Перед нами не просто очередное собрание хрестоматийных произведений Александра Пушкина, а тщательно оформленное художественное издание, в котором историческая трагедия «Борис Годунов» соединена с четырьмя наиболее известными стихотворными сказками — «Сказкой о золотом петушке», «Сказкой о царе Салтане», «Сказкой о мертвой царевне и о семи богатырях» и «Сказкой о рыбаке и рыбке». Петербургское издательство СЗКЭО выпустило книгу в 2022 году, воспроизведя оформление и иллюстрации Бориса Васильевича Зворыкина; всего в томе насчитывается более ста шестидесяти иллюстраций. Поэтому рецензировать эту книгу следует одновременно как собрание пушкинских текстов и как самостоятельный книжно-художественный организм, в котором слово, орнамент, историческая стилизация и национальная образность образуют единое пространство. Несмотря на внешнюю разнородность вошедших в сборник произведений, их объединяет глубокий нравственный вопрос: что происходит с человеком, когда власть, желание или притязание на счастье перестают быть ограничены правдой, совестью и верностью данному слову? В «Борисе Годунове» этот вопрос раскрывается на уровне государства и истории, в «Золотом петушке» — через сатирическую притчу о правителе, в «Рыбаке и рыбке» — через бытовую драму ненасытности, а в сказках о Салтане и мертвой царевне — через противопоставление зависти, верности, милосердия и восстановленной справедливости.
Исторический контекст создания «Бориса Годунова» в данном издании обозначен достаточно подробно. Пушкин начал работу над драмой в Михайловском, где находился фактически в продолжении ссылки и был ограничен надзором местных властей и духовенства. Вынужденное уединение, по мысли составителей, стало временем внутреннего созревания поэта: он напряженно работал, читал и обратился к «Истории государства Российского» Николая Карамзина. Именно карамзинское повествование о Смутном времени дало Пушкину историческую канву, систему персонажей и главный драматический конфликт. Посвящение «драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина» открыто подтверждает зависимость трагедии от великого историографического труда. Вместе с тем Пушкин не переложил Карамзина в стихи. Он превратил историческое повествование в многоголосую драму, где ни один персонаж не обладает всей полнотой истины, а события раскрываются через столкновение частных свидетельств, политических расчетов, слухов, воспоминаний, молитв, исповедей и народных реплик. Основным методом автора становится драматическая полифония: история не объясняется единым авторским голосом, а возникает перед читателем как спор людей, каждый из которых говорит изнутри собственного страха, честолюбия, веры или заблуждения.
Пушкин сознательно отказался от строгих правил классической трагедии. Вместо единого места, краткого времени действия и последовательно разворачивающейся интриги он создал череду сравнительно самостоятельных сцен, охватывающих несколько лет и перемещающих читателя из Кремля в монастырскую келью, из московской корчмы в польский замок, из царской думы на поле боя. Такая форма соответствует главному предмету произведения: Пушкин показывает не только личную катастрофу Бориса, но разложение всего политического и нравственного порядка. Трагедия не помещается в судьбу одного героя, потому что преступление, совершенное или приписываемое царю, заражает отношения между властью и народом, боярством и престолом, церковной и государственной речью, исторической памятью и политической пропагандой. В богословском отношении центральная проблема драмы заключается в несовместимости сакрального образа царской власти с тайной неправдой, лежащей в основании ее приобретения. Законность здесь не сводится к формальному избранию или успешному управлению. Она требует правды перед Богом и чистоты совести, без которых публичное благословение постепенно превращается в театральную декорацию.
