Книга Н. Н. Глубоковского «О значении надписания Псалмов» представляет собой небольшой по объему, но исключительно плотный по аргументации образец дореволюционной русской библейской науки. Современное издание 2013 года является репринтом статьи, первоначально опубликованной в 1889 году в «Чтениях в Обществе любителей духовного просвещения» . Уже это обстоятельство необходимо учитывать при оценке труда: перед нами не популярный комментарий к Псалтири и даже не общее введение в проблему псалмовых надписаний, а специальное филологико-экзегетическое исследование одного еврейского термина — lamnazzeach, который в Септуагинте передается выражением εἰς τὸ τέλος, а в славянской традиции — «в конец». Глубоковский сознательно берет вопрос, который внешне кажется узким и техническим, но на его примере показывает, насколько важными для понимания происхождения, богослужебного употребления и древней истории Псалтири могут быть те элементы текста, которые современный читатель склонен считать второстепенными. В этом смысле исследование выходит далеко за рамки лексикографической заметки. Оно становится маленьким трактатом о том, как надлежит обращаться с древним библейским текстом: не устранять трудность, не объявлять непонятное поздней вставкой и не подгонять грамматику под заранее избранную гипотезу, а терпеливо реконструировать функцию слова на основании языка, контекста, параллельных мест, древних переводов и устройства ветхозаветного богослужения.
Исторически работа принадлежит к той эпохе русской богословской науки, когда академическая библеистика активно вступала в разговор с германской историко-филологической школой. На страницах статьи постоянно появляются Гезений, Эвальд, Делич, Генгстенберг, Гупфельд, Де Ветте, Клаус, Кейль, Бертольдт и другие западные исследователи; рядом с ними автор обращается к митрополиту Филарету, святоотеческим толкованиям, Таргуму, Септуагинте и славянской традиции. Поэтому сам метод Глубоковского характерен для лучшей части православной академической экзегезы конца XIX века: он не боится пользоваться критическими исследованиями, но и не принимает их выводов только вследствие их европейского авторитета; напротив, каждый тезис должен пройти проверку грамматикой, библейским словоупотреблением и историческим контекстом. В начале исследования он подчеркивает, что lamnazzeach встречается в Псалтири пятьдесят пять раз, причем большинство соответствующих псалмов связываются надписаниями с Давидом, сынами Кореевыми и Асафом . Уже эта статистика показывает, что термин нельзя считать случайностью или редкой маргинальной пометой. Он принадлежит к устойчивому техническому словарю Псалтири и потому требует объяснения, согласованного не с одним-двумя местами, а со всем массивом употреблений.
При этом Глубоковский начинает с важной герменевтической оговорки. Надписания, казалось бы, должны непосредственно «открывать» содержание последующих псалмов, однако на практике их значение далеко не всегда прозрачно. Ссылаясь на древних толкователей, называвших надписания «вестником» и «ключом», он вслед за митрополитом Филаретом замечает, что этот ключ «не отверзает всего сокровища книги псалмов» . Эта мысль задает тон всей работе. Автор не приписывает заголовкам магической ясности; напротив, он признает, что перед нами остатки технической терминологии мира, который в значительной степени утрачен. Особенно выразительно приведенное им замечание Эвальда, согласно которому lamnazzeach принадлежит к словам, дошедшим до нас словно «разрозненные сивиллины листы» из утраченной книги древнееврейской музыки . В этом образе заключена вся сложность задачи: слово сохранилось, но культурная система, в которой оно было совершенно понятно без объяснений, исчезла. Поэтому Глубоковскому приходится восстанавливать значение не прямым переводом, а совокупностью косвенных аргументов.
