Книга протоиерея Михаила Аксенова-Меерсона «Империй призрачных орлы. Как русская епархия в Америке послужила фактором в развязывании Первой мировой войны» занимает необычное место на пересечении церковной истории, истории национализма, политической мысли и богословской критики имперского сознания. Перед нами не систематический богословский трактат и не очередная общая история мировой войны, а попытка проследить судьбу одного сравнительно узкого религиозно-этнического сюжета, который, по убеждению автора, оказался включен в значительно более широкий механизм европейской катастрофы. Первое издание книги появилось в 2014 году, к столетию начала Первой мировой войны, а переработанное издание 2021 года учитывает позднейшую историографию и, в частности, исследования Доминика Ливена. Уже это обстоятельство важно для понимания замысла: автор не претендует на то, чтобы заменить собой огромную литературу о дипломатических союзах, мобилизационных планах, балканском кризисе и соперничестве великих держав. Его задача состоит в выявлении недооцененного фактора — того, каким образом церковная миссия, национальная риторика и семантика слова «русский» участвовали в формировании политического воображения, внутри которого война стала казаться допустимой, а затем и необходимой. Сам автор точно обозначает свой жанр: «Предлагаемая читателю книга представляет собой опыт политической герменевтики». Речь, следовательно, идет не только о реконструкции событий, но и об истолковании языков, символов и мифов, которыми пользовались разные сообщества и которые, переходя из одного культурного пространства в другое, меняли свое значение.
Исторический контекст книги задается кризисом четырех империй — Российской, Австро-Венгерской, Германской и Османской, — каждая из которых сохраняла ту или иную форму сакральной легитимации, хотя степень их конфессиональности и устройство были весьма различны. Аксенов-Меерсон рассматривает Первую мировую войну как катастрофический финал мира, в котором церковная принадлежность, династическая верность, этническое самосознание и государственный интерес еще не были разведены современным образом. В этом отношении его исследование несет отчетливую богословскую нагрузку. Оно показывает, как православие, будучи верой Церкви и формой евхаристического единства, может быть превращено в знак политической лояльности, а миссионерская забота — в символ территориального притязания. Главный вызов, на который отвечает автор, можно сформулировать так: каким образом пастырская и церковно-просветительская деятельность русской епархии в Соединенных Штатах, сама по себе лишенная прямого внешнеполитического мандата, стала частью имперской мифологии и была прочитана европейскими государствами как инструмент экспансии? Метод ответа строится на соединении микроистории с большой дипломатической историей. Автор анализирует церковную периодику, воспоминания архиереев и государственных деятелей, русинскую прессу, деятельность благотворительных обществ, миграционные процессы и дипломатические кризисы, обращая особое внимание на несовпадение значений одних и тех же слов. Важнейшим понятием здесь становится бахтинское «двуголосое слово»: когда американские русины называли себя «русскими», они могли иметь в виду культурно-историческую принадлежность к Руси, тогда как российские чиновники и австро-венгерские наблюдатели слышали в этом признание подданнической и геополитической ориентации на Петербург.
Во введении автор начинает с вопроса, который редко ставится в общих историях войны: почему после вступления русских войск в Галицию в 1914 году там почти немедленно было создано Галицийское генерал-губернаторство и началось административное переустройство края, тогда как в занятой Восточной Пруссии аналогичной программы не возникло? Для Аксенова-Меерсона это свидетельствует о том, что Галиция задолго до войны уже присутствовала в русском политическом воображении не просто как территория противника, но как «исконно русская» земля, подлежащая возвращению. Формула генерал-губернатора Георгия Бобринского — «Я буду учреждать здесь русский язык, закон и строй» — становится в книге концентрированным выражением этой установки. Автор противопоставляет ей предупреждение Петра Дурново, который еще до войны считал присоединение Галиции опасным плодом национального сентиментализма и указывал, что реальных «русских по духу» сторонников такого курса там ничтожно мало. Уже во введении выстраивается основная причинная модель книги: сначала церковно-национальная фантазия создает образ многомиллионного русского населения, угнетаемого Габсбургами и ждущего освобождения; затем этот образ начинает циркулировать между Америкой, Россией и Австро-Венгрией; наконец, государственные деятели принимают его за описание действительности и включают в расчеты внешней политики. Поэтому одна из наиболее емких формул автора звучит так: «Здесь миф творит историю, а не просто ее осмысляет».