Первая сцена, происходящая в Кремлевских палатах в феврале 1598 года, сразу раскрывает механизмы политического спектакля. Шуйский и Воротынский обсуждают отказ Бориса принять престол и заранее понимают, чем закончится организованное народное моление. Шуйский цинично предсказывает: «Народ еще повоет, да поплачет, Борис еще поморщится немного», после чего правитель согласится принять венец. В этих строках уже содержится вся трагедия общественного слова: плач народа, смирение кандидата и церковное ходатайство могут быть искренними у отдельных участников, но политическая система использует их как элементы заранее рассчитанного действия. Одновременно возникает тема убийства царевича Димитрия. Шуйский утверждает, что расследовал угличское дело и мог разоблачить Бориса, однако предпочел приспособиться к силе. Тем самым вина оказывается шире предполагаемого преступления Годунова. Ее разделяет политическое сословие, которое знает или подозревает неправду, но превращает знание в инструмент торга. Шуйский не является пророком истины: его разоблачения продиктованы не нравственной ревностью, а честолюбием, родовой гордостью и готовностью использовать народное мнение против соперника.
Сцены на Красной площади и у Новодевичьего монастыря развивают эту мысль. Народ собран для моления, представители Церкви несут иконы, патриарх и бояре ходатайствуют перед Борисом, а Москва должна предстать единодушной общиной, призывающей избранника к жертвенному служению. Однако Пушкин показывает, насколько искусственным может быть это единодушие. Люди не знают, о чем именно следует плакать, падают на колени потому, что так делают остальные, заставляют плакать ребенка, чтобы соответствовать общему настроению. Здесь нет презрения к простому народу как таковому. Скорее драматург показывает повреждение общественного организма, в котором люди отучены от ответственного участия и могут выражать лишь внушенные им чувства. Священные символы не теряют своего значения, но оказываются включены в политическую режиссуру. Для богословского чтения особенно важно различать святость иконы или молитвы и то употребление, которому их подвергают люди. Пушкин не осмеивает православное благочестие; он показывает опасность инструментализации благочестия, когда церковная форма должна придать непререкаемый авторитет уже подготовленному политическому решению.
После избрания Борис произносит речь, исполненную смирения, страха и молитвенных интонаций. Он говорит о тяжести власти, вспоминает царя Феодора, обещает быть благим и праведным и приглашает весь народ на пир. Было бы упрощением видеть в этой сцене только лицемерие. Пушкинский Борис действительно понимает нравственный масштаб царского служения и способен желать добра. Именно поэтому его трагедия глубже наказания плоского злодея. Он не лишен государственных дарований, любит детей, размышляет о просвещении наследника, стремится ограничить местническую гордость и понимает необходимость сильной администрации. Но все эти достоинства не могут уничтожить вопроса о происхождении его власти. Пушкин выстраивает образ человека, который хочет стать праведным после того, как, согласно принятой драмой исторической версии, получил престол через кровь. Его религиозная речь потому и звучит трагически, что не является полностью ложной: в ней слышно подлинное стремление к благословению, которому противостоит непреодоленное прошлое.
Центральное духовное пространство трагедии открывается в сцене кельи Чудова монастыря. Старец Пимен завершает летопись, а молодой Григорий Отрепьев пробуждается от тревожного сна. Пимен противопоставлен придворным политикам не потому, что знает все тайны истории, а потому, что иначе относится к слову. Для Шуйского слово служит пробным шаром, угрозой или прикрытием; для бояр — способом манипуляции; для Пимена — ответственным свидетельством перед Богом и потомками. Он пишет, чтобы «ведали потомки православных земли родной минувшую судьбу». Летописание становится почти аскетическим служением памяти. Старец не претендует на суд Божий, но сохраняет деяния царей, добро и зло, славу и грех. Это одна из важнейших богословских интуиций Пушкина: история не должна превращаться ни в панегирик власти, ни в обвинительный памфлет. Истинная память требует смиренного различения, потому что человек живет не только перед современниками, но и перед лицом суда, превосходящего политическую целесообразность.
