Предлагаемое издание «Автобиографии архимандрита Фотия (Спасского)» представляет собой значительно больше, чем мемуарное свидетельство одного из наиболее известных и спорных церковных деятелей александровской и ранней николаевской эпохи. Перед читателем одновременно исповедальное повествование, духовная автобиография, агиографически организованное житие, политико-богословская апология, собрание документов и полемическая история борьбы за тот образ православия, который сам Фотий считал единственно верным и спасительным. Подготовленное В. В. Улыбиным и Ю. Е. Кондаковым издание объединяет ранее публиковавшуюся часть автобиографии, охватывающую жизнь автора от рождения до событий 1824 года, с продолжением, названным «Историческим повествованием» и доводящим рассказ до 1832 года. Тем самым книга позволяет увидеть не только становление личности Петра Никитича Спасского, будущего архимандрита Фотия, но и превращение его частной религиозной биографии в своеобразную священную историю России первой трети XIX века. Составители сознательно стремятся вернуть Фотия из области исторической карикатуры, в которой он долгое время изображался фанатиком, мракобесом или орудием придворной реакции, и представить его как принципиального защитника церковной самостоятельности, православного вероучения и монашеской традиции. Такая издательская установка делает книгу особенно содержательной, но одновременно требует от читателя критической внимательности: реабилитационная интонация предисловия нередко сближается с логикой самого автобиографа и не всегда сохраняет достаточную дистанцию по отношению к его оценкам людей и событий.
Историко-богословский контекст книги определяется глубокими переменами, переживаемыми русской церковной и общественной жизнью после Отечественной войны 1812 года. В представлении Фотия это было время опасного смешения православной веры с западноевропейским мистицизмом, масонством, протестантским пиетизмом, идеями межконфессионального объединения и религиозным универсализмом. Российское библейское общество, деятельность князя А. Н. Голицына, переводы Священного Писания на русский язык, распространение сочинений Иоганна Генриха Юнга-Штиллинга, Эккартсгаузена, Бёме, Госнера и других мистических авторов воспринимаются им не как разнородные явления, нуждающиеся в отдельном рассмотрении, а как проявления единого духовного процесса, направленного на разложение догматической определенности православия и разрушение союза Церкви, монархии и народа. Главный вызов, на который отвечает Фотий, заключается поэтому не просто в появлении отдельных ересей. Он видит наступление новой религиозности, которая пользуется христианскими словами, говорит о внутреннем опыте, любви, свете, духе и единении, но, по его убеждению, устраняет Предание, таинства, иерархию, канонический порядок и догматические границы. Для Фотия именно такое бездогматическое христианство становится наиболее опасной формой отступления, поскольку оно действует не открытым отрицанием, а подменой церковной истины благочестивой по виду духовностью.
Метод его аргументации принципиально отличается от метода академического богословского трактата. Фотий не выстраивает последовательной системы догматических тезисов, подтверждаемых историко-критическим исследованием или подробной экзегезой. Его доказательство складывается из совокупности пережитых скорбей, сновидений, видений, совпадений, пастырских конфликтов, официальных актов, выписок из осуждаемых книг, писем государю и последующих политических решений. Личная судьба истолковывается как место проявления Промысла, а биография становится свидетельством о действии Бога в истории. В самом начале автор определяет жанр своего труда словами: «Не подвиги я хощу повествовать… но слезы его желаю собрать в сосуд повествования». Эта формула задает исповедально-агиографическую перспективу всей книги. Фотий желает говорить не о собственном величии, а о страдании, однако именно непрерывность страдания постепенно превращается в доказательство его избранничества. Одновременно он заявляет о документальной простоте своего рассказа: «Не ищи в ней красных слов; я старался наблюсти истину простоту, и открыть безвестное». Между этими двумя намерениями — смиренным самоописанием и убеждением в особой исторической миссии — возникает внутреннее напряжение, определяющее художественную и богословскую своеобразность автобиографии.