Первая глава посвящена происхождению русинов и той сложной исторической среде, в которой формировалась их идентичность. Автор возвращается к Галицко-Волынской Руси, Великому княжеству Литовскому и Речи Посполитой, стремясь показать, что русинское самосознание не сводилось ни к позднейшему украинскому национальному проекту, ни к политическому русофильству. Оно складывалось в условиях отсутствия собственной государственности, а потому особенно тесно связывалось с церковным обрядом, церковнославянским языком и памятью о древней Руси. Уния с Римом, заключенная в разных областях в результате Брестской и Ужгородской уний, создала парадоксальную церковную форму: с точки зрения Рима это была католическая Церковь восточного обряда, тогда как для значительной части русинского народа она оставалась восточной Церковью, внешне соединенной с Римом. Аксенов-Меерсон удачно передает это различие, показывая, что римская сторона могла воспринимать униатство как православие по форме и католицизм по содержанию, тогда как сами русины часто переживали его как православие по содержанию и католицизм по форме. Богословски это наблюдение имеет принципиальное значение, потому что раскрывает разрыв между юридической принадлежностью и живой церковной идентичностью, между канонической схемой и народным религиозным опытом.
Далее автор прослеживает положение русинов в Австрийской, а затем Австро-Венгерской империи. Первоначально власть Габсбургов принесла им заметное улучшение правового и образовательного положения по сравнению с польской шляхетской системой. Значительная часть русинской интеллигенции оставалась лояльной империи и стремилась прежде всего к культурной автономии, развитию школы и защите восточного обряда. Даже те деятели, которых позднее называли «москвофилами», далеко не всегда выступали за присоединение к России: для многих ориентация на русский литературный язык и общерусское культурное наследие сочеталась с политической верностью Австрии. Перелом наступил после австро-венгерского компромисса 1867 года, когда в венгерской части монархии усилилась мадьяризация. Контроль над школой и церковным управлением, давление на язык и стремление включить греко-католическое духовенство в венгерский национальный проект вызвали массовую эмиграцию в Соединенные Штаты. Здесь исторический рассказ начинает непосредственно служить главной гипотезе книги: мигранты не просто переносили старую идентичность за океан, но попадали в совершенно иную религиозно-политическую систему, где добровольность церковного членства и отделение Церкви от государства радикально меняли смысл конфессионального выбора.
Американский эпизод составляет одну из наиболее сильных частей исследования. Русины, прибывавшие в индустриальные районы Пенсильвании и других штатов, сталкивались с непониманием со стороны латинского католического епископата, преимущественно ирландского по происхождению. Женатое восточное духовенство, византийская литургия и приходская автономия воспринимались как неудобное исключение, которое следовало латинизировать. Конфликт вокруг священника Алексия Товта и переход ряда униатских приходов в юрисдикцию русской православной епархии автор рассматривает не как прямую операцию российского государства, а как результат американской свободы религиозного выбора и ошибок местной католической иерархии. Для русинов православие становилось способом сохранить собственный обряд и достоинство, а русская епархия — доступной церковной структурой, способной принять их без отказа от восточной традиции. Важно, что сама епархия в Америке была многоэтничной и сравнительно децентрализованной: в ней сосуществовали русские, русины, сербы, сиро-арабы, греки и другие группы. Однако именно русское происхождение иерархии и финансовая поддержка из империи позволили европейским наблюдателям истолковать ее деятельность как расширение политической сферы России.
Здесь возникает центральный семантический конфликт книги. В американском контексте названия вроде «Русская народная организация», «Русское православное общество» или «Американская Русь» могли выражать культурную память, религиозное родство и коллективную самоорганизацию мигрантов, не имея никакого отношения к государственной верности царю. Многие участники этих объединений становились гражданами США и подчеркивали свою американскую лояльность. Но в Петербурге подобная риторика прочитывалась как доказательство существования за пределами империи миллионов «русских», естественно тяготеющих к России; в Вене и Будапеште — как свидетельство подрывной работы Москвы. Церковные издания, особенно «Американский православный вестник» и русинская газета «Свет», усиливали образ единой «Червонно-Угорской Руси», простиравшейся по обе стороны Карпат и ожидавшей религиозного воссоединения. Возвращавшиеся на родину эмигранты и перепечатываемые статьи переносили этот образ обратно в Европу. Так возникал замкнутый круг: символическая речь американской диаспоры становилась материалом русского панрусизма, а русский панрусизм подтверждал австрийские опасения. Реакцией Вены и Будапешта стали поддержка украинской идентичности, контроль над семинариями, преследование москвофильских организаций и подозрение ко всякому православному движению. Автор справедливо подчеркивает, что репрессии не разрушали миф, а делали его правдоподобнее и радикализировали тех, кто прежде был лишь культурным русофилом.
