самообману, но недостаточно различают психоаналитическое раскрытие вытесненного и покаянное стояние личности перед Богом. У Августина самопознание не является самоцелью: человек познает себя в свете Творца, а исцеление означает не просто интеграцию влечений, но восстановление порядка любви. Авторы же склонны переводить этот вертикальный аспект в горизонтальную динамику конфликта и защиты.
Шестая глава, «Возрождение», показывает освобождение наблюдения от власти книжного авторитета, развитие анатомии и возвращение интереса к индивидуальной личности. Везалий разрушает зависимость от непогрешимости Галена, гуманисты вновь открывают античных авторов, Монтень исследует собственное «я», а литература Рабле и Боккаччо возвращает телесность и страсть в культурное сознание. Парадокс эпохи состоит в том, что научный и художественный реализм сосуществует с размахом демонологии и преследованием ведьм. Особенно выразительно представлены Парацельс и Иоганн Вейер. Первый соединяет мистику, алхимию и клиническую проницательность, выступая против некоторых форм жестокости; второй последовательно доказывает, что обвиняемые в колдовстве женщины нередко являются душевнобольными и нуждаются не в казни, а в лечении. Авторы видят в Вейере одного из основателей гуманной психиатрии. Богословски важна заключенная здесь мысль: вера в духовную реальность не должна отменять клинического различения, а признание нравственного зла не дает права считать любой необычный симптом сознательным союзом с дьяволом.
Седьмая глава, «Эра разума и исследований», посвящена XVII веку, который авторы считают фундаментом современного мира. Декарт утверждает различие мыслящей и протяженной субстанций, открывая возможность механистического исследования тела, но закрепляя проблематичную дихотомию души и организма. Бэкон и Локк развивают эмпиризм, Гоббс — материалистическую психологию ассоциаций, Лейбниц — понятие апперцепции и неосознаваемых восприятий. Особенно высоко оценивается Спиноза, сумевший рассматривать эмоции не как произвольные пороки, а как закономерные состояния человека. Его анализ надежды, страха, любви, ненависти и зависимости от аффектов авторы сближают с динамической психологией. Значительное место отведено Роберту Бертону и его «Анатомии меланхолии», соединяющей ученость, личный опыт депрессии и практические советы. Глава показывает переход от вопроса о том, какой дух овладел больным, к вопросу о закономерностях восприятия, памяти, страсти и телесной реакции. Однако картезианский разрыв души и тела становится одной из тех проблем, которые вся последующая психосоматическая медицина должна будет преодолевать.
Восьмая глава, «Век Просвещения», описывает становление клинической психиатрии. Классификация болезней постепенно вытесняет моральные и демонологические ярлыки, формируются специализированные учреждения, развивается идея «морального лечения», предполагающего порядок, уважение, труд и человеческое отношение. Центральными фигурами становятся Филипп Пинель, Винченцо Кьяруджи, Иоганн Лангерманн и семья Тьюк. Символическое снятие цепей с пациентов выражает не только административную реформу, но изменение образа душевнобольного: он перестает быть чудовищем или безнадежным пленником и становится человеком, способным откликаться на доверие и разумную среду. В то же время эпоха разума производит собственные псевдонауки. Френология Галля ошибочно связывает способности с формой черепа, хотя стимулирует интерес к локализации мозговых функций. Месмер объясняет внушение «животным магнетизмом», превращает лечение в театрализованный ритуал и тем самым невольно открывает путь к изучению гипноза. Авторы убедительно показывают, что научный прогресс редко движется прямолинейно: заблуждение может содержать плодотворное наблюдение, а рационалистическая теория — скрывать новую форму мифа.