Первая книга открывается описанием происхождения и домашнего воспитания будущего архимандрита. Петр Спасский родился 7 июня 1792 года в бедной семье сельского церковнослужителя. Рассказ о рождении сразу получает символическое оформление: младенец появляется на свет среди семейной скорби, в день погребения деда, в обстоятельствах крайней нужды, причем автор отмечает необычные знаки, которые ретроспективно воспринимает как указания на будущую судьбу. Уже здесь действует основная композиционная закономерность: всякое внешнее унижение предвещает духовное возвышение, а всякое страдание становится школой служения. Особенно значителен образ матери Евфимии, чья ранняя смерть переживается как главная рана детства. Перед кончиной она благословляет сына иконой Божией Матери «Знамение» и поручает его покровительству Богородицы. Этот эпизод определяет не только эмоциональную, но и богословскую структуру повествования: земное сиротство восполняется небесным материнством, а последующие избавления от опасностей автор связывает с благословением умирающей матери. Домашнее обучение церковной грамоте сопровождается бедностью, тяжким трудом и телесными наказаниями, однако именно церковное чтение, богослужение, Псалтирь и Часослов формируют внутренний мир ребенка. Культура веры предстает здесь не как отвлеченное знание, а как ритм голоса, памяти, поклона, поста и храмового присутствия.
Вторая глава рассказывает о пребывании Петра в Петербурге, куда его отправляют в хор певчих Казанского собора. Столица изображена как пространство одновременно церковного великолепия и нравственной опасности. Мальчик сталкивается с жестоким обращением, насмешками старших певчих, болезнью, недостатком надзора и развращающим воздействием городской среды. Эта часть особенно ценна как свидетельство о повседневности церковных учреждений: автор не идеализирует людей, формально принадлежащих к духовному сословию, и показывает, насколько беззащитным мог оказаться бедный ребенок внутри религиозной структуры. Вместе с тем именно здесь укрепляется его стремление к монашеству. Рассказы родственницы о монахах, которые постятся, молятся и ищут спасения, а также видение в Казанском соборе двух таинственных схимников приобретают значение призвания. В логике зрелого Фотия эти фигуры оказываются почти ангельскими вестниками, указавшими путь, который еще не мог быть сознательно избран ребенком. Возвращение из Петербурга становится поэтому не поражением, а первым исходом из мира, оказавшегося духовно чуждым.
Третья глава посвящена обучению в Новгородской духовной семинарии, помещавшейся в монастыре преподобного Антония Римлянина. Эта часть наиболее полно раскрывает образовательный идеал Фотия. Семинарская жизнь ценна для него не столько уровнем преподавания отдельных дисциплин, сколько соединением учения, богослужения, монастырской дисциплины и нравственного надзора. Он подробно описывает нищету учащихся, собственные болезни, работу во время каникул, семейные лишения, опасности и искушения. Даже происшествия, которые современный читатель склонен объяснять бытовыми или психологическими причинами, автор интерпретирует как звенья духовной брани. Болезнь, отравление угарным газом, страх, эротическое искушение, внезапное избавление от смерти и попытка уйти в пустынное место связываются в единую историю борьбы за целомудрие и молитвенное сосредоточение. Важнейшую роль играют Пролог, жития святых и патристическое чтение. Святоотеческая книга не просто сообщает сведения, а создает меру, с которой юноша сопоставляет каждое движение души. Отдельное рассуждение «О пользе жития и учения… в старинной семинарии» превращает воспоминание в программное высказывание о духовной школе. Фотий противопоставляет старую семинарию позднейшему образованию, которое, по его мнению, стало слишком доверчивым к иностранным книгам и светской учености. Подлинное богословское образование для него предполагает не нейтральное знакомство с множеством идей, а церковно направленное формирование ума, воли и поведения.
Четвертая глава переносит героя в Санкт-Петербургскую духовную академию, куда он поступает в 1814 году. Центральной фигурой становится ректор Филарет, будущий митрополит Московский. Первоначально Фотий говорит о нем с восхищением, признавая силу проповеди, образованность, личную внимательность и способность воздействовать на студентов. Однако постепенно в повествовании появляется недоверие. Академическая открытость западным богословским и мистическим сочинениям кажется Фотию опасным экспериментом над неокрепшими умами. Его критика направлена не против образования как такового, а против предпосылки, согласно которой богослов способен безопасно исследовать всякое учение, сохраняя внутреннюю нейтральность. Для Фотия чтение уже является духовным общением, поэтому книга, содержащая заблуждение, может действовать почти сакраментально, но в противоположном направлении, заражая ум и сердце. Здесь закладывается будущий конфликт с Филаретом по вопросу о переводе Библии, границах духовного просвещения и отношении к инославной литературе. Болезни самого Петра усиливают его отчуждение от академической среды. Он все яснее убеждается, что богословие, отделенное от поста, послушания и внутреннего очищения, способно породить ученую самоуверенность, но не обязательно приводит к церковной мудрости.