Вторая глава переводит повествование от истории общины к истории институций и политических сетей. В центре внимания оказывается Галицко-Русское благотворительное общество, основанное в Петербурге в 1902 году. Формально его задачами были помощь русинским школам, издание литературы и поддержка культурных связей, однако постепенно оно превратилось в влиятельный узел панрусской политики. Среди его участников были ученые, архиереи, синодальные деятели, думские депутаты и лица, близкие ко двору. Особую роль автор отводит Владимиру Бобринскому, который соединял парламентскую активность, публицистику и личные контакты с галицийскими москвофилами. Николай II, по версии Аксенова-Меерсона, проявлял к американской миссии и галицийскому вопросу не просто благотворительный интерес, а эмоциональную вовлеченность, позволяющую говорить о неофициальной «партии царя», действовавшей параллельно профессиональной дипломатии. Финансирование храмов и миссий, приемы церковных делегаций, покровительство обществу и внимание к сообщениям о гонениях создавали вокруг монарха альтернативный канал внешнеполитического восприятия.
Параллельно в книге разбирается венгерская борьба за контроль над американскими униатами. Будапешт направлял за океан лояльных священников, поддерживал идею отдельного венгерского епископата и поощрял богослужение на венгерском языке. Русины отвечали сопротивлением, но характерно, что они требовали от церковных руководителей американского гражданства и тем самым демонстрировали не российскую, а именно американскую политическую ориентацию. Тем не менее каждая сторона интерпретировала действия другой в логике тайной войны. В этой связи автор формулирует один из ключевых законов эскалации: «В холодной войне уже невозможно разграничить причину и следствие, каждая сторона идет в свою контратаку». Русская пресса преувеличивала масштабы православного движения и гонений, Австро-Венгрия отвечала новыми ограничениями, а эти ограничения становились доказательством первоначальных обвинений. Галицко-Русское общество постепенно входило в большую политику, представляя конфессиональный конфликт как вопрос национального освобождения и тем самым стирая границу между церковной солидарностью и территориальной программой.
Особенно показателен анализ «сербского фланга». Сербские приходы в Америке также находились в русской епархиальной орбите, а деятельность священника Севастиана Дабовича, обучавшегося в России и позднее связанного с сербской армией, могла выглядеть для австрийских властей как часть единой сети. Автор не доказывает существования централизованного заговора и, напротив, подчеркивает, что церковные связи часто имели естественное пастырское происхождение. Однако именно их внешняя форма делала конспирологическое прочтение почти неизбежным в атмосфере имперского соперничества. В эту же главу включена фигура Льва Троцкого, выступавшего как наблюдатель Балканских войн и предупреждавшего, что столкновение России и Австрии станет «адским безумием». Для автора ирония состоит в том, что революционеры точнее многих монархических патриотов понимали разрушительность войны, хотя впоследствии именно революционное движение извлекло из нее историческую выгоду. Завершает главу образ «отдельной партии царя, вооруженной двумя офицерами и епископом»: Николай II, братья Бобринские и епископ Евлогий образуют не формальный кабинет, а круг людей, для которых галицийская тема приобрела почти мистический характер. Публикации о мнимых миллионах православных, ожидающих освобождения, превращали локальную религиозную проблему в моральный императив имперской политики.
Третья глава расширяет перспективу и вводит русинский сюжет в дипломатическую историю предвоенного десятилетия. Автор начинает с Боснийского кризиса и деятельности министра иностранных дел Александра Извольского. Он показывает, что аннексия Боснии и Герцеговины Австро-Венгрией не была простым односторонним вероломством: ей предшествовали переговоры и неформальные договоренности с Россией, надеявшейся получить уступки по вопросу проливов. Однако российское общественное мнение восприняло исход кризиса как национальное унижение, а балканская политика все более становилась ареной эмоционального реваншизма. Столыпин и Коковцов стремились удерживать равновесие и избегать войны, понимая слабость России после революции 1905 года и русско-японской войны. Но постепенное превращение Антанты из дипломатического согласия в военно-политическую систему, рост пангерманских и панславистских страхов и давление печати сужали пространство компромисса. На этом фоне галицийский вопрос, по Аксенову-Меерсону, действовал не как самостоятельный casus belli, а как морально-религиозный усилитель подозрительности.