Девятая глава, «Романтический период», фиксирует реакцию на просветительский рационализм. В центре внимания оказываются чувство, инстинкт, внутренняя раздвоенность и бессознательное. Иоганн Кристиан Рейль призывает соединить физическое и психологическое лечение, Эскироль уточняет клинические категории и различает галлюзию и иллюзию, а Иоганн Хайнрот строит нравственно-религиозную психиатрию, связывая болезнь с конфликтом совести и эгоизма. Именно Хайнрот вводит термин «психосоматика» и говорит о внутреннем «Сверх-Мы», предвосхищающем некоторые черты фрейдовского «Сверх-Я». Авторы отмечают его проницательность, но критикуют отождествление болезни с грехом. С богословской точки зрения их критика здесь оправданна: грех способен разрушать личность, однако психическое заболевание не может автоматически считаться мерой нравственной виновности. Глава завершается переходом к эволюционному мышлению и признанию исторического развития психических функций.
В десятой главе, «Новая эра», психиатрия XIX века вступает в тесный союз с неврологией, физиологией и экспериментальной психологией. Гризингер утверждает мозговую обусловленность психических болезней, но одновременно признает значение жизненной истории и внутренних конфликтов. Морель формулирует теорию дегенерации, которая впоследствии обнаружит опасную близость к биологическому детерминизму и социальным предрассудкам. Крепелин создает влиятельную диагностическую систему, различая раннее слабоумие и маниакально-депрессивный психоз. Вундт учреждает экспериментальную психологию, Уильям Джеймс описывает поток сознания и функциональное назначение психических процессов, Шарко исследует истерию и гипноз, Жане — диссоциацию, Клапаред — адаптационную функцию сознания. Авторы представляют этот период как накопление материалов, без которых Фрейд был бы невозможен. В то же время они показывают границы чистого органицизма: клиническая классификация способна точно описывать течение болезни, но не всегда объясняет субъективный смысл симптома.
Третья часть, «Век Фрейда», является смысловым центром книги. Одиннадцатая глава представляет биографию Фрейда как историю интеллектуального мужества, одиночества и самодисциплины. Авторы не создают беспристрастной дистанции: перед читателем возникает почти героический образ исследователя, решившего проникнуть в те области человеческой мотивации, которые общество предпочитало скрывать. Двенадцатая глава подробно прослеживает научную эволюцию Фрейда: от анатомии и неврологии через гипноз и исследования истерии к свободным ассоциациям, анализу сопротивления, переноса, сновидений и детской сексуальности, а затем к структурной теории личности, концепциям «Оно», «Я» и «Сверх-Я», инстинктам жизни и смерти. История Анны О. и сотрудничество с Брейером показывают, как симптом стал пониматься не как бессмысленная неисправность, а как компромиссное выражение вытесненного переживания. Сновидение, ошибочное действие и невротический симптом объединяются общим принципом: сознание не является полным хозяином психической жизни. Психотерапия поэтому должна не просто подавить проявление болезни, а восстановить историю его возникновения и сделать конфликт доступным осмыслению.
Тринадцатая глава переносит психоанализ в область культуры и общества. Рассматриваются «Тотем и табу», «Психология масс и анализ человеческого Я», «Недовольство культурой», «Будущее одной иллюзии» и «Моисей и монотеизм». Авторы показывают, как Фрейд объяснял религию, мораль, авторитет, коллективную идентичность и культурные запреты через механизмы амбивалентности, вины, идентификации и сублимации. Для богословского читателя этот раздел особенно значим, поскольку здесь психоанализ превращается из лечебного метода в универсальную герменевтику религии. Фрейд рассматривает веру преимущественно как исполнение желания, защиту от беспомощности и продолжение детского отношения к отцу. Александер и Селесник не подвергают этот перенос клинической модели на религиозную традицию достаточно строгой критике. Между тем генетическое объяснение верования не решает вопроса о его истинности: даже если потребность в Отце влияет на образ Бога, из этого логически не следует, что Бог является только проекцией потребности. Психоанализ может разоблачать ложную религиозность, страх и инфантильную зависимость, но не обладает собственными средствами для окончательного суждения о трансцендентной реальности.