Первая крупная часть исследования посвящена грамматической форме lamnazzeach. Здесь автор вступает в подробную полемику с Людвигом Клаусом и теми, кто считал данную форму инфинитивом, в частности арамейского типа. Глубоковский последовательно разбирает аргументы в пользу такого понимания: сопоставления с арабским и арамейским, ссылку на Авв. 3:19, где сходное слово стоит в заключительной музыкальной приписке, а также халдейский перевод leschabbacha, который можно понять как «для хваления» или «для пения». Для современного читателя эта часть может оказаться самой трудной: автор обсуждает патах, артикль, особенности инфинитива constructus, ассимиляцию согласных, употребление lamed и переходы между глагольными формами. Но именно здесь наиболее отчетливо виден его научный этос. Для него грамматическая форма не может быть переопределена ради удобства гипотезы. Особенно резко он отвергает попытку Клауса сначала отрицать присутствие артикля, затем допускать необычайное сочетание артикля с субстантивированным инфинитивом, а наконец оставлять возможность какого-то еще неизвестного объяснения. Последнее Глубоковский язвительно называет «asylum ignorantiae», убежищем незнания . Полемический темперамент автора временами ощущается очень сильно, однако за этим стоит важный принцип: неизвестность не дает исследователю права произвольно изменять наиболее естественное грамматическое объяснение.
Собственный вывод Глубоковского состоит в том, что menazzeach следует понимать как причастие породы Pi от глагола nazach, а форма lamnazzeach возникает при соединении этого причастия с артиклем и предлогом le. Автор считает такой вывод не только возможным, но и требуемым общими законами еврейского языка; дополнительным подтверждением для него служит множественное menazzechim в книгах Паралипоменон . Таким образом, первый этап исследования завершается определением морфологии. Но это еще не дает полного смысла. Необходимо выяснить семантику корня nazach. Здесь Глубоковский вновь рассматривает целый ряд научных предложений: «блистать», «сверкать», «выдаваться», «быть сильным», «быть чистым», «быть совершенным», «руководить», «заведовать». Для него важно, что при различии исходных этимологий большинство исследователей приходят к сходному производному значению — превосходству, руководству и надзору. Сам он предпочитает считать первоначальным значение «блистать, сиять», из которого через идею отличия и превосходства развивается понятие руководящего положения. Эта этимологическая цепь, если изложить ее современным языком, выглядит несколько смелой, однако для аргументации автора важнее не только этимология, сколько библейское употребление.
Поэтому следующим шагом становится подробный анализ тех мест Ветхого Завета, где nazach и родственные формы обозначают лиц, поставленных над работами при храме. В книгах Паралипоменон и Ездры эти слова применяются к надсмотрщикам, распорядителям и левитам, контролирующим строительство, восстановление и храмовое служение. На основании этих данных Глубоковский формулирует два вывода: слово употребляется в связи со служением при доме Божием и указывает на лиц, имеющих руководство или надзор над определенной деятельностью. Когда этот общий смысл переносится в музыкальную сферу Псалтири, результат, по его мнению, становится достаточно ясным: речь идет о начальнике певцов или музыкантов, «заведующем и управляющем музыкально-вокальною частью богослужебного культа» . Здесь находится смысловой центр всего исследования. Lamnazzeach — не указание на абстрактную «победу», не загадочная характеристика содержания псалма и не просто обозначение музыкального стиля; это функциональная храмовая помета.
Но Глубоковский не удовлетворяется обычным переводом «начальнику хора», потому что справедливо замечает: само слово «начальник» еще не объясняет, какую именно функцию выполняло такое лицо и что значила соответствующая надпись для конкретного псалма. Поэтому далее исследование превращается в реконструкцию музыкально-богослужебной практики древнего Израиля. Особую роль играет 1 Пар. 15:19–21, где описывается музыкальное сопровождение перенесения ковчега и различаются кимвалы, псалтири и цитры. Автор обращает внимание на lenazzeach в связи с цитрами и предлагает понимать здесь значение первенства не по громкости, а по времени: инструменты должны были давать исходный тон или начинать музыкальную пьесу, после чего к ним присоединялся остальной ансамбль. На этом основании он делает еще один шаг: если псалом предназначался для богослужебного исполнения, он должен был быть музыкально подготовлен, аранжирован и разучен. Следовательно, menazzeach обозначает не только административного руководителя, но лицо, которому священная песнь передавалась для приведения ее в форму, пригодную для храмового исполнения.