Сергей Сазонов становится в книге главным носителем ошибочной внешнеполитической оптики. Автор признает его опыт и дипломатические способности, но обвиняет в неспособности последовательно смотреть на ситуацию глазами противника. Австро-Венгрия воспринималась им как обреченная тюрьма народов, Сербия — почти исключительно как жертва, а российское покровительство славянам — как бесспорный нравственный долг. В сознании двора и значительной части общества соединялись несколько линий: защита православных на Балканах, судьба русинов в Галиции и Венгрии, мечта о Константинополе и проливах, страх германского господства. Аксенов-Меерсон показывает, как эта связка придавала политике эсхатологический оттенок: территориальные решения воспринимались как завершение исторической миссии России. Именно против подобной романтизации было направлено знаменитое предвоенное предостережение Дурново. Он предсказывал, что европейская война окажется выгодна прежде всего Англии, приведет Россию к революции, а присоединение Галиции создаст больше проблем, чем преимуществ. В книге этот меморандум выступает голосом трезвого государственного реализма, который не смог противостоять идеологическому воображению.
Рассказ об убийстве Франца Фердинанда и июльском кризисе написан в полемическом ключе. Автор подчеркивает, что наследник престола был сторонником реформирования монархии и противником войны с Россией, а его проект «триализма», предполагавший усиление славянского компонента империи, делал его опасным для радикальных сербских националистов. Связи организации «Черная рука» с сербскими военными кругами, по мнению автора, были достаточно серьезны, чтобы Вена имела основания требовать расследования и пресечения антиавстрийской деятельности. В то же время Аксенов-Меерсон не оправдывает жесткость австро-венгерского ультиматума, но утверждает, что российская дипломатия слишком быстро отвергла возможность компромисса. Кульминацией становится решение о всеобщей мобилизации. Николай II колебался и пытался сохранить личный контакт с Вильгельмом II, однако Сазонов и военное руководство убедили его в необходимости шага, который Германия могла истолковать только как непосредственную угрозу. Автор использует юридическую аналогию сравнительной вины: даже если Центральные державы несут первичную ответственность за начало войны, Россия также внесла существенный вклад в превращение кризиса в общеевропейскую катастрофу. Наиболее спорный, но интеллектуально плодотворный вывод состоит в том, что фантазии русских церковно-национальных кругов и страхи австрийского руководства взаимно подтверждали друг друга. То, что для одних было риторикой духовного единства, для других выглядело подготовкой расчленения империи.
Четвертая глава проверяет предвоенный миф практикой оккупации. Когда русские войска заняли Львов и значительную часть Галиции, выяснилось, что население не образует единого массива, ожидающего «возвращения» в Россию. Русины и украинцы были разделены политически, большинство греко-католиков сохраняло местную и австрийскую лояльность, а отношение к русской армии определялось не отвлеченной исторической идеей, а поведением конкретной власти. Учреждение генерал-губернаторства во главе с Георгием Бобринским и программа русификации языка, школы и администрации продемонстрировали, что освобождение мыслилось как включение в имперский порядок. Именно здесь наиболее ясно обнаруживается богословская опасность отождествления церковного единства с государственным присоединением: православие перестает быть свободным исповеданием веры и становится признаком политической благонадежности. Автор справедливо замечает, что миссия, сопровождаемая жандармерией и административным давлением, разрушает собственное евангельское содержание.
Центральный конфликт главы разворачивается между епископом Евлогием, ставшим церковным руководителем галицийской миссии, и протопресвитером армии и флота Георгием Шавельским. Евлогий видел в военном успехе уникальную возможность вернуть униатов в православие; Шавельский, исходя из пастырского опыта фронта, предупреждал, что поспешные обращения возбуждают население и оставляют новообращенных беззащитными в случае отступления. Его позиция выражена предельно ясно: «Азбука военного дела требовала принятия всех мер к успокоению, а не к возбуждению населения». Он предлагал служить для греко-католиков, поддерживать их духовно и не требовать формального перехода, пока сам народ свободно не созреет к такому решению. Воспоминания Евлогия, использованные автором, невольно подтверждают правоту этой критики. Особенно сильна сцена, в которой крестьяне должны были голосовать за конфессиональную принадлежность горохом, а один из них возмущенно воскликнул: «Как можно на горохе мою веру ставить!» Эта фраза приобретает в книге почти символический смысл. Она обнажает пропасть между живой верой и бюрократической классификацией, между тайной совести и имперской статистикой.
