Книга Марка Уилсона «Блуждающие значения» принадлежит к тому редкому разряду философских трудов, которые ставят перед собой задачу не просто решить очередной частный вопрос внутри устоявшейся дисциплинарной рамки, а поставить под сомнение сами исходные категории, которыми философия языка и науки привыкла оперировать на протяжении столетия. Исторический и богословский, а точнее — историко-философский контекст книги задан переломом рубежа XIX и XX веков, когда математика и физика столкнулись с целым рядом кризисов строгости: проблемы обоснования анализа, парадоксы теории множеств, трудности с определением базовых понятий классической механики — силы, массы, причинности — потребовали от учёных и философов создания нового языка описания. Именно в этот момент, как показывает Уилсон, сложился так называемый классический взгляд на концепции, связанный прежде всего с именами Готтлоба Фреге и Бертрана Рассела, чья книга «Проблемы философии» 1912 года служит для автора эталонной формулировкой классической доктрины. Согласно этой картине, всякая содержательная концепция обладает внутренне ясным, в принципе полностью проясняемым содержанием; разногласия между добросовестными мыслителями относительно применения понятия должны в конечном счёте разрешаться посредством достаточно тщательного и добросовестного анализа этого содержания, а истинностные значения утверждений, использующих уточнённые понятия, устанавливаются независимо от наших ограниченных познавательных возможностей. Уилсон настаивает, что эта картина — вовсе не экзотическое философское изобретение, а кодификация вполне обыденных, интуитивно естественных установок, которые мы применяем в повседневной жизни, оценивая, скажем, понимание учеником основ математического анализа. Именно поэтому классическая картина оказывается столь устойчивой и живучей: она коренится не в академических спорах, а в самой структуре повседневного мышления, о чём Уилсон говорит прямо, замечая, что «общая сумма как хорошего, так и плохого полностью вытекает из структуры обыденной жизни». Главный богословский — а если говорить точнее, философский — вызов, который ставит перед собой автор, состоит в том, чтобы показать: несмотря на свою интуитивную притягательность и историческую плодотворность, классическая картина систематически искажает реальное функционирование дескриптивных терминов в тех областях, где к языку предъявляются повышенные требования точности, — в первую очередь в физике и прикладной математике, но также, что особенно ценно, и в самых обыденных контекстах использования таких слов, как «радуга», «весит пять фунтов» или «фундук». Метод аргументации Уилсона принципиально междисциплинарен и историчен: вместо того чтобы вести спор в чисто концептуальных терминах, он методично реконструирует конкретные эпизоды из истории науки — развитие классической механики, инженерные решения XIX века, работы Оливера Хевисайда, Жака Адамара и Франца Рёло — и показывает, как именно в этих практических контекстах обнажаются трещины классической картины, незаметные при чисто умозрительном рассмотрении.
Первая глава, озаглавленная «Широкий экран», задаёт тон всему повествованию и вводит центральный терминологический аппарат книги. Уилсон начинает с наблюдения, что термины концептуальной оценки — «концепция», «атрибут», «понятие», «свойство», к которым позже присоединяются «истинность» и «значимость» — заслужили репутацию скучных именно потому, что философы традиционно рассматривали их как объект чисто онтологической классификации: к какой сфере бытия принадлежат концепции — к физическому, психическому или, как в знаменитом фрегевском рассуждении о «третьей сфере существования», к некоей особой, неземной области? Уилсон сознательно уводит дискуссию в сторону от этого онтологического вопрошания, настаивая, что важнее разобраться, как мы фактически используем термины концептуальной оценки для регулирования и критики самых разных видов человеческой деятельности — от учебных достижений вымышленных персонажей Арчи, Бетти и Вероники до серьёзных научных дебатов. Здесь он приводит характерную цитату из «Философских исследований» Витгенштейна: «Концепции побуждают нас к проведению исследований; они выражают наши интересы и направляют их», — которая становится своего рода эпиграфом ко всему проекту книги. Уилсон далее демонстрирует двойную опасность, подстерегающую исследователя концепций: с одной стороны, аналитическая традиция рискует впасть в наивный оптимизм классической картины, полагая, что всякое разногласие в принципе устранимо тщательным анализом; с другой стороны, постмодернистская и куновская критика рискует впасть в противоположную крайность радикального скептицизма, объявляя любые апелляции к «концептуальному авторитету» не более чем — по выразительной формулировке автора — «вежливыми вариантами травли на школьном дворе», маскирующими идеологическое господство. Уилсон отвергает оба полюса, замечая, что философия здесь должна прежде всего соблюдать принцип «не навреди», поскольку самозваные критики идеологической тирании сами редко оказываются образцами интеллектуальной терпимости. Разбирая знаменитый фрегевский пассаж о «третьей сфере» — «Концепции не являются ни вещами во внешнем мире, ни идеями. Необходимо признать третью сферу…» — Уилсон предлагает благожелательную, деметафоризированную интерпретацию: за причудливой платонической образностью Фреге скрывается вполне прозаическое убеждение в возможности однозначного сравнения различных агентов по степени овладения концептуальным содержанием и в возможности последовательного уточнения изначально расплывчатых понятий средствами ясного мышления.