Именно здесь Глубоковский дает, пожалуй, наиболее содержательное определение исследуемого надписания. Оно «отсылает известную священную песнь заведующему музыкально-вокальною областью при храме», чтобы тот сделал необходимое для ее богослужебного употребления . В этой формулировке заголовок псалма предстает как часть древнего литургического процесса. Автор псалма создает сакрально-поэтический текст; затем текст передается ответственному музыкальному руководителю; тот определяет или одобряет музыкальную обработку; после этого песнь разучивается и исполняется в храмовом богослужении. Глубоковский тем самым решительно отказывается видеть в заголовках лишь позднюю книжную классификацию. Они сохраняют память о живой исполнительской среде, в которой псалмы функционировали прежде, чем стали исключительно объектом чтения и экзегезы.
Большое место далее занимает вопрос, кого именно следует понимать под этим «начальником». Автор рассматривает устройство левитского музыкального служения, вспоминая четыре тысячи левитов-певцов и музыкантов, двадцать четыре череды, двести восемьдесят восемь обученных руководителей и трех главных распорядителей — Асафа, Емана и Ефана/Идифуна. Возникает трудность: если Асаф сам был одним из высших начальников, почему некоторые псалмы Асафа имеют помету lamnazzeach, будто он передает свое произведение другому начальнику? Глубоковский обращается к надписаниям, связывающим псалмы с Идифуном, и предполагает, что различные руководители могли иметь собственные музыкально-технические сферы компетенции. Поэтому ничего невероятного нет в том, что Асаф как поэт передавал собственный текст другому специалисту как музыкальному распорядителю. Эта реконструкция не может быть доказана документально, и сам автор это понимает. Но она служит важной цели: показать, что авторство текста и окончательная музыкальная обработка совершенно не обязаны принадлежать одному лицу.
В этой связи особенно ценным оказывается различение нескольких функций: поэта, главного музыкального начальника, аранжировщика, руководителя репетиции и собственно регента-исполнителя. Глубоковский осторожно предполагает, что в понятие menazzeach входили как минимум функции высшего музыкального начальника и лица, отвечавшего за музыкальную обработку псалма, хотя конкретную практическую работу он мог поручать подчиненным. Напротив, обязанности непосредственного приготовления хора и исполнения во время богослужения автор не считает необходимым включать в сам титул. Подобное различение для конца XIX века весьма примечательно: Глубоковский фактически реконструирует институциональную структуру древнего богослужения не как примитивное собрание певцов, а как организованную систему с распределением компетенций.
Результат этой части он формулирует предельно ясно: «Псалом, имеющий в заглавии надписание menazzeach, предназначался для употребления при богослужении», поступал главному начальнику хора, получал необходимую музыкальную форму и затем передавался помощнику для исполнения . Здесь особенно хорошо видно, почему вопрос о надписании имеет богословское значение. Если вывод Глубоковского верен, заголовок свидетельствует не просто о музыкальной технике, но о литургической судьбе текста. Псалом уже в древнеизраильской традиции мыслится как слово, предназначенное не только для индивидуального благочестия, но для общественного славословия. В этом отношении книга помогает увидеть Псалтирь не как собрание религиозной лирики в современном литературном смысле, а как корпус текстов, сформировавшихся в тесном взаимодействии поэзии, музыки и храмового культа.