Четырнадцатая глава описывает распространение психоанализа, которое начинается после периода «блестящей изоляции». «Идеи Фрейда в корне изменили представление человека о самом себе», — утверждают авторы, прослеживая возникновение венской группы, международных конгрессов, журналов, обществ и учебных институтов. Одновременно показывается, как движение быстро приобрело иерархическую структуру, внутри которой научная лояльность порой смешивалась с личной преданностью. Уход Блейлера, Адлера и Юнга объясняется не только теоретическими разногласиями, но и конфликтами характеров, борьбой за авторитет и неспособностью раннего психоаналитического сообщества терпеть значительное отклонение. Эта часть книги ценна своей внутренней критичностью: будучи сторонниками психоанализа, авторы не скрывают его институциональной закрытости и опасности превращения живого метода в ортодоксию.
Пятнадцатая глава представляет пионеров психоанализа — Карла Абрахама, Эрнста Джонса и Шандора Ференци. Абрахам развивает теорию либидо, исследует ранние стадии развития, депрессию, мифологию и символику. Джонс становится организатором британского психоанализа и биографом Фрейда. Ференци экспериментирует с техникой, подчеркивает значение реального эмоционального контакта и травмы, порой заходя дальше, чем считала допустимым ортодоксальная школа. Эти портреты показывают, что психоанализ никогда не был только системой одного человека: он развивался через клинические поправки, международные контакты и напряжение между верностью основанию и необходимостью преобразования метода.
Шестнадцатая глава посвящена «отступникам» — Адлеру, Юнгу и Ранку. Адлер переносит центр тяжести с сексуального либидо на чувство неполноценности, стремление к превосходству, жизненный стиль и общественный интерес. Авторы признают практическую ценность его педагогики и социальной направленности, но считают его схему недостаточно глубокой в объяснении бессознательного. Юнг расширяет понятие либидо до общей психической энергии, вводит типологию, коллективное бессознательное и архетипы, исследует миф, религию и символ. Александер и Селесник высоко оценивают его ранние работы по ассоциациям, комплексам и шизофрении, но относятся скептически к поздней метафизике и особенно резко — к его политическому поведению в период национал-социализма, чему посвящено отдельное приложение. Ранк связывает невроз с травмой рождения и волей к автономии, сокращает терапию и усиливает роль настоящего отношения между пациентом и врачом. Объединение столь разных мыслителей термином «отступники» само свидетельствует о фрейдоцентрической перспективе авторов: альтернативные школы оцениваются прежде всего по степени удаленности от исходной доктрины.
Семнадцатая глава обращается к ученым, не принадлежавшим психоаналитической школе. Блейлер заменяет крепелиновское «раннее слабоумие» понятием шизофрении и описывает расщепление психических функций. Пиаже исследует стадии интеллектуального развития и связь мышления с действием. Бине создает практический инструмент оценки способностей, хотя позднейшее использование тестов нередко превращало условный показатель в жесткий ярлык. Роршах разрабатывает проективный метод, а Адольф Мейер формулирует психобиологический подход, рассматривающий болезнь как результат взаимодействия организма, биографии, привычек и среды. Глава служит переходом от эпохи основателей к современной авторам многопрофильной психиатрии.
Четвертая часть, «Современные исследования», открывается восемнадцатой главой об органическом подходе. Здесь рассматриваются генетика, обменные заболевания, нейрофизиология, эндокринология, инсулиновая кома, метразол, электросудорожная терапия, лоботомия, психофармакология, хлорпромазин, антидепрессанты, галлюциногены и биологические гипотезы шизофрении. Историческая ценность этой главы сегодня особенно велика именно потому, что она отражает медицину переходного периода. Авторы уже видят преимущества лекарственного лечения и опасности необоснованных соматических вмешательств, но некоторые надежды, терминология и оценки принадлежат своему времени. Их основной вывод, однако, остается взвешенным: биологическое лечение необходимо, но оно не отменяет личностного и межличностного измерения болезни. Шизофрения предстает как проблема, которую невозможно решить единственной теорией; наследственная уязвимость, мозговые процессы, стресс, семейная среда и индивидуальная история должны исследоваться совместно.