Пятая глава охватывает 1815–1816 годы и жизнь в должности учителя. Фотий предстает заботливым наставником бедных учеников, человеком строгого быта и почти монашеской дисциплины еще до пострижения. Особое значение имеет его знакомство с мистической литературой, в том числе с произведениями Якоба Бёме. Сначала необычный язык внутреннего рождения, света и духовного пути вызывает у молодого преподавателя интерес, однако наставления ректора Иннокентия Смирнова помогают ему увидеть в подобных сочинениях опасность духовной прелести. Этот перелом становится решающим для всей дальнейшей биографии. Фотий не просто отказывается от определенных книг; он вырабатывает герменевтический принцип, согласно которому всякий духовный опыт должен быть проверен догматическим учением Церкви, Преданием и руководством испытанного духовника. В Иннокентии он находит образ истинного пастыря, соединяющего ученость с подвижничеством и способного отличить благодатное озарение от самообмана. Одновременно продолжаются семейные испытания: пожар, бедность отца, необходимость отдавать родственникам заработанные средства. Решение принять монашество возникает не как бегство от обязанностей, а как завершение уже сложившегося образа жизни.
Вторая книга начинается пострижением Петра в монашество и принятием имени Фотий. События 1817 года описаны как переход в «жительство ангельское» и вступление в открытую борьбу за Церковь. В последующих рукоположениях и назначениях автор видит не административное продвижение, а возложение духовного оружия. Характерен рассказ о внутреннем повелении «не убойся за святую веру и святую церковь постояти до пролития крови». Эта фраза образует мartyрологический центр самосознания Фотия: он воспринимает себя не исследователем религиозных течений, а исповедником, которому предстоит свидетельствовать перед церковной и государственной властью. Его назначают законоучителем и настоятелем при Втором кадетском корпусе. Здесь он вводит строгую дисциплину, обличает пороки, ведет аскетическую жизнь, носит вериги и старается быть для воспитанников одновременно наставником и духовным отцом. Рассказ о готовности отказаться от места раскрывает его понимание послушания: «Беда мне воля моя, отсечение же ея спасение мое мне». В этой формуле выражена подлинная сила его монашеского мировосприятия. Личное желание подозрительно уже потому, что оно личное; спасение связывается с отказом от самовластия и принятием воли духовного отца.
События 1818 года превращают Фотия в публичного полемиста. Он выступает против журнала «Сионский вестник», Александра Лабзина, мистических кружков, собраний Екатерины Татариновой, масонских лож и деятельности Библейского общества. В его изображении все эти явления соединены общей установкой на внецерковное откровение. Особую тревогу вызывает то, что мистицизм распространяется при покровительстве высокопоставленных лиц и проникает в учебные заведения. Фотий считает себя стражем, обязанным говорить даже тогда, когда молчание было бы безопаснее. На вопрос митрополита Михаила, готов ли он прекратить обличения масонов, он отвечает: «Говорил, говорю и буду говорить, пока жив буду, всегда противу масонов». На угрозу ссылки следует еще более выразительное признание: «За дело Божие, за дело веры и истины я не боюсь ссылки». Эти слова свидетельствуют не только о темпераменте полемиста, но и о его экклезиологии. Церковное служение для него включает обязанность публично распознавать угрозу, а послушание иерархии не означает молчаливого согласия с тем, что он считает изменой вере. Испытание, которому его подвергают в Петербурге, изображается как суд над исповедником: обвинения в безумии, попытки удалить его от воспитанников и давление начальства лишь подтверждают в его сознании реальность духовной войны.
Глава, охватывающая 1819 год, соединяет личную скорбь с расширением полемического горизонта. Преследование и смерть епископа Иннокентия Смирнова воспринимаются как мученичество праведного пастыря, пострадавшего от церковно-бюрократической системы, утратившей способность защищать собственное исповедание. Путешествие в Коневский монастырь дает Фотию возможность противопоставить столичной религиозной моде традиционный общежительный уклад, старческое руководство и постоянную молитву. Описание монастыря важно не как живописное отступление, а как положительный ответ на вопрос, что должно противостоять мистицизму. Это не одна лишь цензура и не государственный запрет, а восстановление целостной церковной среды, в которой молитва, труд, таинство и послушание образуют единство. В той же части автор составляет обширный каталог опасных книг и учений. Его библиографическая страстность показывает, что он внимательно читал противников и собирал материалы, хотя характер чтения заранее определялся обвинительным замыслом. Каждая двусмысленная метафора, всякое рассуждение о внутреннем свете или непосредственном действии Духа интерпретируются в наиболее радикальном и неблагоприятном смысле.