Рассказ Пимена о царях раскрывает двойственное отношение Пушкина к русской власти. Иван Грозный приходит в монастырь утомленным казнями и гневом; Феодор изображен кротким молитвенником; смерть царевича Димитрия окружена памятью о невинно пролитой крови. История предстает не как последовательность побед, а как поле покаяния и непокаяния. Григорий, однако, слышит рассказ иначе, чем Пимен. Для старца прошлое должно смирять, для молодого монаха оно становится призывом к самоутверждению. Узнав, что был ровесником погибшего царевича, Отрепьев решает присвоить его имя. Так Пушкин показывает, что даже истинное свидетельство может быть воспринято поврежденной волей и обращено в материал самообмана. Григорий не просто лжет другим: он постепенно входит в созданную им роль и начинает истолковывать собственную дерзость как проявление судьбы. Его путь является своеобразной антиаскезой. Вместо отсечения своеволия он культивирует его; вместо принятия собственного имени присваивает имя мертвого; вместо послушания памяти превращает память в политический ресурс.
Разговор патриарха с игуменом Чудова монастыря переносит конфликт на институциональный уровень. Исчезновение Григория сначала рассматривается как дисциплинарная проблема, однако известие о его намерении стать царем обнаруживает политическую опасность. Церковная власть здесь показана без сатирического ожесточения, но и без идеализации. Она включена в государственный порядок, заинтересована в стабильности и реагирует административно. В этом отношении особенно значимо, что подлинные духовные голоса трагедии принадлежат не высшим институциональным фигурам, а Пимену и позднее юродивому Николке. Пушкин не противопоставляет их Церкви, однако различает церковную должность и харизматическое свидетельство. Патриарх способен поддерживать порядок и предлагать религиозно действенные меры против самозванца, но Пимен хранит память, а юродивый говорит царю правду, которую не решается произнести никто из власть имущих.
Монолог Бориса в царских палатах становится нравственным центром его образа. Шестой год правления не принес ему мира. Неурожай, пожар, народное недовольство и семейные несчастья воспринимаются им как возвращение вытесненной вины. Он перечисляет сделанное для подданных, вспоминает открытые житницы и розданное золото, но приходит к горькому выводу, что благодеяния не приобрели любви. В его словах есть проницательность государственного человека, но есть и опасная обида на народ, который не оправдал ожиданий правителя. Борис хочет, чтобы добро немедленно подтверждало его правоту, тогда как подлинное покаяние не требует общественного вознаграждения. Самая глубокая часть монолога связана с совестью: «Ничто, ничто… едина разве совесть». Здоровая совесть, говорит он, способна победить клевету, но единственное пятно превращает душу в место непрерывной казни. Пушкин не дает формального признания в убийстве Димитрия, однако показывает внутренний мир человека, который ощущает себя тайным виновником каждой последующей смерти. Грех здесь раскрывается как разрушение способности мирно принимать реальность: всякое несчастье становится обвинением, всякий слух — приговором, всякое чужое имя — угрозой.
Корчма на литовской границе резко меняет тональность. Мисаил и Варлаам вводят стихию народной комедии, грубого юмора и телесной свободы, тогда как Григорий лихорадочно стремится пересечь границу. Сцена с чтением примет разыскиваемого беглеца показывает его ловкость и способность мгновенно владеть речью. Он направляет подозрение на Варлаама, но разоблаченный все же спасается. На уровне фабулы это приключенческий эпизод, однако в общей структуре трагедии он показывает рождение политического мифа из импровизации. Самозванец не располагает заранее завершенным планом; его власть растет из способности превращать случайность в следующий шаг. В нем есть смелость, остроумие и почти артистическая одаренность. Эти качества делают его опаснее обычного обманщика. Ложь получает историческую силу не только благодаря слабости противников, но и благодаря личной привлекательности того, кто умеет воплощать коллективное ожидание.
В доме Шуйского московская знать узнает о появлении «Димитрия». Гаврила Пушкин сообщает, что претендент умен, приветлив, ловок и привлекает беглецов. Шуйский мгновенно понимает, что угроза состоит не в доказательствах происхождения самозванца, а в политической правдоподобности его имени. Затем действие возвращается в царскую семью. Царевна Ксения оплакивает умершего жениха, царевич Феодор чертит карту государства, а Борис предстает заботливым отцом. Его наставления сыну обнаруживают серьезное понимание власти как труда, требующего знания земли и порядка управления. Но семейная человечность не избавляет царя от страха. Получив весть о самозванце, он призывает Шуйского и заставляет его вновь описать тело погибшего царевича. Борис ищет не столько историческую истину, сколько психологическое успокоение. Его вопрос о возрасте, внешности и сохранности тела показывает, что политический кризис стал для него возвращением подавленного события.