Следующий важнейший сюжет исследования касается функции предлога le. Глубоковский настаивает, что сочетание lamnazzeach имеет значение, соответствующее русскому дательному падежу: псалом передается «кому» — начальнику. Этим он спорит с Эвальдом, считавшим возможным понимать конструкцию как указание на происхождение песни от руководителя храмовой музыки. Особенно весомым контраргументом становится для автора Авв. 3:19. Заключительная приписка к молитве Аввакума должна означать передачу гимна начальнику хора для исполнения, иначе пришлось бы допустить двух составителей одного произведения. Из грамматики Глубоковский делает и более широкий историко-критический вывод: если конструкция естественно читается как адресная помета, то происхождение надписаний следует связывать с авторами или первоначальным богослужебным употреблением песней, а не с позднейшими редакторами.
Именно здесь труд выходит на проблему древности псалмовых заголовков. Важнейшим свидетельством становится Септуагинта, которая переводит lamnazzeach как εἰς τὸ τέλος, «в конец». По объяснению Глубоковского, греческие переводчики, вероятно, читали иной согласный состав или иначе членили слово, связывая его не с menazzeach, а с nezach — «продолжительность», «вечность». Отсюда и греческое «к концу», «навсегда» или «на длительное время». Автор обсуждает многочисленные древние истолкования εἰς τὸ τέλος: эсхатологическое, мессианское, церковно-богослужебное и даже связанное с окончанием субботы или праздника. Наиболее вероятным ему кажется эсхатологически-мессианское осмысление: «конец» мог ассоциироваться с завершением ветхозаветной эпохи в пришествии Мессии . Однако существенно другое: Глубоковский не считает этот греческий перевод точным отражением исходного еврейского значения.
Отсюда возникает, пожалуй, наиболее интересный исторический аргумент всей работы. Если уже переводчики Септуагинты, работавшие задолго до христианской эпохи, не понимали первоначального технического значения надписания, это свидетельствует не против древности заголовков, а именно в ее пользу. Термин должен был возникнуть значительно раньше эллинистического периода, чтобы к III веку до Рождества Христова его живая богослужебно-музыкальная семантика успела забыться. «Слово новое, не утратившее живаго употребления, никогда не подверглось бы такой печальной участи быть загадкою для всех», — замечает Глубоковский . Этот аргумент представляет собой очень характерный для автора ход: расхождение древних переводов, которое могло бы использоваться для доказательства текстовой нестабильности или поздней редакции, он обращает в свидетельство глубокой древности самого термина.
Заключительная часть статьи направлена против еще одной попытки истолковать lamnazzeach как обозначение особого типа мелодии. Герцфельд видел здесь указание на тихое стройное пение, Клаус развивал значительно более сложную гипотезу о непрерывной, повторяющейся мелодии, противопоставленной резким вступлениям кимвалов. Глубоковский признает эстетическую привлекательность идеи: спокойное, торжественное повторение одной мелодии действительно кажется подходящим для религиозного пения. Однако, по его мнению, у гипотезы отсутствует необходимая текстовая основа. Ни этимология, ни 1 Пар. 15, ни греческие переводы не подтверждают такого противопоставления. Более того, описание перенесения ковчега прямо показывает совместное звучание кимвалов, труб, псалтирей и цитр, поэтому построение Клауса основано на искусственном разделении инструментов, которые библейский текст соединяет. Финал статьи почти судебно строг: если lamnazzeach является причастием с предлогом, придающим ему адресное значение, музыкально-стилистическая гипотеза Клауса теряет свою грамматическую опору и остается, по выражению автора, «произвольным порождением ученой фантазии» .
Сильнейшая сторона книги заключается прежде всего в исключительной дисциплине аргументации. Глубоковский не пытается решить проблему одним эффектным этимологическим наблюдением. Он проверяет форму слова, его корень, родственные формы, библейские параллели, исторический контекст храмовой музыки, Таргум, Септуагинту, поздние греческие переводы и святоотеческое толкование. Особенно достойна внимания его постоянная готовность различать степени уверенности. Там, где он считает грамматику достаточно ясной, выражается категорично; там, где реконструирует распределение обязанностей между Асафом, Еманом и Идифуном, честно говорит о вероятности. Для богословской работы это очень здоровая черта: текст не превращается в повод для догматических утверждений там, где свидетельства позволяют только историческую гипотезу.