Девятнадцатая глава описывает развитие психологии личности, «Я», механизмов защиты, теорий обучения, инстинктов и психотерапевтических техник. Значительное место занимает вклад самого Александера, различавшего формы вины, внутренние запреты и способы разрешения конфликта. Анна Фрейд систематизирует механизмы защиты, Хайнц Хартманн подчеркивает автономные и адаптивные функции «Я», Эрик Эриксон расширяет исследование развития на весь жизненный цикл. Теории Павлова, Торндайка, Скиннера и Левина показывают закономерности обучения и поведения, однако авторы критикуют попытку исключить субъективное переживание из психологии. Обсуждая психотерапию, они различают поддерживающие и раскрывающие методы, классический анализ и его модификации, а также необходимость учитывать реальную личность врача. Эта глава показывает постепенное смещение от археологии вытесненных желаний к исследованию адаптации, отношений и актуального поведения.
Двадцатая глава посвящена социальной психиатрии. Групповая терапия, лечебная община и семейная терапия возникают из признания того, что больной существует не в изоляции, а в системе отношений. Симптом одного члена семьи способен поддерживать равновесие всей группы, поэтому индивидуальное лечение иногда оказывается недостаточным. Далее авторы рассматривают алкоголизм и наркоманию как биологические, психологические и социальные проблемы одновременно, критикуя преимущественно карательный подход. Раздел о психиатрии и праве анализирует вменяемость, мотивацию преступления, общественную безопасность и возможности реабилитации. Некоторые конкретные суждения этой главы, особенно касающиеся сексуальности и используемых диагностических категорий, заметно устарели и требуют исторической дистанции. Однако общий принцип остается значимым: человек не исчерпывается ни преступным действием, ни диагнозом, а наказание без понимания причин поведения редко приводит к внутреннему изменению.
Двадцать первая глава рассматривает культуралистскую школу и неофрейдистов. Исследования Рут Бенедикт, Маргарет Мид, Абрахама Кардинера и Ральфа Линтона показывают, что личность формируется внутри конкретного культурного этоса. Салливан переносит внимание на межличностные отношения, Хорни — на базовую тревогу и противоречия конкурентного общества, Фромм — на социальный характер, страх свободы и патологию общественного устройства. Авторы признают необходимость этих дополнений, но защищают биологическое и психодинамическое ядро Фрейда от растворения в социологии. Их критика оправданна там, где культура превращается в единственную причину человеческих конфликтов; человек одновременно телесен, личностен и социален. Двадцать вторая глава обращается к экзистенциализму, феноменологии и дзэн-буддизму. Бинсвангер, Босс и Ролло Мей настаивают на уникальности мира пациента и предостерегают от «методолатрии», то есть обожествления техники. Авторы принимают их призыв к личностной встрече, но считают философскую терминологию недостаточно определенной и не видят в экзистенциальной психиатрии радикально нового метода. Для богословия этот раздел важен тем, что возвращает вопросы смысла, свободы, смерти, одиночества и подлинности, почти исчезавшие в биологической психиатрии.
Двадцать третья глава прослеживает развитие детской психиатрии от педагогических реформ и обучения детей с интеллектуальными нарушениями до движения психической гигиены, работы с подростковой преступностью и детского психоанализа. Песталоцци, Фрёбель и другие реформаторы показывают лечебное значение среды и воспитания. Август Айхорн работает с трудными подростками через доверие, эмоциональную связь и понимание скрытой потребности в признании. Мелани Кляйн использует игру как язык бессознательного и переносит психоаналитические интерпретации на самый ранний возраст; Анна Фрейд подчеркивает незрелость детского «Я», педагогическую сторону терапии и необходимость союза с ребенком. Обсуждаются также аутизм, отношения матери и младенца, последствия разлуки и труды Боулби. Некоторые причинные объяснения здесь принадлежат ушедшей эпохе и могут несправедливо возлагать чрезмерную ответственность на мать. Тем не менее глава убедительно утверждает, что детская психика не является уменьшенной копией взрослой, а ранние отношения имеют долговременное значение.