Польские сцены раскрывают формирование коалиции вокруг самозванца. В доме Вишневецкого он обещает иезуиту религиозные уступки, русским изгнанникам — возвращение и месть, казакам — признание вольностей, поэту — покровительство. Каждый слышит от него именно то, что хочет услышать. Пушкин не изображает эту коалицию как единство убеждений: она соединена ожиданиями выгоды, честолюбием и ненавистью к Борису. Самозванец становится пустым центром разнообразных надежд. Его претензия способна вместить несовместимые обещания, потому что пока не ограничена ответственностью реального правления. В этом обнаруживается одна из самых современных черт трагедии: политический миф побеждает не благодаря единой программе, а благодаря способности служить экраном для множества желаний.
Марина Мнишек доводит эту логику до предельной ясности. В сценах бала и ночного разговора у фонтана она предстает не романтической возлюбленной, а человеком почти чистой воли к власти. Самозванец действительно увлечен ею и на мгновение хочет отказаться от политической маски, признавшись, что он не Димитрий. Марина отвечает не нравственным потрясением, а презрением к его слабости. Ее не интересует подлинность происхождения; ей нужен человек, способный занять московский престол и сделать ее царицей. Она лучше самого Григория понимает природу его предприятия: отступление невозможно, поскольку признанная ложь уже приобрела общественную реальность. С богословской точки зрения это сцена добровольного закрепления лжи. Самозванцу еще предоставлена возможность остановиться, но любовь, тщеславие и страх унижения заставляют его окончательно отождествиться с присвоенным именем.
Переход через литовскую границу сопровождается разговорами о России, изгнании и мщении. Князь Курбский видит в походе возвращение чести своего рода; самозванец на мгновение осознает, что ведет иностранные силы против соотечественников. Его совесть не уничтожена, но возникающее сомнение не становится покаянием. В царской думе тем временем Борис пытается противостоять претенденту одновременно военными и религиозными средствами. Рассказ патриарха о чудесах у могилы Димитрия должен укрепить народ в уверенности, что настоящий царевич умер и прославлен как святой. Но для Бориса это известие становится новым ударом. Святыня, которую предполагается использовать для стабилизации власти, возвращает вопрос о невинной жертве. Пушкин вновь показывает, что сакральное не подчиняется полностью политической цели: даже правильный церковный аргумент может обличить того, кто намерен им воспользоваться.
После битвы под Новгородом-Северским действие перемещается на площадь перед собором Василия Блаженного. Народ обсуждает войну и милостыню, а юродивый Николка обвиняет мальчишек в том, что они отняли у него копейку. Когда Борис выходит из храма, Николка просит царя зарезать обидчиков так же, как был зарезан маленький царевич. Бояре готовы наказать юродивого, но Борис останавливает их и просит Николку молиться о нем. Ответ юродивого беспощаден: он не может молиться за царя-Ирода. Эта сцена богословски значительнее многих официальных молитв трагедии. Юродивый не располагает политической властью, доказательствами или красноречием, однако его слово свободно от расчета. Он называет грех тем именем, которое власть пытается вытеснить. Борис не казнит его, потому что, вероятно, воспринимает эти слова как голос собственной совести. Здесь пророческое свидетельство возникает на периферии общественной иерархии.
Сцены в Севске и в лесу после поражения демонстрируют жизненную силу самозванца. Даже разбитый, он сохраняет уверенность, заботится об умирающем коне, восхищается храбростью врагов и легко засыпает после катастрофы. Эта беспечность может казаться нравственной поверхностностью, но окружающие истолковывают ее как знак особого покровительства Провидения. Так возникает опасная подмена: психологическая смелость человека принимается за божественное подтверждение его притязаний. Во всей трагедии представители противоборствующих сторон называют собственные успехи действием небес. Пушкин не отрицает Провидения, но показывает человеческую неспособность безошибочно читать его пути. Исторический успех сам по себе не удостоверяет праведности, а поражение не обязательно свидетельствует об оставленности Богом.