Вторая глава, «Потерянные струны», открывается неожиданно лирическим образом слушания сорок первой симфонии Моцарта, который служит Уилсону отправной точкой для критики того, что он называет ur-философией — донаучным, дорефлексивным слоем интуиций о концепциях, из которого впоследствии кристаллизуется формальная классическая доктрина. В этой главе Уилсон исследует два симметричных типа заблуждения, которые он называет объективным и субъективным экстремизмом: первый состоит в стремлении разместить проблематичные атрибуты в некоей внешней, полностью объективной реальности, независимой от контекста применения; второй, напротив, склоняется к тому, чтобы объявить всё содержание концепций продуктом субъективной ментальности наблюдателя. Оба хода, показывает Уилсон, представляют собой попытки найти надёжное «прибежище» для беспокойного, «блуждающего» признака, которому в реальности не находится однозначно фиксированного места — ни в объективном мире, ни в субъективном сознании. Особый интерес представляет введённое здесь понятие «амфиболических грёз» — характерного философского хода, при котором двусмысленность обыденного языка принимается за метафизическую глубину. Глава завершается тонким наблюдением о «сезонности» в концептуальной оценке: одни и те же интеллектуальные установки могут оказаться уместными в одних обстоятельствах и совершенно неуместными в других, подобно тому, как сельскохозяйственные орудия должны меняться в зависимости от времени года.
Третья глава, «Классический клей», представляет собой наиболее систематическое и техническое изложение самой классической картины концепций в том виде, в каком она сложилась исторически. Именно здесь Уилсон вводит центральное понятие книги — «блуждающее значение» (wandering significance), давшее заглавие всему труду, — обозначающее феномен постепенного, часто незаметного смещения содержания дескриптивного термина по мере того, как практика его применения расширяется на новые случаи. Уилсон подробно разбирает механизм того, что он называет «классическим склеиванием»: предположение, согласно которому каждый предикат связан жёсткой, единой семантической нитью со своим референтом, независимо от контекста и практических условий применения. Он показывает, как эта на первый взгляд невинная установка порождает целый ряд философских артефактов — «перегруженные содержания», ложные представления о «коренных направленностях» концепций, необоснованное разделение атрибута и концепции как якобы принципиально различных сущностей. Особенно ценно то, что глава сопровождается приложением, в котором Уилсон систематически перечисляет главные тезисы классического каркаса — своего рода компендиум классической доктрины, служащий справочным материалом для всей последующей аргументации книги и, вероятно, всего двухтомника.
Четвёртая глава, «Теория фасадов», является идейным центром первого тома и, по собственному признанию автора в предисловии, наиболее откровенно научной по своим акцентам частью книги. Здесь Уилсон впервые формулирует в явном виде своё центральное позитивное предложение — теорию фасадов, которая остаётся стержневой для всего последующего изложения. Отталкиваясь от истории «неявной определимости» теоретических терминов науки — идеи о том, что новые понятия могут получать своё значение через включённость в сеть явно сформулированной теории, — Уилсон демонстрирует, что реальная дескриптивная практика в науке и технике организована не как единая, монолитная теоретическая структура, а как совокупность локальных, частично перекрывающихся «патчей» применения, соединённых переходами естественной связи. Он вводит понятие «распределённой нормативности», объясняющее, как правильность применения термина оказывается распределена по разным участкам практики, а не сосредоточена в едином наборе аксиом. Показательный литературный эпиграф этой главы — эпизод из рассказа П. Г. Вудхауза о дядюшке, угрожающем лишить племянника стипендии, — задаёт характерную для всей книги интонацию: серьёзнейшие технические проблемы философии языка Уилсон неизменно облекает в форму остроумных, почти комедийных аналогий, которые, впрочем, никогда не подменяют строгости анализа. В этой главе автор подробно разбирает, как в процессе «редукции переменных» — то есть сведения сложного многопараметрического описания реальности к практически применимому числу дескриптивных терминов — неизбежно возникает фрагментация синтаксической структуры, приводящая к появлению именно фасадоподобных, а не единых теоретических конструкций.