Аксенов-Меерсон подробно описывает, как на места образованных греко-католических священников порой назначались плохо подготовленные монахи, как крестьяне жаловались на грубость новой администрации и как торжественная риторика о русском орле, разбивающем цепи, вступала в противоречие с повседневным опытом населения. Особенно трагичным было то, что русское отступление оставило сторонников России и принявших православие под ударами австрийской расправы. Лагерь Талергоф, массовые аресты, казни и подозрение в измене составили «Галицко-Русскую Голгофу». Автор не превращает Австро-Венгрию в невинную жертву: ее репрессивная политика была жестокой, нередко параноидальной и направлялась против людей, чья вина состояла лишь в культурной симпатии к России или приверженности восточной традиции. Но именно двусторонняя трагедия и составляет силу анализа. Русская миссионерская экспансия давала Австрии повод видеть в русинах пятую колонну, а австрийский террор подтверждал русскую пропаганду о гонениях. Простые верующие оказывались зажаты между двумя империями, каждая из которых говорила языком защиты, но обращалась с ними как с материалом собственной политики. Повторная попытка России закрепиться в Галиции уже не могла восстановить прежнюю иллюзию, однако сама должность генерал-губернатора сохранялась, словно свидетельствуя о неугасшей надежде на возвращение.
Пятая глава переносит действие из мировой войны в революцию и гражданскую войну. Здесь автор стремится показать, что конфликт империй не завершился в 1917–1918 годах, а изменил форму. Чехословацкий корпус, первоначально созданный для борьбы на стороне России против Австро-Венгрии, стал одним из ключевых участников антибольшевистского движения. Одновременно бывшие военнопленные австро-венгерской и германской армий вступали в Красную армию, служили в интернациональных частях и участвовали в установлении советской власти. Русины, оказавшиеся в России как пленные, беженцы или добровольцы, распределялись между различными политическими лагерями. В Челябинске возникали карпаторусские советы, связывавшие будущее родного края с демократической Россией и движением Колчака; другие группы ориентировались на венгерских коммунистов или украинские проекты. Тем самым послевоенная судьба русинов опровергает представление об их однозначной и неизменной русской идентичности: политический выбор зависел от местных обстоятельств, социальных надежд и перспектив автономии.
Фигура Ярослава Гашека служит литературно-биографическим символом этой инверсии. Австрийский солдат, русский военнопленный, участник чешского движения, а затем большевистский пропагандист и командир воплощает распад старых лояльностей. В мире гражданской войны вчерашний подданный Габсбургов мог участвовать в разрушении империи Романовых, а национальное освобождение — переходить в интернациональную революцию. Автор доводит эту мысль до провокационной формулы о своеобразной «победе» Австро-Венгрии над Россией: бывшие военнослужащие распавшейся монархии помогали большевикам уничтожить старый российский порядок. В этом разделе книга менее убедительна, поскольку масштаб участия военнопленных и характер их влияния требуют более строгой количественной документации, а образ исторической мести рискует заменить анализ эффектной метафорой. Тем не менее общий вывод важен: война, начатая во имя защиты имперских и национальных интересов, разрушила все прежние рамки и превратилась в гражданскую войну народов, классов и политических религий. Символическим эпилогом становится сопоставление Николая II и Карла I, двух последних сакрально воспринимаемых монархов, позднее прославленных своими Церквами, но оказавшихся неспособными остановить гибель собственных государств.
Послесловие прослеживает судьбу русинов после падения обеих империй. Их земли были разделены между Чехословакией, Польшей, Румынией, Венгрией и Югославией; позднее Закарпатье вошло в Советский Союз. Автор обращает внимание на то, что большинство русинов после 1918 года не выбрало присоединения к России. Значительная часть ориентировалась на Чехословакию, где межвоенный период стал временем культурного возрождения, школьного строительства и развития местной печати. В этом контексте греко-католическая традиция предстает не как простая переходная форма между католицизмом и православием, а как один из главных носителей русинской культуры. Советская политика, напротив, классифицировала русинов как украинцев и ограничивала отдельную национальную самоидентификацию. В современной Словакии русинский язык и культурная автономия получили более устойчивое признание. Так завершается главный парадокс книги: движение, которое в начале века представлялось началом великого общерусского объединения, не привело к долговременному культурному торжеству русофильства. Политический миф оказался чрезвычайно действенным в эпоху кризиса, но почти бесплодным для народа, от имени которого он говорил.