Последний разговор Бориса с Басмановым обнаруживает трагическое величие и нравственную ограниченность царя. Он понимает необходимость преодолеть местничество, желает выдвигать людей по способностям, а не по знатности, и мог бы осуществить полезные преобразования. Но отношение к народу становится все более жестким: милость кажется бесполезной, а страх — единственным надежным средством управления. В этот момент Борис внезапно умирает. Его наставление Феодору соединяет политическую мудрость, отцовскую любовь и неполное покаяние. Он признает, что сын невиновен и что сам ответит за все перед Богом, но времени для очищения души уже не остается. Даже перед смертью забота о династии превосходит заботу о спасении. Монашеский постриг, совершаемый над умирающим царем, внешне завершает его земной путь в религиозной форме, однако Пушкин оставляет открытым вопрос о внутреннем обращении. Обряд не становится механическим разрешением нравственной трагедии.
После смерти Бориса становится очевидно, что государство держалось не на прочном согласии, а на его личной силе. Басманов колеблется между присягой Феодору и предложением перейти к самозванцу. Гаврила Пушкин формулирует принцип победы претендента: «Не войском, нет, не польскою помогой, а мнением; да! Мнением народным». Это одна из ключевых политических формул трагедии. Власть рушится прежде военного поражения, когда общество перестает верить в ее законность. Басманов изменяет, а Гаврила Пушкин обращается к москвичам с речью, в которой соединяются религиозная риторика, обещания милости и угроза. Толпа сначала слушает, затем провозглашает Димитрия и устремляется уничтожать семью Годуновых. Народное мнение, способное низвергнуть неправедную власть, само по себе не становится праведным. Без истины и ответственности оно легко превращается в насилие.
Финал переносит читателя к дому Борисовых, где заключены Феодор и Ксения. В народной толпе звучат и сострадание к невинным детям, и жестокое убеждение, что «яблоко от яблони недалеко падает». Бояре и стрельцы входят в дом, убивают царевича и его мать, а затем объявляют, что они отравились. Политическая ложь завершается убийством свидетелей и требованием публичного ликования. Но вместо ожидаемого возгласа Пушкин завершает трагедию ремаркой: «Народ безмолвствует». Это безмолвие нельзя свести к однозначному символу. В нем есть ужас, запоздалое нравственное узнавание, страх, стыд и, возможно, начало суда над собственной причастностью. Народ не спасает невинных и не произносит покаянного слова, но отказывается немедленно освятить новое преступление криком. Последняя тишина противопоставлена множеству речей, клятв, доносов и обещаний, наполнявших драму. Там, где слова окончательно скомпрометированы, молчание становится единственной еще не присвоенной формой свидетельства.
Помещенный после трагедии очерк о Борисе Зворыкине объясняет художественную концепцию издания. Формирование художника связывается с миром ярких тканей, которыми торговал его отец, и с древними рукописными церковными книгами, чьи заставки, буквицы и орнаментальные рамки он рассматривал в юности. Зворыкин недолго учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, рано начал работать для крупных издательств, увлекся допетровской Русью и в 1915 году вошел в число учредителей Общества возрождения художественной Руси. После революции он эмигрировал, оказался в Париже и сотрудничал с издательством Анри Пьяццы, для которого подготовил оформление русских сказок. Настоящая книга воспроизводит именно эту художественную традицию.