Пятая глава, «Практический подход к делу», обращается к истории пред-прагматистской и прагматистской критики классического склеивания, центральное место в которой занимает фигура Уиллард Ван Ормана Куайна. Уилсон подробно анализирует куайновский отказ от классического склеивания и последующую попытку «бегства от интенсиональности», показывая одновременно сильные и слабые стороны этой критики. Особый интерес представляет разбор того, что автор называет «туманным холизмом» — тенденции, распространённой среди критиков классической картины, растворять содержание отдельных терминов в неопределённо широких, холистических связях всей концептуальной сети, что, по мнению Уилсона, представляет собой лечение, оказывающееся хуже самой болезни. В этой главе также подробно разбирается сложная проблема «именования атрибутов», которая, как показывает автор, оказывается «делом непростым» именно потому, что классическая картина не предоставляет надёжных критериев для того, когда два разных дескриптивных выражения фиксируют один и тот же атрибут, а когда — принципиально различные. Уилсон вводит здесь также понятие «призрачных свойств» — атрибутов, которые философы конструируют исключительно для того, чтобы заполнить лакуны, порождённые самой классической схемой, а не потому, что реальная научная или повседневная практика в них нуждается.
Шестая глава, «Добродетели расколотого мышления», завершает первый том и представляет собой наиболее развёрнутую демонстрацию теории фасадов на конкретном инженерно-физическом материале. Уилсон разбирает здесь целую серию показательных случаев: феномен Стокса, связанный с сопротивлением среды движущимся телам, природу понятий «вес» и «твёрдость», механические перекручивания в технических системах и, наконец, знаменитый парадокс подъёмной силы крыла, связанный с именами Кутты и Жуковского. В разборе последнего случая Уилсон демонстрирует с исключительной методической точностью, как классическое уравнение Лапласа, применяемое к расчёту подъёмной силы аэродинамического профиля, дескриптивно «приподнимается» над реальной физической ситуацией сразу тремя способами — предположением о стационарности потока, игнорированием вязкости и ограничением класса рассматриваемых тел, — и как в результате этой серии идеализаций возникает предикат «восходящая циркулирующая сила», буквально «поднятый» со своего первоначального физического местоположения и перенесённый в некое размытое, промежуточное пространство между конкретным крылом и математической абстракцией. Уилсон замечает по этому поводу, что «хорошие лингвистические схемы успешны только по диагностируемым причинам», подчёркивая тем самым, что успех технического языка описания не случаен, но и не сводится к прямому, непосредственному соответствию физической реальности. Завершающий раздел главы, названный «Бусинки на проволоке», возвращает читателя к автобиографическому эпизоду из студенческих лет автора — недоумению перед противоречивыми указаниями преподавателя относительно использования силы в задаче о бусинке, скользящей по проволоке, — и служит своего рода кольцевой композицией, замыкающей аргументацию первого тома. Том завершается пометкой «Продолжение во втором томе», прямо указывающей на то, что перед нами лишь первая, подготовительная половина цельного философского проекта.
Среди множества ярких, богословски и философски точных формулировок, которыми насыщена книга, стоит особо выделить признание Уилсона в предисловии, где он, ссылаясь на инженера Оливера Хевисайда, замечает, что «наши карандаши часто оказываются мудрее нас самих», имея в виду способность формальных манипуляций иногда предвосхищать содержательное понимание. Не менее показательна его максима о необходимости методической скромности в философском исследовании: он напоминает читателю почтенную максиму о том, что «дьявол, и Господь Бог пребывают в деталях», настаивая на том, что подлинные трудности классической картины обнаруживаются не в грандиозных тезисах, а в мельчайших нюансах практического применения понятий. Столь же характерна и его формулировка отношения книги к более радикальному скептицизму относительно концептуального авторитета: разбирая постмодернистскую критику, он замечает, что подобные ходы, будучи доведены до логического предела, «сделали бы повседневную жизнь заведомо непригодной», поскольку самые скромные повседневные дела совершаются не иначе как посредством непрерывного проведения концептуальных оценок. Наконец, заключительная фраза шестой главы о диагностируемости успеха лингвистических схем прекрасно резюмирует общий метод книги: Уилсон неизменно ищет не абстрактную метафизическую санкцию для наших понятий, а конкретные, эмпирически прослеживаемые причины их практического успеха или неуспеха.
Что касается характеристики предполагаемой аудитории, то книга Уилсона, безусловно, адресована прежде всего профессиональным философам языка, философам науки и математики, а также аспирантам и студентам старших курсов, специализирующимся в аналитической традиции. Она требует от читателя изрядной подготовки как в философии — знакомства с работами Фреге, Рассела, Куайна и Витгенштейна, — так и в началах физики и прикладной математики, поскольку значительная часть аргументации строится на детальном разборе конкретных случаев из классической механики и инженерной практики. В то же время сам автор в предисловии подчёркивает, что технические разделы можно пропускать без потери основной нити рассуждения, и адресует свою книгу также более широкому кругу интеллектуально любопытных читателей, интересующихся тем, как устроен язык науки и повседневности, — лингвистам, когнитивным психологам и вообще всем, кого занимают, по выражению аннотации, «таинственные пути практического применения полезного языка». Особую ценность книга может представлять для исследователей, работающих на стыке философии науки и истории науки, поскольку исторический материал, привлекаемый автором — от парадоксов ригоризации математического анализа до истории аэродинамики, — сам по себе обладает самостоятельной познавательной ценностью независимо от философских выводов, которые из него извлекаются.