Не менее важна его высокая оценка масоретского текста. В полемике с Клаусом Глубоковский фактически формулирует принцип текстологической осторожности: зачем подозрительно относиться к еврейскому тексту и исправлять его, если он может быть объяснен «при более почтительном обращении с ним» . Для современного читателя эта фраза может показаться конфессионально окрашенной, но методологически она означает вполне здравое правило lectio difficilior в широком смысле: исследователь не должен прибегать к конъектуре только потому, что имеющееся чтение мешает его теории. В этом отношении книга остается поучительной и сегодня.
С богословской точки зрения особенно ценна способность автора связать филологию с экклезиологией богослужения, не превращая при этом исследование в назидательную риторику. Он показывает, что сама форма Псалтири несет следы общинной жизни народа Божия. Псалом имеет автора, но не остается частным произведением автора; он принимается, проверяется, музыкально оформляется и входит в литургическую жизнь общины. Поэтому надписание lamnazzeach оказывается маленьким свидетельством того, что священный текст живет в передаче между харизмой индивидуального автора и служебной структурой богослужебного сообщества. Для христианской богословской рефлексии это наблюдение особенно интересно, поскольку помогает избежать как чисто индивидуалистического понимания Псалтири, так и представления о каноне как о собрании текстов, возникшем вне реального богослужения.
Вместе с тем труд имеет и очевидные ограничения. Во-первых, значительная часть аргументации строится на этимологических переходах, которые современная семитская лингвистика потребовала бы формулировать осторожнее. Цепь «сиять — выделяться — превосходить — руководить» логически возможна, но логическая возможность не всегда равнозначна доказанной исторической семантике. Именно в подобных местах чувствуется научная культура XIX века, когда этимология нередко получала больший объяснительный вес, чем ей готовы приписать современные лексикографические методы. Парадоксально, но Глубоковский сам весьма строго критикует других авторов за чрезмерные семантические построения, тогда как его собственный переход от «блистания» к административно-музыкальному руководству тоже нуждается в более независимых подтверждениях.
Во-вторых, реконструкция храмовой музыкальной организации порой выходит дальше того, что с полной уверенностью можно извлечь из книг Паралипоменон. Предположение о специализированных компетенциях Асафа, Емана и Идифуна, о направлении псалма от автора к высшему музыкальному распорядителю, затем к аранжировщику и далее к исполнителю, чрезвычайно правдоподобно как модель, но остается именно моделью. Автор это временами признает, однако общий ход рассуждения способен создать у читателя впечатление большей исторической определенности, чем позволяют источники. Современный исследователь вероятно четче разделил бы то, что прямо засвидетельствовано текстом, то, что является вероятной институциональной реконструкцией, и то, что служит аналогией, как, например, сравнение с режиссером или с устройством современного оркестра.
В-третьих, эсхатологическое объяснение греческого εἰς τὸ τέλος представляет собой, пожалуй, наиболее богословски привлекательную, но и одну из наиболее уязвимых частей труда. Глубоковский разумно показывает, что выражение могло быть связано с представлением о продолжительности, завершении или окончательном пределе. Однако переход от этого наблюдения к предположению, что переводчики могли иметь в виду мессианский «конец» ветхозаветной эпохи, уже не следует с необходимостью из лексики. Здесь православная традиция мессианского чтения Псалтири заметно влияет на выбор предпочтительной интерпретации. Такое чтение богословски вполне допустимо, но историко-филологически оно должно оставаться одной из возможностей, а не наиболее вероятным результатом исключительно лингвистического анализа.