Двадцать четвертая глава, посвященная психосоматическому подходу, тесно связана с собственными научными интересами Александера. Авторы стремятся преодолеть декартовский разрыв между душой и телом и показывают, что эмоция всегда телесна: страх меняет дыхание и пульс, гнев — мышечное напряжение и кровообращение, печаль — деятельность желез и общий тонус организма. Психосоматика не означает, что болезнь «выдумана» пациентом; она исследует, каким образом наследственность, физиологическая уязвимость, жизненная ситуация и неразрешенный конфликт взаимодействуют в едином организме. Рассматриваются работы Гроддека, Данбар, Александера и Чикагской школы, попытки связать определенные конфликтные модели с конкретными заболеваниями, а затем более осторожные экспериментальные исследования стресса. Авторы сами постепенно отходят от слишком прямолинейной схемы соответствия между типом личности и болезнью и приходят к многопричинной модели. Для христианской антропологии этот раздел особенно плодотворен, поскольку возвращает единство человека, хотя делает это не через метафизическое понятие души, а через клиническое исследование взаимной обусловленности переживания и организма.
Последняя глава, «Перспективы», собирает линии повествования. Будущее психиатрии авторы видят в интеграции психодинамического наблюдения, психосоматики, фармакологии и социологии. Они не отвергают биологическую терапию, но категорически не верят, что лекарство сможет объяснить сложность человеческих отношений. Поэтому одна из итоговых формулировок звучит так: «Психологический подход не может быть чем-то вытеснен и останется основным, главным методом». Еще шире заключительный тезис: «В этой книге мы проследили, как человек из века в век пытается удовлетворить свое извечное стремление познать самого себя». История психиатрии завершается не торжеством окончательной системы, а признанием незавершенности знания. Вопрос о том, что есть человек и каким он должен быть, остается открытым. Авторы связывают зрелость психиатрии не только с научными открытиями, но и с доступностью помощи каждому человеку независимо от материального положения, происхождения, вероисповедания и социального статуса.
Наибольшую пользу книга принесет читателям, которым необходима широкая карта истории представлений о психике. Студенты богословия смогут увидеть, как категории греха, одержимости, совести, исповеди, страсти и исцеления вступали в диалог или конфликт с медицинскими теориями. Пастыри и церковные душепопечители получат важное предостережение против поспешной морализации психической болезни и против попытки объяснять всякое необычное состояние исключительно духовными причинами. Психологи и психиатры найдут в книге историю собственной дисциплины, позволяющую распознавать в современных теориях возвращение старых споров. Специалистам по истории Церкви особенно интересны главы о монастырской медицине, Августине, демонологии, охоте на ведьм, Реформации и секуляризации понятия души. Широкому читателю труд дает язык для различения телесных, эмоциональных, социальных и мировоззренческих сторон страдания. Однако книга не может служить современным клиническим справочником: ее терминология, статистика, классификации и оценки терапевтических методов принадлежат середине XX века.
Главной сильной стороной труда является редкая широта синтеза. Авторы связывают медицинскую практику с философией, религией, политикой, искусством и социальной организацией, показывая, что представление о болезни никогда не бывает нейтральным. Если общество видит в больном преступника, грешника, одержимого, испорченный организм или носителя внутреннего конфликта, из этого образа непосредственно вытекает способ обращения с ним. Другим достоинством становится гуманистический пафос: независимо от теоретических предпочтений авторы последовательно оценивают системы по тому, помогают ли они уменьшить страдание и восстановить достоинство личности. Особенно убедительны биографические портреты, благодаря которым история идей не превращается в сухой каталог. Александер и Селесник умеют показать научное открытие как плод характера, личного конфликта, дружбы, соперничества и общественной ситуации. Наконец, их интегративный вывод защищает психиатрию от двух крайностей — мистического произвола и безличного биологического редукционизма.
Конструктивная критика должна прежде всего коснуться телеологической структуры книги. История нередко предстает как длинная подготовка к Фрейду, а сам психоанализ — как нормативная вершина, относительно которой измеряются прежние и последующие направления. Это приводит к анахронизмам: Августин становится предшественником психоанализа, храмовый сон — ранним внушением, религиозный ритуал — прототерапией, а демон — внешней проекцией вытесненного импульса. Подобные сопоставления могут быть эвристически плодотворными, но они легко стирают собственный смысл исторических явлений. Исповедь Августина нельзя исчерпать самоанализом, молитву — самовнушением, а монастырскую заботу — ранней социальной работой. В каждом случае присутствует богословское содержание, не сводимое к психической функции. Не менее заметен западноцентризм повествования. Российская традиция почти отсутствует, восточное христианство практически не рассматривается, а неевропейские культуры часто выступают лишь как ранние стадии универсальной западной схемы развития.