В повествовании о 1820 годе конфликт достигает новой стадии. Фотия удаляют из Петербурга и назначают настоятелем Деревяницкого монастыря близ Новгорода. Он воспринимает это одновременно как гонение и как промыслительное освобождение. Столичная деятельность сменяется практическим восстановлением разоренной обители. Здесь проявляется сторона личности Фотия, которую легко не заметить за громкостью его политических обличений: он оказывается деятельным монастырским администратором, способным организовать общежитие, привлечь средства, восстановить богослужение и сформировать братство. Идеал общей собственности, общей трапезы и единодушия связан у него с образом первохристианской общины. Телесные болезни, раны от вериг, хирургическое лечение и периоды почти полной беспомощности продолжают аскетическую линию книги. Однако страдание никогда не остается только физическим фактом: оно истолковывается как печать истинности служения. Чем слабее тело, тем очевиднее для автора действие силы Божией.
Разделы о 1821–1823 годах посвящены укреплению монастырской деятельности и отношениям с графиней Анной Алексеевной Орловой-Чесменской. Она становится духовной дочерью Фотия, ближайшей помощницей и щедрой благотворительницей его обителей. Автор стремится представить эти отношения исключительно в категориях духовного отцовства и послушания, однако для историка они раскрывают также сложную систему церковного патроната, без которой грандиозное восстановление монастырей было бы невозможно. В 1822 году Фотий видит исполнение своих молитв в запрещении тайных обществ и масонских лож. В том же провиденциальном ключе истолковываются новые назначения, возвращение влияния и получение средств на монастырское строительство. Переход в древний Юрьев монастырь становится кульминацией созидательной деятельности. Руины и запустение обители символизируют для него состояние всей Русской церкви, а восстановление соборов, братского быта и богослужебного порядка — начало ее очищения. Описание поездки в Москву и обличение языческих, по его мнению, памятников и непристойных изображений показывают, что Фотий распространяет аскетический критерий на всю общественную культуру: городское пространство, искусство и архитектура должны быть подчинены христианскому исповеданию, а эстетическая автономия почти не признается.
Третья книга, посвященная главным образом 1824 году, резко меняет масштаб и жанр повествования. Личная история уступает место огромному обвинительному досье, направленному против князя Голицына, Госнера, Библейского общества и предполагаемой сети тайных обществ. Раздел открывается рассказом о видении, в котором Фотий предстоит царю, сообщает ему о болезни Церкви и получает возможность действовать ради ее исцеления. Затем следуют выписки из книг, изданных в России с начала века. Фотий сопоставляет цитаты с собственными комментариями, выявляя в них отрицание библейского откровения, насмешку над Христом, уравнение пророков с магами, оправдание оккультизма, пренебрежение церковными обрядами и революционные намеки. Эта часть ценна тем, что показывает реальный круг чтения эпохи и характер реакции традиционалистского церковного сознания на новую религиозную литературу. Вместе с тем метод цитирования нередко лишает высказывания первоначального контекста: метафорические, философские и исторические суждения рассматриваются как прямые догматические декларации, а близость словаря становится доказательством организационной связи авторов.
«Апология священно-архимандрита Фотия» и последующие послания Александру I превращают богословскую полемику в программу государственного действия. Особенно показательно первое послание, где автор рассказывает о своем аскетическом воспитании, многолетней борьбе с тайными обществами и полученном откровении относительно книги «Воззвание к человекам о последовании внутреннему влечению Духа Христова». Он убеждает императора, что новая религия служит подготовкой революции и что устранение нескольких влиятельных лиц способно разрушить весь заговор. Во втором послании западные церковные разделения, масонство, иллюминатство, методизм, мистицизм и идея соединения христиан объединяются в историю постепенного отступления от первоначального православия. Здесь особенно отчетливо выражена политическая теология Фотия: «Служить царю верно есть первое дело Божие нашея веры». Государь понимается как поставленный Богом хранитель церковного порядка, а верность престолу оказывается религиозной обязанностью. При этом Фотий допускает обличение самого монарха, если тот введен в заблуждение приближенными. Таким образом, его монархизм не вполне сервилен: царь священен постольку, поскольку служит истине, но определять содержание этой истины призван православный исповедник.