Иллюстрации Зворыкина не просто сопровождают текст, а предлагают собственное истолкование пушкинского мира. Уже декоративный титул «Бориса Годунова» на странице 8 соединяет двуглавого орла, государственные регалии, растительный орнамент и стилизованную древнерусскую вязь. Портрет Бориса на странице 12 напоминает одновременно царскую парсуну, книжную миниатюру и икону, хотя художник не смешивает их полностью. Обрамления сцен воспроизводят мотивы рукописных заставок, а костюмы и интерьеры поражают плотностью узора. В сцене разговора Шуйского и Воротынского на странице 20 психологическое напряжение выражено не столько движением, сколько позой, жестом и контрастом фигур внутри почти драгоценного интерьера. Такое оформление прекрасно передает ощущение исторической отдаленности, церемониальности и символической тяжести власти. Однако декоративная красота иногда смягчает пушкинскую беспощадность. Там, где драма раскрывает разложение речи и нравственного порядка, Зворыкин создает чарующую национально-романтическую Русь. Это не недостаток мастерства, а продуктивное напряжение между текстом и изображением: читатель должен сопротивляться соблазну принять эстетическую цельность за нравственную гармонию.
Переход к сказкам внешне меняет регистр, но продолжает исследование власти и желания. Титульные страницы каждой сказки оформлены как отдельные орнаментальные композиции. На странице 183 золотой петушок возвышается среди симметричных цветов и фантастических птиц; на странице 199 павлины обрамляют развернутое название сказки о Салтане; страница 243 напоминает древнерусское окно или эмалевую раму; оформление «Рыбака и рыбки» на странице 271 соединяет водные мотивы, цветы и образ золотой рыбки. Визуальный язык делает сказки частями одного мифопоэтического мира, хотя их нравственная атмосфера существенно различается.
«Сказка о золотом петушке» является наиболее близкой к «Борису Годунову». Стареющий царь Дадон желает покоя после прежних военных предприятий и получает от мудреца золотого петушка, предупреждающего о нападении. Дар предполагает обязательство: царь обещает исполнить первую просьбу благодетеля. Некоторое время технически обеспеченная безопасность действует безупречно, но затем петушок указывает на восток. Дадон посылает войска, теряет сыновей и встречает Шамаханскую царицу, перед красотой которой забывает горе и государственную ответственность. Когда мудрец требует обещанную награду — саму царицу, Дадон нарушает слово и убивает его. Петушок поражает царя, а царица исчезает. Сказка раскрывает иллюзию безопасности, купленной без внутреннего изменения. Дадон хочет мира, но не становится мирным; хочет получить дар, но не признает обязательства перед дарителем; хочет обладать красотой, не различая ее природы. Финальная формула «Сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок» звучит здесь не как легкая детская мораль, а как предупреждение о суде над властью, которая считает обещание действительным только до тех пор, пока оно выгодно.
«Сказка о царе Салтане» строится иначе. Ее исходным событием становится не преступное восхождение к власти, а семейная зависть. Три сестры мечтают о браке с царем, причем младшая обещает родить богатыря. Салтан выбирает ее, а старшие сестры вместе с Бабарихой подменяют письма и добиваются заключения царицы с младенцем в бочку. Морская стихия, грозившая смертью, становится путем спасения. Выросший царевич Гвидон освобождает Лебедь от коршуна, и благодарность чудесного существа создает на пустом острове город, княжество и три знаменитых чуда: белку с золотыми орехами, тридцать трех богатырей и прекрасную царевну. Сюжет движется не ненасытным требованием, а желанием восстановить отношения с отцом. Даже превращения Гвидона в насекомых и его болезненные укусы обидчицам остаются эпизодами незрелого возмездия, которое в конечном итоге уступает примирению. В финале Салтан узнает жену и сына, виновницы признаются, но не подвергаются казни. Милость не отменяет правды, однако останавливает круг мести. В богословской перспективе сказка особенно выразительно показывает преобразование изгнания в путь, дара — в служение, а скрытой правды — в восстановленное общение.
«Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях» исследует смертельную природу зависти. Новая жена царя зависит от зеркала, подтверждающего ее превосходство. Когда царевна становится прекраснее, мачеха воспринимает чужое достоинство как личное уничтожение. Чернавка, которой приказано погубить девушку, не исполняет убийственного приказа до конца, и царевна находит приют у семи богатырей. Ее жизнь в их доме основана на скромном труде, уважении и верности жениху Елисею. Получив отказ на брачное предложение богатырей, она не пытается сохранить их расположение двусмысленностью, а говорит правду. Мачеха же не способна остановиться и лично приносит отравленное яблоко. Смерть царевны изображена как сон, а поиски Елисея получают почти литургическую широту: он обращается к солнцу, месяцу и ветру, словно вся тварь должна участвовать в возвращении утраченной любимой. Освобождение царевны из хрустального гроба напоминает мотив воскресения, хотя превращать сказочный эпизод в прямую христианскую аллегорию было бы чрезмерно. Пушкин скорее использует общий образ победы верной любви над смертью. Злая царица погибает не от казни героя, а от столкновения с правдой, которую больше невозможно отрицать.
«Сказка о рыбаке и рыбке» является наиболее аскетически строгой частью сборника. Старик и старуха живут в крайней бедности; пойманная золотая рыбка предлагает выкуп, но старик бескорыстно отпускает ее. Первый нравственный жест поэтому совершается правильно. Трагедия начинается, когда старуха узнает о чуде и превращает дар в неисчерпаемое требование. Корыто сменяется избой, изба — дворянством, дворянство — царской властью, а царская власть — желанием господствовать над морем и самой рыбкой. Изменения моря сопровождают внутреннее помрачение желания: оно становится все более неспокойным и грозным. Важно, что Пушкин не делает старика совершенно безвинной жертвой. Он страдает, унижается и понимает безумие требований, но продолжает их передавать. Его кротость лишена нравственной твердости и потому становится формой соучастия. Старуха же теряет способность благодарить, потому что каждый полученный дар немедленно превращается для нее в доказательство возможности потребовать больше. Возвращение к разбитому корыту является не произвольной местью рыбки, а раскрытием истины: внутренне старуха никогда не покидала своей нищеты, поскольку не научилась принимать дар.
Наибольшую пользу это издание принесет читателям, готовым воспринимать Пушкина не только как обязательного школьного классика. Студентам богословия и участникам богословских клубов «Борис Годунов» позволит обсуждать природу совести, покаяния, исторической памяти, сакрализации власти и церковно-государственных отношений. Пастырям и проповедникам книга может дать богатый материал для размышления о том, почему благие намерения не исправляют неправедных оснований, как религиозная риторика становится средством самооправдания и чем пророческое свидетельство отличается от политической агитации. Историкам Церкви будет интересна пушкинская дифференциация официальной церковной позиции, монашеской памяти и юродского обличения. Литературоведам особенно полезно сопоставление трагедии и сказок, показывающее устойчивость пушкинской нравственной антропологии в разных жанрах. Искусствоведы и коллекционеры оценят возвращение наследия Зворыкина, а родители и педагоги смогут использовать сказки для серьезного разговора с детьми, хотя драматическая часть, архаический язык и исторические примечания потребуют подготовленного сопровождения.
Сильнейшей стороной книги является соединение пушкинской лаконичности с визуальной избыточностью Зворыкина. Пушкин умеет несколькими репликами открыть целую политическую систему, тогда как художник насыщает страницу орнаментом, цветом, историческими костюмами и символами. Возникает редкое издание, которое хочется не только читать, но и рассматривать. Удачен и сам состав тома. Хотя издатели почти не объясняют принцип объединения трагедии со сказками, читатель обнаруживает между ними глубокое внутреннее родство. Борис, Дадон и старуха из «Рыбака и рыбки» различаются масштабом, но каждый сюжет показывает саморазрушение желания, не принимающего нравственных границ. Гвидон, царевна, Елисей, Пимен и юродивый, напротив, связаны с верностью, памятью, благодарностью и правдой. Книга тем самым позволяет увидеть в Пушкине не моралиста, предлагающего отвлеченные правила, а художника, раскрывающего нравственный закон через судьбы, образы и последствия поступков.