Кроме того, книга практически не ставит вопрос о возможной редакционной истории самих надписаний. Глубоковский стремится связать их происхождение с авторами псалмов и первоначальным литургическим употреблением, причем непонимание термина в Септуагинте становится для него аргументом их глубокой древности. Это сильный аргумент против очень позднего происхождения, но он сам по себе еще не доказывает, что каждое надписание восходит непосредственно к автору соответствующего псалма. Между первоначальным сочинением песни и греческим переводом остается значительный исторический промежуток, внутри которого возможно формирование литургической традиции, редакционная фиксация и переосмысление заголовков. Современная критика, вероятно, поставила бы здесь более дифференцированный вопрос: древность технической формулы и ее принадлежность первому автору — не одно и то же.
Наконец, полемический стиль Глубоковского временами кажется чрезмерно жестким. Формулы вроде «убежища незнания», «ученой фантазии», обвинения в произвольности и непоследовательности делают текст живым и даже увлекательным, но иногда заслоняют реальную ценность альтернативных гипотез. Клаус, например, действительно выстраивает весьма спекулятивную модель, однако сама попытка связать надписание с музыкальной структурой псалма не была лишена эвристического значения. Современный академический стиль, вероятно, сохранил бы критическое содержание, но смягчил риторику. Впрочем, для истории богословской литературы эта особенность скорее интересна, чем разрушительна: читатель видит науку эпохи, когда филологические споры еще сохраняли почти личную драматичность.
Особую пользу книга способна принести студентам библеистики и богословия. Она представляет почти учебный пример того, как один технический термин может требовать одновременно знания грамматики, лексикографии, текстологии, истории культа и древних переводов. Для пастырей и проповедников труд будет полезен иначе: он помогает увидеть, что привычная формула «начальнику хора» в заголовках псалмов скрывает целую богослужебную инфраструктуру и потому не должна читаться как случайная редакционная помета. Для церковных музыкантов и руководителей хоров особенно интересна мысль о взаимодействии автора текста, музыкального распорядителя и исполнителей: хотя прямые параллели между древним Израилем и современной церковной практикой проводить нельзя, само наличие организованного музыкального служения в библейской традиции показано Глубоковским весьма убедительно. Специалистам по истории русской библеистики статья ценна еще и как свидетельство уровня дореволюционной академической школы: свободное обращение с еврейской грамматикой, греческой патристикой, латинской научной литературой и европейскими комментариями здесь воспринимается как нормальный инструментарий православного исследователя.
Для рядового читателя Псалтири книга окажется более трудной. Ее нельзя рекомендовать как первое введение в псалмы: подробности о глагольных породах, патахе, lamed, вариантах греческих переводов и германской литературе XIX века требуют подготовки. Но именно читатель, уже знакомый с Псалтирью и желающий понять, откуда происходят загадочные заголовки, получит от нее необычайно много. Глубоковский возвращает этим формулам историческую плотность. После чтения его статьи выражение «начальнику хора» перестает быть малозначимой строкой перед «настоящим» текстом псалма. Оно становится свидетельством пути, по которому священная песнь переходила из уст поэта в богослужение народа Божия.
Итоговая оценка труда должна быть высокой, хотя и не безоговорочной. Его отдельные этимологические и исторические реконструкции неизбежно несут печать науки XIX века и нуждаются в сопоставлении с современной семитской филологией и новейшими исследованиями Псалтири. Но основной методологический урок книги остается удивительно свежим. Глубоковский показывает, что серьезная библеистика начинается там, где исследователь отказывается считать непонятное неважным. Вместо того чтобы обходить одно трудное слово, он посвящает ему десятки страниц и тем самым обнаруживает за ним целый мир: храм, левитов, музыкальные череды, передачу псалма от поэта к распорядителю, древнейшие переводческие затруднения и многовековую историю толкования. В результате узкая филологическая проблема превращается в исследование того, как Священное Писание жило в богослужебной памяти Израиля. Именно поэтому «О значении надписания Псалмов» заслуживает внимания и сегодня: не столько как последнее слово о lamnazzeach, сколько как образец чрезвычайно серьезного, уважительного и интеллектуально требовательного чтения библейского текста, в котором даже одна древняя техническая формула рассматривается как часть целостной истории Откровения, богослужения и церковного понимания Писания.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!