«Беседа отца Фотия», последние разговоры с Голицыным и указ по делу Госнера драматизируют развязку конфликта. Фотий описывает, как многократно убеждал князя отказаться от покровительства сомнительным проповедникам и книгам, а затем произнес анафематическое осуждение, когда надежда на обращение исчезла. Отставка Голицына, преобразование министерства, расследование издания Госнера и ослабление Библейского общества представляются непосредственным ответом Бога на действия нескольких ревнителей — митрополита Серафима, графа Аракчеева и самого Фотия. Третье послание, «План разорения России», записка о борьбе с тайными обществами, рассуждения о деятельности Библейского общества, апокалиптическом числе 666 и готовящемся тысячелетнем царстве развивают одну и ту же схему. Тайные общества якобы стремятся сначала разрушить догматические различия, затем подчинить образование, после чего поколебать иерархию, монархию и собственность. Апокалиптические тексты используются не только как образный язык, но и как ключ к расшифровке конкретных дат, организаций и политических планов. Завершают третью книгу освящение храма в Юрьевом монастыре, рассказ о петербургском наводнении 1824 года и сообщение о новой секте в Донском войске. Созидание монастыря, природная катастрофа и возникновение секты складываются в единую символическую картину: Церковь освящает пространство среди приближающегося суда, тогда как внешние потрясения предупреждают общество о необходимости покаяния.
«Историческое повествование» за 1826–1832 годы отличается от предшествующих книг более анналистической и документальной формой. Автор уже не столько восстанавливает внутреннюю историю своего становления, сколько комментирует государственные, военные и церковные события. Рассказ о следственной комиссии по делу декабристов начинается с утверждения, что заговор 1825 года подтвердил прежние предупреждения Фотия. Он пишет Николаю I, доказывая, что комиссия раскрыла только внешние формы мятежа, но не обнаружила его духовных корней, связанных, по его убеждению, с методизмом, масонством, религиозным космополитизмом и книгами, изданными еще в 1810-е годы. Далее следуют сообщения о погребении Александра I, войнах на Кавказе и с Персией, коронации Николая, прекращении деятельности Российского библейского общества, поступках митрополита Филарета, отказе самого Фотия от архиерейства и утверждении его постоянным настоятелем Юрьева монастыря. Отказ от епископского сана интерпретируется как верность монашескому призванию и нежелание принимать достоинство, которое могло бы связать свободу исповеднического голоса.
Материалы за 1827 год сосредоточены на окончательном восстановлении собора святого великомученика Георгия в Юрьевом монастыре. Это не второстепенное хозяйственное приложение к политической борьбе, а практическое осуществление богословской программы Фотия. Православие должно быть не только защищено от ошибочных книг, но и воплощено в упорядоченной литургической общине, храмовой красоте, благотворительности и строгом уставе. Описание войны с Турцией в 1828 году, событий 1829 года и холеры 1830 года продолжает провиденциальное прочтение национальной истории. Военная победа зависит от нравственного состояния народа и верности государя Церкви, а эпидемия становится одновременно бедствием, испытанием и призывом к покаянию. Рассказ о иеромонахе Лампаде и связанной с ним секте показывает, что Фотий сохраняет прежнюю настороженность к самостоятельным духовным переживаниям даже внутри монашества. Признаки исключительности, необычные слезы, уверенность в высокой степени очищения, отказ открывать помыслы и противопоставление себя общине определяются им как прелесть. В этой критике заметен здравый аскетический критерий: духовный опыт проверяется смирением, послушанием, трезвением и готовностью к церковному рассуждению, а не интенсивностью чувств.