К достоинствам «Бориса Годунова» относится отсутствие однозначных схем. Борис одновременно виновен и трагически велик, самозванец лжив и обаятелен, народ способен к состраданию и жестокости, Церковь участвует в государственной церемонии и одновременно рождает свободных свидетелей истины. Пушкин не позволяет полностью отождествить Божий промысел с победой какой-либо стороны. Почти каждый политический деятель ссылается на Бога, но история разоблачает корысть этих ссылок. Такая сложность особенно ценна для богословского чтения, поскольку предохраняет от дешевой дидактики. Художественная истина произведения состоит не в том, что праведники немедленно побеждают, а в том, что грех, даже временно торжествующий, не может создать мир, свободный от свидетельства совести.
Вместе с тем издание имеет существенные ограничения. Это роскошная художественная книга, но не академическое критическое издание Пушкина. Вступительный очерк краток и местами склонен к популяризаторским обобщениям. В книге отсутствует развернутый анализ источников, вариантов текста, истории постановок и исследовательских споров. Читателю почти не объясняют, что вина исторического Бориса в смерти царевича Димитрия остается вопросом историографии, тогда как для художественного мира трагедии она функционирует как основа нравственного конфликта. Обширные примечания помогают ориентироваться в именах и событиях, но во многом воспроизводят старую историческую модель, зависимую от Карамзина. Поэтому книгу нельзя использовать как единственное руководство по эпохе Смуты.
Не вполне раскрыта и логика включения именно этих четырех сказок. Отдельный историко-литературный очерк мог бы показать время их создания, фольклорные и литературные источники, различие жанров и внутренние связи с трагедией. Без такого сопровождения переход от убийства семьи Годуновых к декоративному миру сказок может восприниматься лишь как издательское соседство. Само оформление иногда усиливает это впечатление: Зворыкин превращает каждый сюжет в драгоценное зрелище, но не всегда передает иронию, психологическую неоднозначность и страшную простоту пушкинских финалов. Его Древняя Русь прекрасна, орнаментальна и празднична даже тогда, когда пушкинский текст говорит о голоде, предательстве или убийстве.
Собственно богословское содержание книги также не следует переоценивать. Пушкин не создает систематического учения о Промысле, царской власти или Церкви. Его персонажи употребляют религиозные понятия изнутри исторической культуры, причем нередко искажают их собственными интересами. В трагедии подробно раскрыта вина, но значительно меньше сказано о благодати и восстановлении; покаяние Бориса остается неполным, самозванец отказывается от возможности возврата, а народное безмолвие не превращается в исповедание. Институциональная Церковь изображена преимущественно в связи с легитимацией власти, тогда как ее соборная, евхаристическая и пастырская жизнь почти не входит в поле драмы. Поэтому богослову необходимо читать Пушкина не как нормативный трактат, а как выдающегося свидетеля нравственного и религиозного сознания, способного ставить вопросы глубже, чем отвечать на них.
Итоговая оценка книги остается высокой. Это издание возвращает читателю Пушкина как автора, размышляющего о самых серьезных основаниях человеческой и общественной жизни. «Борис Годунов» показывает, что государственная эффективность не исцеляет неправду, религиозная церемония не заменяет покаяния, а общественное признание не превращает присвоенное имя в истину. Сказки раскрывают ту же закономерность в более прозрачных формах: нарушенное обещание навлекает суд, зависть разрушает завистника, благодарность преображает изгнание, верность проходит через смерть, а ненасытность возвращает человека к разбитому корыту. Иллюстрации Зворыкина придают этим произведениям величественную визуальную оболочку, одновременно восхищающую и требующую критической дистанции. Перед нами не академический комментарий и не богословская монография, а художественный памятник, способный стать основой глубокого разговора о власти, памяти, желании, совести и ответственности перед Богом. Главная истина тома заключается в том, что история может быть обманута на время, толпа — увлечена, престол — захвачен, а обещание — нарушено, но человеческое действие все равно входит в пространство нравственного суда, где последним словом оказывается не победный крик, а обличающая тишина.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!