Для богословского читателя ценность книги выходит далеко за пределы вопроса о непосредственных причинах Первой мировой войны. Пастыри и церковные руководители найдут в ней серьезное предупреждение о том, как легко забота о единоверцах превращается в патернализм, а миссия — в приложение к национальной политике. История Шавельского и Евлогия позволяет обсуждать не абстрактно, а на конкретном материале разницу между пастырским присутствием и конфессиональным завоеванием. Студенты богословия получат пример того, что экклезиология имеет политические последствия: способ, которым Церковь понимает свои границы, юрисдикцию и отношения с государством, может либо защищать свободу совести, либо подчинять ее государственному интересу. Историки Церкви оценят богатство малоиспользованных источников и внимание к американской православной миссии. Специалисты по экуменическим отношениям найдут здесь материал для осмысления болезненной истории униатства, в которой догматические и канонические вопросы постоянно переплетались с языком, социальной принадлежностью и государственной безопасностью. Мирянам, ищущим интеллектуально честного разговора о патриотизме и вере, книга помогает увидеть, что благочестивая риторика не гарантирует нравственной правоты политических решений.
Сильнейшей стороной труда является его масштабная историческая интуиция. Автор убедительно показывает, что войны начинаются не только в штабах и министерствах. До мобилизационных приказов существует длительная работа языка: создаются карты воображаемых родин, формируются образы угнетенных братьев, церковные связи превращаются в знаки тайных союзов, а противник постепенно лишается права на собственное понимание происходящего. Транснациональная траектория русинского мифа — из Центральной Европы в Америку, из Америки в российскую церковную печать, из нее обратно в Вену и Будапешт — реконструирована ярко и убедительно. Особенно важно различение американского и европейского контекстов. В Соединенных Штатах переход прихода из одной юрисдикции в другую был проявлением религиозной свободы; в конфессионально организованных империях тот же переход воспринимался как изменение политической принадлежности. Благодаря этому книга становится исследованием не только русинов, но и несовместимости двух моделей отношения Церкви и государства.
Не менее значима нравственная и богословская беспристрастность лучших страниц книги. Аксенов-Меерсон не идеализирует ни российскую, ни австро-венгерскую сторону. Он показывает реальные гонения на русофилов, Талергоф и жестокость имперской подозрительности, но одновременно подвергает критике русское административное «православление» Галиции. Его симпатия явно принадлежит не государствам, а людям, оказавшимся между ними. В таком ракурсе русины перестают быть периферийным этнографическим объектом и становятся свидетелями трагедии христианского мира, в котором каждая империя пыталась присвоить себе право говорить от имени веры. Литературное мастерство автора также заслуживает высокой оценки. Образы призрачных орлов, холодной войны до мировой войны и двуглавого орла, разрывающего собственное тело, придают повествованию внутреннее единство. При этом книга не растворяется в метафорах: ее лучшие аргументы укоренены в периодике, мемуарах, дипломатических документах и биографиях конкретных людей.
Однако центральная формула о «решающем» вкладе американской епархии в развязывание войны нуждается в существенном ограничении. Книга убедительно доказывает, что русинский вопрос был одним из элементов предвоенного политического воображения и что церковно-национальная риторика усиливала взаимные страхи. Но между этим выводом и утверждением о решающей причинности остается значительный логический разрыв. Европейская война имела целый комплекс структурных предпосылок: систему союзов, гонку вооружений, франко-германский конфликт, британско-германское морское соперничество, балканский национализм, османское наследство и жесткие мобилизационные планы. Для доказательства решающей роли русинского фактора потребовался бы контрфактический анализ: могла ли война не начаться или принять иной масштаб при отсутствии американского православного сюжета? Материал книги скорее позволяет назвать этот сюжет забытым ускорителем, семантическим катализатором или одним из каналов радикализации, но не самостоятельным двигателем катастрофы. В ряде мест автор переходит от совпадения риторики и политических решений к причинной связи слишком быстро, а риторические вопросы заменяют прямое документальное доказательство влияния конкретной публикации на конкретного государственного деятеля.