Раздел «О напасти нечаянно на монашествующих в России» отражает тревогу автора по поводу положения обителей и сокращения числа монахов. Фотий защищает монашество не как частную форму благочестия, а как необходимое служение всей Церкви и государству. Монастырь должен быть местом непрерывной молитвы, нравственного воспитания, помощи бедным и хранения православной традиции. Приведенные в конце правила 1832 года о приеме в монастыри и пострижении показывают попытку государственного и синодального упорядочения монашеской жизни: устанавливаются возрастные ограничения, обязательный искус, нормы приема сирот, престарелых церковнослужителей и нуждающихся женщин. Финальный рассказ о холерных беспорядках в военных поселениях вновь соединяет монашеское служение с общественной стабильностью. Автор утверждает, что молитва, послания и авторитет духовного лица помогли предотвратить мятеж в Новгороде. Повествование заканчивается тяжелой болезнью Фотия и наплывом людей, искавших у него исцеления. Такая незавершенность закономерна: автобиография не подводит спокойного итога, а оставляет героя в состоянии продолжающегося страдания и служения.
Наибольшую пользу книга способна принести читателю, который готов воспринимать ее одновременно как духовное свидетельство и исторический источник, не смешивая эти уровни. Пастырям она открывает редкий пример человека, для которого защита догмата была не академическим занятием, а вопросом личной ответственности перед Богом. Его мужество, нестяжательность, внимание к бедным воспитанникам, готовность переносить болезни и последовательность монастырских преобразований могут стать серьезным нравственным вызовом современному церковному служителю. Вместе с тем пастырское чтение должно учитывать опасность превращения ревности в убежденность, что всякий оппонент принадлежит единому заговору. Студенты богословия найдут здесь богатейший материал по истории русской духовной школы, рецепции западного мистицизма, деятельности Библейского общества и формированию консервативного православного сознания. Историкам Церкви особенно важны подробности повседневности духовного сословия, отношений между монастырями, благотворителями, епископатом и двором. Исследователи религиозной психологии смогут наблюдать, как память организует жизненный опыт посредством образов избранничества, страдания, духовной брани и исповедничества. Для мирянина книга может стать введением в сложность церковной жизни XIX века, но она едва ли пригодна в качестве нейтрального первого знакомства с эпохой: авторская картина слишком полемична и нуждается в сопоставлении с другими свидетельствами.
Главным достоинством труда является необыкновенная цельность мировоззрения. Фотий не разделяет молитву, богословие, воспитание, церковную политику и государственную историю. Для него все области жизни подлежат суду Евангелия и Предания. Даже там, где с его выводами трудно согласиться, читатель видит не приспособление веры к обстоятельствам, а попытку оценить обстоятельства изнутри веры. Не менее значительна документальная насыщенность книги. Письма, указы, выписки, проекты и полемические тексты позволяют услышать не только голос автора, но и язык религиозно-политических конфликтов эпохи. В литературном отношении сильнейшими оказываются ранние главы: память о матери, бедность, семинарская жизнь, болезни, монашеское призвание и отношения с духовными наставниками переданы с непосредственностью, которая разрушает привычный образ Фотия как исключительно придворного интригана. Перед читателем возникает ранимый, аскетически одаренный и в высшей степени серьезный человек, чья последующая непримиримость выросла из реального опыта нравственной незащищенности, духовной жажды и страха перед соблазном.
Высокой оценки заслуживает и его понимание связи между догматом и духовной жизнью. Фотий справедливо замечает, что призывы к внутреннему христианству, освобожденному от конфессиональных определений, могут скрывать совершенно иную антропологию и экклезиологию. Его требование проверять мистический опыт церковным учением сохраняет богословскую актуальность. Он также убедительно показывает, что религиозная литература, издательская политика и система образования не бывают мировоззренчески нейтральными. Книги формируют воображение общества, а потому Церковь не может ограничиваться административным присутствием, оставляя духовное содержание культуры без внимания. Наконец, монастырские главы доказывают практическую состоятельность Фотия. Его ревность выражалась не только в доносах и анафемах, но и в восстановлении храмов, организации братства, благотворительности и духовном руководстве. Это существенно усложняет исторический портрет и не позволяет свести его деятельность к одной политической кампании.
Однако основная сила книги неразрывно связана с ее главной слабостью. Провиденциальное истолкование истории часто подменяет доказательство. Сновидение, последующее назначение, политическая отставка или природная катастрофа соединяются в причинную цепь, истинность которой для автора очевидна, но не может быть проверена читателем. Фотий почти не допускает возможности, что событие имеет несколько причин или что его собственное вмешательство было лишь одним из многих факторов. Ретроспективная композиция усиливает это впечатление: поскольку исход конфликтов уже известен, вся предшествующая жизнь выстраивается как подготовка избранного стража. Даже заявленное самоуничижение не устраняет этой тенденции. Автор постоянно называет себя убогим, немощным и последним, но одновременно утверждает, что именно ему открыты тайные планы, не замеченные архиереями, министрами и следственными комиссиями. Между монашеским смирением и харизматической уверенностью в исключительном откровении остается серьезное богословское противоречие.