С богословской точки зрения наиболее уязвимо само противопоставление магического и научного, когда к магии фактически приближается всякое признание сверхприродной причинности. Классическое христианское богословие различает Творца и тварный мир, признает устойчивость естественных причин, ценность врачебного искусства и необходимость духовного рассуждения. Молитва не является техникой принуждения Бога, таинство — манипуляцией скрытой силой, а экзорцизм — универсальной заменой клинической диагностики. Смешение этих явлений с колдовством и демонологическим суеверием делает религиозную картину прошлого чрезмерно примитивной. Одновременно богословие должно принять обращенную к нему критику книги: религиозный язык действительно может использоваться для отрицания болезни, усиления чувства вины, оправдания насилия или отказа от медицинской помощи. Там, где психическое расстройство автоматически объявляется наказанием за грех или недостатком веры, пастырство превращается в источник дополнительной травмы.
Не менее важно различать грех, болезнь и страдание. Психоанализ склонен переводить нравственный конфликт в динамику влечений, защит и запретов; некоторые религиозные системы, напротив, склонны переводить психический симптом в категорию личной вины. Книга показывает разрушительность второго смешения, но не всегда замечает ограниченность первого. Человек способен быть одновременно нравственно ответственным и психически уязвимым; болезнь может ограничивать свободу, не уничтожая личность; внутренний конфликт может иметь и психологическое, и нравственное, и духовное измерение. Христианская антропология добавляет к предлагаемой авторами биопсихосоциальной интеграции измерение отношения к Богу, призвания, надежды, покаяния и благодати. Это измерение не отменяет диагностику и лечение, но не позволяет свести исцеление к успешной адаптации или осознанию вытесненных желаний.
Критического внимания требуют также некоторые культурные и клинические суждения авторов. Часть терминологии сегодня звучит стигматизирующе; отдельные теории наследственности, семейной причинности шизофрении, материнского влияния и психосоматической специфичности изложены увереннее, чем позволяет последующее развитие знания. Разделы о сексуальности, праве и социальной норме несут отпечаток эпохи. Авторы осуждают догматизм, однако их собственная вера в универсальность психодинамического объяснения временами сама приобретает догматические черты. Они справедливо утверждают, что биохимия мозга не может быть отделена от личности, но иногда создают обратный перекос, рассматривая психофармакологию прежде всего как вспомогательное средство для психологического лечения. История второй половины XX века показала необходимость более равноправного взаимодействия подходов, хотя итоговый призыв книги к интеграции оказался дальновиднее отдельных конкретных оценок.
В конечном счете труд Александера и Селесника заслуживает высокой оценки не как окончательная история психиатрии и тем более не как богословское учение о душе, а как интеллектуально смелая история человеческого сострадания, страха и самопознания. Его авторы показывают, что всякая эпоха создает психиатрию по собственному образу: магический мир ищет духа, механистический — поврежденный орган, нравоучительный — порок, психоаналитический — вытесненный конфликт, социальный — нарушенную систему отношений. Ни один из этих образов не является совершенно ложным, но каждый становится опасным, когда объявляет себя исчерпывающим. Для богословского читателя книга ценна именно тем, что заставляет заново спросить, что означает говорить о человеке как о единстве тела, психики, свободы, отношений и духа. Ее наиболее зрелая мысль состоит не в апологии Фрейда, а в признании принципиальной многомерности человека. Психиатрия становится действительно совершеннолетней не тогда, когда находит одно объяснение всех болезней, а тогда, когда отказывается приносить живую личность в жертву своей теории. В этом смысле книга остается значительным гуманистическим свидетельством и серьезным собеседником христианской антропологии: собеседником спорным, временами односторонним, но неизменно побуждающим к более ответственному пониманию страдания и более милосердному отношению к страждущему человеку.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!