Источниковая база также неоднородна. Мемуары Евлогия, Шавельского, Сазонова и других участников чрезвычайно ценны, но написаны после катастрофы и неизбежно содержат самооправдание, позднейшее знание и личную полемику. Автор не всегда в достаточной мере различает свидетельство о событии и ретроспективную интерпретацию. Некоторые широкие исторические экскурсы, особенно связанные с древней Русью и происхождением национальных идентичностей, опираются на спорные или устаревающие схемы и иногда придают текучим идентичностям излишнюю определенность. Современная украинская историография, внутреннее богословское самопонимание греко-католиков и австро-венгерские источники могли бы быть представлены полнее. Это особенно важно потому, что спор о том, были ли галицийские и карпатские русины частью русского, украинского или отдельного русинского народа, сам является предметом политической борьбы; исследователь должен постоянно показывать, кто, когда и с какой целью употребляет каждое определение.
Определенная тенденциозность заметна и в характеристике политических фигур. Сазонов предстает почти главным виновником российского движения к войне, тогда как Николай II одновременно изображается и как участник неофициальной галицийской политики, и как миролюбивый монарх, уступивший давлению министров. Это напряжение не получает полного разрешения. Если царь годами покровительствовал кругам, создававшим образ русской Галиции, его ответственность не может ограничиваться последним колебанием перед мобилизацией. С другой стороны, оценка Сазонова временами слишком персонализирует процессы, которые зависели от военного планирования, общественного мнения, союзнических обязательств и институциональной слабости империи. Резкие исторические сопоставления, включая параллель между русским генерал-губернаторством и нацистским Генерал-губернаторством, обладают полемической силой, но аналитически непропорциональны и требуют гораздо более осторожного употребления. Пятая глава, где бывшие австро-венгерские военнопленные становятся орудием своеобразной посмертной победы Габсбургов над Романовыми, также уступает предшествующим разделам: здесь эффектная идея мести империй иногда вытесняет строгую оценку масштаба и мотивов участия отдельных групп.
С богословской точки зрения книга ставит больше вопросов, чем развивает их до конца, и это одновременно ее достоинство и ограничение. Автор убедительно разоблачает национализацию православия, но не предлагает развернутой положительной экклезиологии, которая позволила бы различить законную церковную солидарность и имперский протекционизм. Понятие «теократии» применяется к четырем довоенным империям слишком широко, хотя их конституционный строй, отношения с Церквами и формы сакральной легитимации существенно различались. Требовало бы более глубокого обсуждения и само униатство: не только как объект соперничества Рима и православных держав, но как церковная традиция, обладающая собственным богословским самосознанием. Тем не менее именно недостаточная систематизация оставляет пространство для плодотворной работы богословского клуба. Книга заставляет спрашивать, может ли Церковь защищать преследуемых единоверцев, не превращая их в аргумент внешней политики; как должна строиться миссия в условиях военной оккупации; где проходит граница между культурной памятью и национальным идолопоклонством; каким образом церковный язык должен учитывать политические последствия, которых говорящий не намеревался производить.
Итоговая оценка труда должна быть высокой, но не безоговорочной. «Империй призрачных орлы» — смелое, оригинальное и нравственно тревожное исследование, возвращающее религиозному фактору место в истории Первой мировой войны и одновременно лишающее его романтической невинности. Книга особенно убедительна там, где показывает не тайный заговор, а трагедию неверного перевода: американские русины говорили языком культурной и церковной самообороны, российские покровители слышали в нем зов к национальному собиранию, а австрийские власти — угрозу расчленения государства. Каждая сторона действовала в соответствии со своим прочтением, и каждое действие делало худшее прочтение другой стороны правдоподобнее. Менее убедительна книга там, где этот сложный механизм объявляется решающей причиной войны и где метафорическая сила опережает доказательство. Но даже с учетом этих оговорок труд Аксенова-Меерсона представляет большую ценность для церковной истории и современного богословского размышления. Он напоминает, что Церковь несет ответственность не только за истинность своих догматических формул, но и за политическое действие своих слов; что защита веры, соединенная с имперской мечтой, легко становится насилием; и что народы, которых державы называют братьями и обещают освободить, часто первыми платят за эти обещания. Именно поэтому книга заслуживает внимательного чтения: не как окончательное объяснение происхождения мировой войны, а как глубокое исследование того, каким образом призрачные империи сначала возникают в языке и воображении, а затем требуют вполне реальных жертв.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!