Еще более заметна недостаточная дифференцированность полемики. Масонство, католическая мистика, протестантский пиетизм, методизм, квакерство, библейские переводы, философия природы, апокалиптические ожидания, идеи церковного единства и политический революционизм нередко объединяются под одним названием «тайны беззакония». Реальные связи между некоторыми деятелями и учреждениями существовали, однако текст слишком быстро переходит от сходства лексики к выводу о едином координируемом замысле. В результате богословский анализ уступает место конспирологической конструкции. Особенно уязвима критика русского перевода Священного Писания. Фотий остро чувствует опасность частного, неконтролируемого толкования Библии и справедливо настаивает на церковном характере чтения, но почти не рассматривает пастырскую потребность народа в понятном тексте, вопросы перевода с оригинальных языков и собственно богословские доводы сторонников русского перевода. Его позиция защищает церковное Предание, но рискует фактически отождествить верность Преданию с сохранением привычной языковой формы.
Проблематична и политическая экклезиология Фотия. Союз Церкви, самодержавия и законного порядка позволяет ему противостоять бюрократическому произволу, когда государственные чиновники вмешиваются в церковное управление. В этом отношении его протест против подчинения Синода министерству имеет несомненное церковное достоинство. Но одновременно сакрализация монархии сужает пространство богословской критики государственной власти. Формула о верности царю как «первом деле» веры способна поставить политическое послушание почти на один уровень с исповеданием Христа. Государственные противники становятся врагами Церкви, а церковные разногласия получают политическую квалификацию. Подобное смешение делает православие зависимым от определенной модели общественного устройства и затрудняет различение вечного содержания веры и исторически преходящей формы имперской государственности.
Наконец, книга неравномерна литературно. Первая часть обладает яркой повествовательностью и психологической глубиной, тогда как третья книга и «Историческое повествование» перегружены документами, повторениями, выписками и апокалиптическими вычислениями. Одни и те же обвинения многократно воспроизводятся с возрастающей риторической силой, но без соответствующего расширения аргументации. Оппоненты редко получают возможность быть понятыми в их собственных богословских категориях; их слова почти всегда заранее включены в обвинительное заключение. Издательское предисловие, стремясь исправить прежнюю несправедливость по отношению к Фотию, порой склонно принимать его самоописание слишком доверчиво. Поэтому наиболее плодотворное чтение автобиографии предполагает двойное движение: необходимо серьезно отнестись к предупреждениям автора о духовной бесформенности, религиозном индивидуализме и разрыве между просвещением и Преданием, но столь же серьезно следует проверить его собственную ревность критериями трезвения, соборности, справедливости к оппоненту и способности различать заблуждение, не объявляя всякое различие частью единого сатанинского замысла.
В конечном счете «Автобиография архимандрита Фотия» значительна именно потому, что не позволяет читателю сохранить спокойную дистанцию. Это книга человека, для которого христианская истина была реальностью более весомой, чем карьера, общественная репутация и телесная безопасность. Его аскетическая решимость, деятельная любовь к монастырю и готовность противостоять влиятельным людям вызывают уважение. Его склонность абсолютизировать собственное духовное распознавание, видеть за многообразием явлений единую революционно-апокалиптическую сеть и связывать православие с имперским порядком требует серьезной критики. Именно такое соединение духовной высоты, исторической проницательности, человеческой уязвимости и полемической односторонности делает труд не музейным памятником, а живым богословским документом. Он свидетельствует, насколько трудно защищать истину, не подменяя ее собственной уверенностью, и насколько опасно стремиться к открытости, утрачивая догматическую определенность. Для богословского клуба эта книга может стать основой не только для обсуждения одной необыкновенной личности, но и для более глубокого разговора о границах церковного просвещения, природе духовной ревности, критериях мистического опыта, отношениях Церкви и государства и той ответственности, которую несет богослов, когда распознает угрозу вере, но должен при этом сохранить истину вместе с любовью, мужество вместе со смирением и исповедничество вместе с соборным разумом Церкви.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!