Переходя к критическому анализу труда, необходимо прежде всего отметить исключительную оригинальность и эрудицию, которые демонстрирует Уилсон на протяжении всей книги. Редкий философский текст сочетает столь глубокое знание истории классической механики и инженерной практики с тонким чувством собственно философской проблематики: способность автора показать, как конкретные технические решения — скажем, введение условия Кутты в аэродинамике или трактовка трения при расчёте траектории конькобежца — иллюстрируют общие закономерности семантического поведения предикатов, представляет собой методологическое достижение, редко встречающееся в современной аналитической философии языка, которая слишком часто ограничивается чисто умозрительными примерами наподобие пресловутого различения смысла и значения выражения «утренняя звезда». Значительным достоинством книги является также последовательный отказ автора от простых, схематических решений: там, где многие философы удовлетворились бы либо защитой классической картины в модифицированном виде, либо её полным отвержением в пользу того или иного варианта холизма или релятивизма, Уилсон настаивает на кропотливом, случай за случаем, разборе того, как именно устроена реальная дескриптивная практика, и это методическое упорство придаёт его выводам убедительность, которой часто недостаёт более амбициозным, но менее эмпирически укоренённым философским построениям. Стоит отметить также подлинное литературное мастерство автора: его стиль, насыщенный неожиданными культурными аллюзиями — от джазовой музыки до романов Диккенса и Достоевского, от Вудхауза до американского фольклора, — делает чтение книги интеллектуально увлекательным занятием, редким для текстов подобной технической плотности, хотя сам переводчик справедливо замечает в своём предисловии, что эта же черта временами затрудняет понимание для читателя, недостаточно знакомого с англоязычным культурным контекстом.
Вместе с тем книга не свободна от существенных недостатков, значительная часть которых прямо признаётся и самим автором в предисловии. Прежде всего, необходимо указать на чрезвычайную объёмность и дигрессивность изложения: Уилсон сам сравнивает объём своего труда с «Записками Пиквикского клуба», а не с «Братьями Карамазовыми», подразумевая обильное количество отступлений и побочных линий, которые, при всей их отдельной интеллектуальной ценности, нередко затемняют основную аргументативную структуру книги и требуют от читателя значительных усилий для удержания общей нити рассуждения на протяжении шести объёмных глав. Вторая существенная проблема связана с высокой технической насыщенностью центральных глав — особенно четвёртой, посвящённой собственно теории фасадов, — где детальный разбор вопросов неявной определимости, редукции переменных и распределённой нормативности предполагает довольно специализированную математическую подготовку и рискует оставить неспециализированного читателя философии за пределами понимания ключевого позитивного тезиса книги, несмотря на предупреждения и оговорки, которые автор делает в предисловии. Третья, более содержательная трудность заключается в некоторой неопределённости итогового метафизического статуса теории фасадов: остаётся не вполне ясным, следует ли понимать фасады как чисто эпистемологический инструмент описания того, как мы фактически используем язык, или же как содержательный тезис о самой структуре мира, вынуждающей язык принимать лоскутную, фрагментированную форму; Уилсон, судя по всему, сознательно балансирует между этими двумя прочтениями, но само это балансирование оставляет читателя первого тома в некоторой неопределённости относительно того, куда в конечном счёте ведёт весь проект. Наконец, поскольку первый том сознательно и откровенно является лишь половиной цельного двухтомного замысла и заканчивается прямой пометкой о продолжении во втором томе, оценка книги как самостоятельного, завершённого произведения по необходимости остаётся частичной: значительная часть наиболее содержательных практических выводов теории фасадов — в частности, обещанное автором подробное рассмотрение лингвистической инженерии в главах 6 и 7 второго тома — выходит за пределы рецензируемого тома, и читатель, ограничивающийся первой частью, рискует остаться с ощущением развёрнутой, богатой историко-философской пропедевтики, кульминация и практические следствия которой откладываются на следующий, ещё не прочитанный этап изложения. Тем не менее даже с учётом этих оговорок первый том «Блуждающих значений» представляет собой значительный вклад в современную философию языка и науки, заслуживающий самого внимательного изучения со стороны всех, кто интересуется тем, как устроена подлинная, а не идеализированная работа человеческого понятийного аппарата.
Комментарии
Пока нет комментариев. Будьте первым!